ДНЕВНИК ИРИНЫ
Мне очень грустно и хочется плакать... Все было так хорошо, и вот такое горе. Ездили с мамой в Москву, она все еще не может оправиться после гибели папы. Но теперь как будто бы лучше, профессор сказал, что опасности больше нет. Собрались уезжать, и вдруг газеты в траурных рамках. Умер Фрунзе. Мама пошла на вокзал и продала билеты.
Мама говорит, что отец когда-то встречался с Фрунзе, но я его совсем не знаю, а переживаю почти так, как два года назад, когда умер папа. Это случилось в субботу, а в воскресенье мы пошли на площадь перед Домом Союзов. Было уже темно, очередь протянулась далеко-далеко. Люди стояли молча, падал большими пушинками снег, и все стали будто седые. Шли медленно, медленно.
В Доме Союзов траур. Зеркала закрыты черным шелком, а люстры обвиты крепом. Не знаю откуда, лилась музыка, оркестр исполнял похоронный марш. От этих печальных звуков тоскливо замирало сердце. Мы вошли в Колонный зал. Михаил Васильевич лежал среди цветов и венков. Милый, дорогой товарищ Фрунзе! Я не могу передать словами, что я чувствовала в ту минуту. Ну, зачем он умер, почему ничего нельзя сделать! Там, в Колонном зале, я мысленно поклялась себе с этого дня стараться хоть чуточку походить на товарища Фрунзе, чтобы быстрее закончить то дело, за которое умирают такие великие люди.
Как ничтожно малы мы все в сравнении с таким человеком! Но я клянусь, что в жизни товарищ Фрунзе будет мне примером».
«Решила написать повесть. Настоящую, с главами. Название еще не придумала. Девчонки говорят – не выйдет, а я все-таки пишу. Сначала сделала наброски, потом переписала, исправила, добавила, затем снова переписала и вот переписываю уже целый год и никому не показываю. Почти никому.
Интересно, как писатели пишут повести, как излагают свои мысли, составляют предложения, описывают события. Конечно, им легче. Мария Филипповна (учительница по литературе) говорит, что надо знать жизнь, а мне еще только шестнадцать лет. Знаю, что нужно уметь чувствовать, волноваться, переживать вместе с героями, но пока у меня ничего не получается. Я читала много книг о любви, о жизни наших людей, но ведь, наверное, это не то, сама-то я ничего не знаю. Может, лучше писать стихи, но мне хочется повесть. Говорят, нужно показывать характер, я даже не знаю, какой у меня самой характер? Вот и приходится почти все выдумывать.
Подружилась с одним мальчиком, он мне нравится, рассказывал мне о своей первой любви, влюблен в Соню. Говорит, что проходит мимо ее дома затаив дыхание, а она ничего не знает. Спрашивал совета, как, сделать, чтобы она знала. Он комсомолец, а Соня нет. Бывает же так! Она живет около церкви, поет на клиросе, а Володька даже ходит в церковь. Из-за нее. Стоит и смотрит. Говорит, что она очень красивая, когда вокруг горят свечи и в глазах отражается пламя, а лицо остается в тени. Но я не нахожу, что она очень красивая. Вероятно, влюбленный видит то, чего не замечают другие. Интересно, как сложатся у них отношения. А недавно под большим секретом он рассказал мне, что не только ходит в церковь, но даже лазит на колокольню по воскресеньям. Лазит выше колокола, где гнездятся голуби. Говорит, что залез бы даже на крест ради нее. А все для того, чтобы сверху глядеть на двор и на дверь дома, где живет Соня. Сидит над колоколами, как голубь, в круглом окне и ждет, пока не увидит ее. После этого счастлив целую неделю. Конечно, Володька ведет себя глупо, я так и сказала ему, – чего доброго, разобьется еще в один прекрасный момент... Но Соне я немного завидую – хорошо жить, когда тебя кто-то любит, даже если ты об этом не знаешь».
«Володька Жигалин отличился на всю школу. Дело было так. Сидели на обществоведении. Мы с Марусей на второй парте, а Володька с Ерохиным сзади, на третьей. Слышу, кто-то из них говорит: «Слабо, не отрежешь». Другой отвечает: «Нет, отрежу...» Оказывается, это они говорили про Марусину косу. У нее большая, толстая коса, чуть не до колен. В это время прозвонил звонок. Михалев показывает: «Маруся, смотри, от твоей косы...» И в самом деле, у Ерохина Юрки в одной руке перочинный нож, а в другой кончик косы, правда совсем маленький, но жалко все же; Маруся в слезы, выбежала из класса. Поднялся шум. Гриша Веселов сказал: «Так нехорошо, ребята, на обществоведении...» Он у нас секретарь комсомольской ячейки. Ему в ответ: «А на математике, значит, можно?» Тут Володька и говорит: «Что вы на Ерохина напали! Ему сказали, он и отрезал». Тогда все напали на Володьку: «Тебе скажут – полезай в колодец, ты полезешь?» – «Полезу!» – «Ну, тогда полезай». – «А что, и полезу...»
