Снег
На свете ничего обычней нет
обычного, как воздух, снегопада:
летит, кружится, опадает снег,
что иногда не очень-то и надо.
Не прерывая начатую речь,
естественно, о снеге и погоде,
его небрежно смахивают с плеч,
как прах и пыль. Ну или что-то вроде.
А снег — он самый лучший из ковров,
так ладно всё и соткано, и сшито:
почти что Богородицын покров,
почти что никакая, но — защита.
И если всё хорошее пройдёт,
а всё плохое — время перемелет,
обычный снег на землю упадёт
и скроет всё, но почему-то медлит
и, медленно теряя высоту
(а он иначе и не стал бы снегом),
идёт и заполняет пустоту,
царящую между землёй и небом.
«Здесь обычному зеркалу стены и вещи — оправа…»
Здесь обычному зеркалу стены и вещи — оправа,
а хозяева — так, созерцатели новых ворот:
если маятник явно качается слева направо,
то его отражение — в точности наоборот.
А зима за окном —
почитай, нагишом — разметалась,
и туда, то ли в даль, то ли попросту темень дорог,
вслед за тем, что ушло,
отправляется всё, что осталось:
вот же узкая тень перевесилась через порог.
А на улице минус. Везде — результат вычитаний:
даже темень и даль арифметика сводит на нет.
Было бремя легко,
если сдача с уплаченных даней —
эти строчки в блокноте
да несколько мелких монет.
«Там откроешь окно — не увидишь почти ничего…»
Там откроешь окно — не увидишь почти ничего,
так что повода нет
лишний раз подниматься с дивана;
там какую-то шкуру скребёт одинокая скво
неудобным обломком едва ли не обсидиана…
И плывут облака. Пролетание диких гусей
(уточню: в тишине)
сообщает пейзажу расхожесть;
даже если окно ты откроешь в обители сей, —
отойдёшь от окна, потихоньку перхая и ёжась,
ибо мир остывает, и здесь холода — по летам;
ожидается тьма: не конец, но отсутствие света…
Если дело к зиме. Но вполне вероятно, что там
скоро кончится всё, а не только полярное лето.
«Сегодня вторник. Всё без изменений…»
Сегодня вторник. Всё без изменений.
Возможно, осень. Кажется, она.
Я не уверен. Я ищу знамений
по эту сторону закрытого окна.
Витиеватый дым от сигареты.
Простая мебель. Приглушенный свет.
И автор строк. И прочие предметы.
В стакане что-то. А знамений нет.
Дождя, к примеру. Западного ветра.
Опавших листьев. Перелётных птиц.
Да наугад из Ветхого Завета —
о, через силу! — нескольких страниц…
Косней греха, покуда не отпущен,
но морща лоб и устремляя взгляд,
тогда и там, где нарекли насущным
обычный хлеб, который все едят,
тогда и там, где всё без изменений,
где нереален приглушённый свет,
никто не видит никаких знамений,
хотя, возможно, их и вправду нет.
«Фамильный замок в стиле five o’cklok…»
Фамильный замок в стиле five o’cklok.
Под сенью лип и, между прочим, вязов,
где «о, мой Бог!» похоже на my dog…
И граф предпочитает водолазов:
для жителей различных берегов
и здесь, как было сказано, под сенью,
при их врождённой склонности к спасенью
на водах, а случись, и от врагов,
они полезны.
В ожиданье Покрова
хозяин замка пребывает в дрёме:
он лично заготавливал дрова,
четвероногий друг стоял на стрёме.
А на просторах ёжились стога
от холода и волновались птицы,
а потому и нашему не спится
землевладельцу двух десятых га…
Вставайте, граф (затем, чтоб снова лечь),
скажите другу «место!» (но не грубо),
а чтобы поутру не врезать дуба,
возьмите дров и протопите печь.
Кино
Снимали ночью, как хотели.
Отсняли несколько кассет:
так бесподобны были тени,
так бесподобен лунный свет.
А что луна смотрела зверем,
как ведьма на веретено,
то каждый третий был уверен,
что это — самое оно;
что дважды два — всегда четыре
и в малом деле и в большом.
И первых двух уговорили
идти купаться нагишом.
Кому метла, кому — кадило,
кому коньяк, кому — вино;
всё, что в ту ночь происходило,
происходило, как в кино.
Или по ящику. Но ящик
смотреть им было бы невмочь:
внезапно стала настоящей
луной наполненная ночь.
Дурной комар зудел над ухом,
сквозь бурелом ломился лось;
когда никто — ни сном ни духом,
вот тут-то всё и началось…
«Ни мерою не меря, не судя…»
Ни мерою не меря, не судя,
не ведая параметров сосуда,
блаженны уходящие в себя,
несчастны выходящие оттуда.