Конечно, Володька сказал это сгоряча, но теперь делать ему было нечего. Всем классом выскочили на школьный двор, у сторожа взяли веревку, опустили ее в колодец. Тут еще малыши набежали, целая школа. Маруся тоже вышла, бледная, руки прижала к груди и шепчет: «Не надо, не надо». А Володька Жигалин перелез через сруб и начал спускаться.
Его долго не было, потом все закричали и начали тянуть веревку. Он вылез, голова мокрая. Он ее намочил руками и сказал, что для подтверждения. Конечно, про Марусину косу все позабыли. Володька ходил в героях...
Домой шли вместе, нам по дороге. Он и говорит: «Ты, Ирка, ничего не понимаешь. Ерохин отрезал косу, чтобы обратить на себя внимание. К Марусе он неравнодушен».
С Соней у него все расстроилось. Соня гуляет с каким-то парнем из соседней школы. Володька гордый. «Если так, – сказал он, – ну ее к черту!»
«Повесть свою писать перестала. Правда, Володька говорит, что такую повесть, будь он редактором, давно бы напечатал, но я об этом не думаю. Не в том дело. Конечно, у меня не хватает чувств для повести, хотя появилась, может быть, не любовь, но очень большое увлечение. Можно бы написать всю правду, но сейчас я с ним поссорилась, поэтому прервала писать, но думаю, что, может быть, буду продолжать.
То, что казалось мне дружбой, перешло в увлечение. Володя хороший парень, честный, смелый, и все же я больше с ним никогда не стану встречаться. Еще перед экзаменами мы сидели с ним и занимались, устали, пошли погулять в парк. Сидели на скамейке, он говорил что-то про Соню, про то, как обманчивы бывают чувства. Ему казалось, что это навсегда, а теперь он даже не вспоминает. Потом вдруг схватил меня за плечо и поцеловал. Мне даже стыдно об этом писать. Я вырвалась и убежала. Когда шла домой, слышала позади его шаги, но не оглянулась. Он тоже не подошел, не нагнал. В школе мы с ним не разговариваем. Если буду продолжать повесть, напишу все как было.
Школу закончили. Был выпускной вечер, не расходились до рассвета. Было хорошо и грустно. Сговорились через каждые пять лет собираться в этот день у памятника расстрелянным коммунарам. Он стоит на берегу, в парке.
Теперь надо думать, что делать дальше. Когда мне исполнилось семнадцать лет, мама дала мне прочитать папины дневники. Я плохо помню отца, хорошо сохранились в памяти только дни, когда мы узнали о его смерти. Узнали через полгода. Какой же он был чудесный человек! Дядю Пашу я, конечно, тоже люблю, но это другое. Я его так и не стала называть папой. Мама вышла за него замуж лет через пять после того, как умер отец. Теперь я ношу фамилию отчима, он меня любит, я знаю, и я его люблю. Конечно, люблю, он товарищ отца, вместе с ним партизанил, часто вспоминает о нем. За это я люблю его, еще больше благодарна ему. Какие это все чудесные люди! Вот о ком, может быть, надо писать.
Мама много рассказывала мне о папе, я всегда плакала, когда она говорила, как он умер.
Обо всем я узнала, только прочитав его дневники. Мама дала их мне на одну ночь, и я читала до утра. Потом она взяла, завернула их в газету, перевязала лентой и положила в комод, где лежит у нее все самое сокровенное. Она сказала мне: «Теперь, Ирушка, когда ты захочешь, можешь брать папины дневники. Ты уже взрослая».
Я читала их снова после экзаменов и решила, что буду тоже микробиологом, как отец. Я тоже буду бороться с чумой, с тифом, холерой, со всеми болезнями, которые угрожают человечеству. Так будет, потому что я дочь своего отца».
«На нашей лестничной площадке три двери, три квартиры, за каждой дверью своя жизнь, свои судьбы. У нас отдельная квартирка в две комнаты с кухней. Переехали к Октябрьским праздникам, отчиму дали в облисполкоме по должности, по заслугам. Мне даже как-то не по себе – чем мы лучше других. Рядом в трех комнатах три семьи, а напротив – две, профессор с женой и девочкой, а одну комнату дали Ерохину с теткой. Родителей у него нет еще с гражданской войны. Работает в комсомоле инструктором, важничает ужасно. А я студентка второго курса. Тоже важничаю и пропадаю на лекциях с утра до вечера. Я и не представляла себе, как все это захватывает. Микробиология – наука будущего. Я уже твердо определила, что буду делать в жизни – заниматься патогенными бактериями, возбудителями болезней. Передо мной открывается новый, невидимый мир. Помню, как я была поражена на первой лекции словами профессора (он теперь живет рядом). В каждом кубическом сантиметре почвы у нас под ногами миллиарды бактерий! Миллиарды. Если бы любой из видов мог беспрепятственно развиваться, если бы только хватало питательной среды, бактерии дали бы такое потомство, что через десяток дней их колония равнялась бы объему земного шара... Но мы о них еще ничего, ничегошеньки не знаем. Среди них есть бактерии добрые и злые, как и люди. Друзья наши и враги. Я буду заниматься врагами – чумой, холерой, сибирской язвой... Брр, даже страшно. Теперь я уже знаю – бактерии сибирской язвы сохраняют жизнеспособность десятки лет, чумы – еще больше. Я посвящу жизнь тому, чтобы уничтожить в мире заразные болезни.
После второго курса нас обещают послать на практику в Монголию. Вот здорово!
Володька ушел в армию, где-то учится в военной школе. И вообще все наши ребята разбрелись кто куда. Встречаюсь только с Юркой Ерохиным, иногда он заходит к нам, не знаю – ко мне или к маме? У них большая дружба, мама его опекает. Повесть свою я так и не дописала...»
«Вот и Монголия. Участвую в экспедиции по изучению эпизоотии среди скота. Экспедиция небольшая, дружная. Работаем на юго-востоке, ближе к китайской границе, точнее, к Маньчжурии. Предварительную обработку материалов будем проводить в Улан-Баторе, а уже потом домой.
Меня прикрепили к эпидемиологу Яворскому, он взял себе дополнительную тему: «Роль грызунов в распространении пастеурелла пестис». Эта страшная чума имеет такое красивое название.
Весь день проводим в степи. Я уж, вероятно, десять раз обгорела, и кожа сползает лохмотьями. Вылавливаем грызунов, собираем с них блох и пересчитываем. Нас так и зовут – блохоловы. Каждый раз обязательно напоминают, что поспешность нужна при ловле блох. Это стало дежурной остротой – Яворский пообещал штрафовать за отсутствие выдумки каждого, кто повторит эту остроту. Пока не помогает.
Перед отъездом, снова перечитала дневники отца. Оказывается, мама не все мне дала читать прежде. В Монголии он занимался какой-то очень важной работой. Как бы мне хотелось пройти по следам его экспедиции. Недавно я узнала о судьбе живого бога Богдо-гегена, про которого писал отец. Он умер лет десять назад – дряхлый, слепой, сифилитичный старец. А вдова живого бога еще жива, и я ее видела! Она живет в гобийском аймаке, не так далеко от нашей стоянки. Простая аратка в рогообразной прическе, сделанной из волос и самодельного клея. Ходит в засаленном халате – дели – и какая-то заспанная, неопрятная, один вид ее вызывает брезгливое чувство. Пасет в степи скот, собирает аргал, топит им очаг в своей юрте. Божество! И это в двадцатом веке!
А новым хубилганам в Монгольской республике запрещено перевоплощаться. Есть такое решение правительства. А перед тем о судьбе хубилганов специально говорили на съезде народно-революционной партии. Душа Богдо-гегена будто бы восемь раз перевоплощалась из одного человека в другого – на девятый раз запретили... Как это смешно звучит. Сначала решили обратиться за разъяснением к далай-ламе в Тибет. Я записала текст резолюции:
«Джибзон Дамба Хутухта до восьмого перевоплощения имеет большие заслуги перед государством и религией. После чего, когда последний перевоплощенец раскрепостил народные массы от китайского гнета и поставил основу государства, он показал закон невечности и ушел из мира.
Пророчество говорит, что после перевоплощения Богдо-гегена девятого не будет. Он должен перевоплотиться в области Шамбала воителем по имени Ханшанда. Поэтому нет основания для приглашения хубилгана девятого перевоплощения. Но мы, простые ученики его, своим темным умом и земными очами не в состоянии окончательно разрешить, где истина, и поэтому постановляем: поручить Центральному Комитету Монгольской народно-революционной партии обратиться к далай-ламе для окончательного установления истины».