Преобладанье тёмного в душе,
пустом шкафу, монашеском убранстве,
в чухонского разлива шалаше,
в истории и — вообще пространстве,
преобладанье тёмного вокруг,
и — что греха! — не видное воочью,
роднит жемчужницу с пустым карманом брюк
и влажный погреб с августовской ночью.
Так голова бездомному кусту
куда родней, чем та же грудь — наградам…
Соединив Коломну и версту,
ты ничего не обретаешь рядом,
поскольку рядом будет полумрак
и полутьма, и в закоулках мыши,
и тёмный, но без этих полу-, зрак
сосуда, упомянутого выше.
Ялта. Пляж
Осмеянная грубым мужичьём
белела телом нимфа на заборе,
кричали чайки, не поймёшь о чём,
и Боря всё не выходил из моря;
а в море уходили корабли
неторопливо, тихими стопами,
и постепенно таяли вдали,
как тает снег и рафинад в стакане,
поскольку море тёплое у ног,
и дальше — там, за горизонтом — тоже,
где полуголый средиземный Бог
вздыхает — о! И выдыхает — Боже!
Зане жара, и в голове кисель:
что было мыслей, рухнули на старте.
О корабли, грядущие отсель
туда, докуда и лаптя̀ по карте
не наберётся: этакая близь!
Почти как узнику — связующие узы.
Гортани — крик. И даже камню — слизь
на этом камне сохнущей медузы.
«Бредя по пояс в водах золотых…»
Бредя по пояс в водах золотых,
где дно — не дно, а почитай что берег;
как не к нему — во имя всех святых,
обеих Индий или же Америк —
стремясь, но продолжая разговор
с попутчиком, увы, неразличимым,
поскольку в рясе с некоторых пор
по только Богу ведомым причинам…
Проста причинно-следственная связь:
за что, про что — ан воздано сторицей.
О, губернатор и почти что князь
одним тобой угаданных провинций, —
иссякла даль, притихли Небеса,
и корабли — как лебеди в затоне…
И всё невнятней ваши голоса,
подобно знакам на твоей ладони.
«Где был, что пил, текло ли по усам…»
Где был, что пил, текло ли по усам,
в каких тавернах искушал патрона, —
но если жив, — угоден небесам,
поскольку жив. И не вставая с трона,
избраннику укажет за моря
благой Господь, покуда за морями
избранник не откинет якоря,
не загремит вослед за якорями,
молясь об указующем персте,
о свете здешнем, мороке наружном,
где, может быть, распятый на Кресте
простит и то распятому на Южном,
что наяву
окаменевших скул
не разомкнул бы кортик абордажный…
Мой адмирал! Кому кормить акул,
а также где — воистину неважно.
«Боже мой, я уже и стакан проношу мимо рта…»
Боже мой, я уже и стакан проношу мимо рта.
Пролетев мимо денег. Но, будучи частью улова,
соблазнюсь о Тебе или просто скажу — суета,
по хорошей привычке замну нехорошее слово?
Вообще я легко нахожу, что б такое замять,
по какой бы дороге уйти, но откуда — не знаю.
Как неясно — куда.
Ясно — денег придётся занять.
И ещё говорят, будто виза нужна выездная.
А на кой мне она? Я по жизни такой выездной…
Жалко, что выездные
не значатся в списке Нагорном
и не мы унаследуем Землю. А этой весной
мы оставили всё и едва различимы на чёрном…
Потому что в бреду избеганья звезды и судьбы
даже мы, потеряв, не спасли свои нищие души,
и когда наш Небесный вторично нагрянет сюды ,
Он и нам надерёт наши неразличимые уши.
«Но дважды не войти. Да и простому глазу…»
Но дважды не войти. Да и простому глазу
река невнятна: нечем зацепить.
По-всякому, получится не сразу.
Скорее не получится. Как пить.
И было-то едва ли по колено:
вошёл и вышел. Вот и всё, кажись.
Присел на узловатое полено…
Что это было? Говорят, что жизнь.
А с ней нельзя без фотоаппарата
(поскольку она даже не река),
чтобы надолго: скажем — на века.
Не всё же — от зарплаты до зарплаты!
И не фотограф, а фотографиня,
которой от рождения дано,
чтобы графине было всё равно,
чудак с гитарой, муха ли в графине;
и чтоб она всегда была права,
и чтоб была красива, но не слишком,
ловила свет, скакала, как мальчишка,
и презирала громкие слова;
была такой, каких наперечёт,
а время, нервы и т. п. — не в счёт,
ведь есть лишь то, что выхватила вспышка,
а остальное пусть себе течёт.
«На двери дубовой — стальной засов…»
На двери дубовой — стальной засов.
На столе — еда. На дворе — погода.
Лучший календарь — циферблат часов,
ежели стоят с …надцатого года:
половина третьего, значит — март,
середина, то есть, некоего марта;
разложи на счастье колоду карт, —
не пойдут часы и не ляжет карта.