Это рассказал нам Джамсаран, председатель монгольского Ученого комитета, умный, интеллигентный человек, которого по внешности не отличишь от арата – ходит в гутулах (такие сапоги), в дели, повязанном кушаком. Мы жили несколько дней в Ученом комитете в Улан-Баторе перед тем, как выехать в экспедицию.
Я наивно спросила Джамсарана – разве нельзя было обойтись без далай-ламы? Джамсаран посмотрел на меня снисходительно (что девчонка может смыслить в таких делах!) и прочитал мне целую лекцию:
«Монголия страна очень своеобразная – мы идем к социализму, минуя капиталистический путь развития. Но у нас только несколько лет назад отменили хамджилга – крепостное право – и до сих пор почти сорок процентов мужского населения составляют ламы, то есть монахи. Высшее духовенство пользуется громадным влиянием. С этим надо считаться. Сначала был издан закон, по которому без разрешения народного правительства запрещалось искать ребенка, в которого переселилась душа Богдо-гегена. И только года три назад у нас вообще запрещено перевоплощаться живому богу. А у нас чуть не в каждом монастыре свой хубилган, правда пониже рангом, но есть хубилганы, насчитывающие до восемнадцати перерождений. Такой религиозный обычай относится еще к временам Чингисхана. Как видите, все не так просто».
Джамсаран еще рассказал, что после того, как японцы захватили Маньчжурию, они поддерживают панчен-ламу и называют его преемником Богдо-гегена. После революции он бежал в Баргу и оттуда поддерживает связь с монастырями. У меня прямо голова кругом пошла от всех этих рассказов. Оказывается, первого премьер-министра народного правительства Сайн Ноинхана отравили во дворце Богдо-гегена, а Сухэ Батора тоже отравили ламы по тайному распоряжению живого бога. Сухэ Батор простудился на охоте, и ламы вместо лекарства дали ему яд, который действовал медленно и неотвратимо. Говорят, что ламаистские монахи непревзойденные отравители, в тибетской медицине есть даже такая область науки, которая занимается ядами. При дворе Богдо-гегена состояли высшие ламы-отравители. Это я прочитала еще в дневниках отца, и то же самое повторил Джамсаран. Ламы умеют отравлять что угодно, даже уздечки, седла, одежду, не говоря уже о пище, лекарствах, после которых как будто происходит сначала выздоровление, а потом внезапно наступает смерть. Так произошло и с Сухэ Батором.
Сначала мы должны были ехать в другой район, но на юго-востоке вспыхнула эпидемия сапа, и нас послали сюда. Возникла эпидемия внезапно, – впрочем, эпидемии всегда возникают внезапно, как землетрясение. Но монголы рассказывают, что падеж скота начался вскоре после того, как к их стаду приблудились несколько чужих верблюдов и лошадей. Вот удивительная наблюдательность! По следу, который оставляет верблюд, по каким-то другим, совершенно непонятным признакам араты точно узнают, какому хозяину принадлежит животное. На этот раз верблюды перешли из Барги, с той стороны границы. Но в Маньчжурии никакой эпидемии не было, монголы всё знают – их «беспроволочный телеграф» работает безотказно. Яворский говорит, что причины эпизоотии вызывают очень серьезные раздумья».
«В нашем институте училась студентка Оксана Орлик. Она старше меня на несколько лет и уехала на практику после третьего курса в тот год, когда я только что поступила учиться. Я с ней почти не знакома, видела только раза два в столовой и на собрании – высокая худая девушка с узким лицом и удивительно красивым профилем, как камея, вырезанная из твердого камня. Потому она и запомнилась. Она уехала на несколько месяцев в Монголию и не вернулась с практики. Прислала заявление с просьбой дать ей академический отпуск, получила его и совсем перестала писать. В деканате перед отъездом меня просили узнать в Монголии, что с ней случилось, почему она не продолжает занятия. И вот я ее встретила почти случайно.
Мы поехали за продуктами в аймачный центр – поселок, затерянный среди песчаной степи на границе Гобийской пустыни. По дороге испортилась машина – «пропала искра», как сокрушенно говорил водитель, несколько часов копаясь в моторе. Наконец «искру» нашли, но в Долон Дзагодай приехали поздно, пришлось заночевать. Спали в байшине – единственном жилом домике на весь поселок. Остальное – юрты, разбросанные в степи, да еще магазинчик с большим замком на двери и прилепившийся к нему аптекарский склад – избушка на курьих ножках.