А река ли это, и каких времён,
разберутся после: когда утонешь.
Эти вещи не знают своих имён
и только вздрагивают, если тронешь.
«Тишина по округе не бродит, не стучит клюкой…»
Тишина по округе не бродит, не стучит клюкой,
просто молча стоит которую ночь подряд;
иногда её называют мёртвой,
не думая, что говорят:
так ведь мало кто не боится её такой;
не с того ль в камышах у реки
надрывается птица выпь,
камыши заполошно шепчутся
только бы не молчать?
Даже наша сука прячет щенков,
как волчицы прячут своих волчат,
а сама порывается лаять, скулить и выть;
за окном ни забора не видно, ни старых лип,
в тишину и ночь упакованных с головы до пят…
Половицы в доме с утра не скрипели,
но вот — скрипят.
Да и мы разговариваем громче,
чем следует или могли б…
Дождь
За окном по наружному жестяному
подоконнику капель стук.
Если звёзды — в утешение астроному,
то мне же в утешение — этот звук.
Влажно всё: влажен сигаретный пепел,
влажны шорохи и, естественно, голоса;
взглядом — ну, никак — не попаду куда метил,
как не щурю, влажные же, глаза.
Вы не то подумали. Просто от напряженья.
Если в серое марево вглядываешься отсель,
то, с грехом пополам, улавливаешь движенье,
но сказать уверенно, что улавливаешь ли цель,
невозможно. И если мерить лужи
сам, допустим, без зонтика, но в плаще,
выйдешь на улицу, то не стало б хуже.
На душе. На сердце. И вообще.
Ну не то чтоб хуже, а так — ни Богу
свечка, ни кочерга, кому —
поминать не буду: нельзя помногу,
то есть часто и к ночи. И по уму:
если двигаться медленно и осторожно,
избегая грязи и скользких тем,
и уйдя навек возвратиться можно.
Но уже другим. Неизвестно — кем.
И поэтому… в общем, пока не понял,
что там ноет (и ноет ли?) у тебя в груди,
посиди, поумничай — на кухне ли, на балконе ль,
но один на улицу не ходи.
«Её пра-пра-пра зажигала в гаремах Сарданапала…»
Её пра-пра-пра зажигала в гаремах Сарданапала;
её пра- промышляла на улице,
мать вылезала из торта;
а после второго — и окончательного — аборта
и сама она трахалась с кем попало.
Говорила: любовь. И бросалась в объятья этих
гадов, как бросаются головою в омут;
но и худшие из них
для неё — в абсолютных нетях,
а о лучших вообще никто ничего не помнит.
Он же, изнурённый невниманьем
к своей персоне,
много лет безуспешно пытался
расправить плечи;
десять из них он провёл на зоне.
В два захода. И понял: по второму — легче.
Когда слизывал кровь с костяшек,
вправляя выбитый палец,
и уже не спиной к стене,
а как все нормальные люди стоя,
кожа рук, натянутая, как на кольца пялец,
саднила страшно, но он говорил: пустое…
Как сказал «пустое», аккуратно роняя набок,
но прямо на элитного английского дога,
догова хозяина (даже не из-за бабок),
и его наконец засадили совсем надолго.
А одна описала всё это. Хотела Пулитцера.
Охмуряла жюри. Выстраивала отношения.
Но только фонарь
заглядывал к ней в окна с улицы,
как какое-нибудь ископаемое длинношеее.
И герой с героиней, и сама авторесса, кои
изводили друг друга, ступая по голым нервам,
ну, во-первых, искали,
во-вторых — не нашли покоя:
о последнем догадывались,
но и не подозревали о первом.
«Интересно: когда описываешь видимое…»
Интересно: когда описываешь видимое,
как бы точно и грамотно ни подбирал слова,
всё равно описание не стоит выеденного.
Будто в тёмном лесу сова,
ухаешь в ночь, а ночь отвечает эхом,
как причина следствию. Если это знак,
нужно быть совой, чтобы не подавиться смехом,
чтобы в этом удвоении не узнать
тавтологию, свойственную всякому отражению.
Перед зеркалом (как ни за что бы не сделал ёж)
бреясь и совершая соответствующие движения,
вообще ничего интересного не узнаёшь
о себе. И не потому, что зеркало
что-то скрывает или, допустим, врёт
и любить ему не за что, да и некого,
а тебя — особенно: ровно наоборот.
И пускай не на шею, а только на стены вешаясь,
зеркала и т. п. нам несут — ну, знаю — весть
из оттуда, о том,
что, вообще-то, любая внешность —
это всё, что есть.
Отражение мира — ему же подачка, ссуда.
Да и дело верней, если двое на одного.
Хорошо бы ещё, чтобы ты не терял рассудок,
потому что куда ж тебе без него?