Кругом безводная каменистая степь и ни единого деревца, только вдали, среди песков, виднеются заросли корявого саксаула. А поселок, вопреки всему, носит поэтическое название Долон Дзагодай – семьдесят открытых родников. Вероятно, когда-то здесь были колодцы, иначе как бы жили люди на краю пустыни.
Оксану я узнала сразу. Она шла от аптеки к байшину, нагруженная свертками, даже прижимала их подбородком, а в руке держала бутыль с прозрачной жидкостью. Я назвала ее по имени, и она удивленно на меня посмотрела. Кажется, ей неприятна была эта встреча.
Оказалось, что она тоже приехала в аймак за аптекарскими товарами, живет в нескольких уртонах от аймачного центра, ждет попутной машины либо верблюжьего каравана, чтобы вернуться домой. Уртон – это непонятная мера длины, которой измеряют дорогу. Уртон может быть от пятнадцати до шестидесяти верст – сколько пробежит лошадь, от одного колодца, почтового станка до другого, где можно было раньше сменить лошадей.
Мы вместе поужинали и перед сном вышли в степь. Ночь была темная, и я сразу потеряла ориентировку, не знала, где наш байшин и вообще в какой стороне поселок. Мне казалось, что кругом только степь, наполненная таинственными шумами, шорохами, приглушенными криками каких-то зверей и ночных птиц. Оксана шла рядом, не обращая на все это никакого внимания. Так ходят в парке, где известна каждая тропка. На ней было старенькое, обвисшее, выгоревшее пальто, в котором я ее встретила днем, порыжевшие, давно не чищенные туфли с покосившимися каблуками.
Я рассказала ей о поручении деканата. Оксана достала из кармана сигареты, закурила от спички, которая осветила ее профиль. Лицо Оксаны потеряло девичью нежность тех лет, когда я видела ее в институте, но стало, пожалуй, даже более красивым, чем раньше. Она глубоко, жадно затянулась дымом и некоторое время шла молча. Под нашими ногами хрустел песок.
«Я никуда не поеду отсюда, – сказала она и как-то странно усмехнулась. – Вам не понять этого, людям, приобщенным к культуре. Я бы сама не поняла два года назад. А сейчас... – Оксана на мгновенье запнулась. – Хочешь, я расскажу тебе, почему я погрузилась в раннее средневековье, в обстановку, которая мало чем отличается от времени Чингисхана!.. Я не тороплю время, и оно не торопит меня. Я просто живу. Кажется, первое монгольское выражение, которое я запомнила, было «моргаш угло» – завтра утром. Оно означает: не делай завтра того, что можно сделать послезавтра. Не торопись! Вот я и не тороплюсь!»
Я что-то возразила, Оксана снисходительно выслушала меня (я заметила – здесь часто слушают снисходительно, уверенные в своей правоте) и сказала: «Я же говорила – тебе этого не понять».
«Но почему же, почему ты решила так жить? – допытывалась я. – Это так просто не бывает...
Мы долго ходили в ту ночь по степи, и Оксана, доверившись мне, рассказала, что побудило ее уйти в «раннее средневековье».
Она приехала в Монголию больше двух лет назад, ее послали в худон, или, как у нас говорят, на периферию. Работала одна, практиканткой фельдшера, остальные студенты разъехались по другим аймакам. Вскоре познакомилась с заготовителем кож, скота, верблюжьей шерсти, одновременно он был товароведом и бухгалтером. Человек ограниченный, он сумел чем-то расположить к себе Оксану. Она сама удивляется чем – силой, хваткой, практичностью ума? В общем, она полюбила своего Сашку Кондратова. Счастлива ли она? Вероятно, счастлива, потому что живет еще по одной монгольской поговорке: «хома угей» – ладно, все равно обойдется...
Сашка ее из монголеров, то есть давно живущий в стране, он хорошо знает язык, в прошлом харбинец – родители его из белоэмигрантов, осевших в Маньчжурии. Ему все надоело, и он уехал в Монголию. Плохо только, что сильно пьет, напивается до потери сознания, становится грубым, злым, бьет ее. Оксана безропотно ухаживает за ним, укладывает спать, снимает с него сапоги. Утром Сашка просит прощения, валяется в ногах, но вскоре все начинается снова. Живут они в юрте и ничем не отличаются в быту от монголов. Сашка ничего не читает, перестала читать и Оксана, раскрывает иногда только медицинские книги, которые привезла с собой. Ламы научили ее тибетской медицине, и она считается теперь опытным фельдшером.
«Но это же ужасно!» – вырвалось у меня.
Оксана в темноте повернула ко мне лицо:
«Было бы ужасно, если б я его не любила, а так– хома угей!»
И все же я почувствовала, что Оксана, может быть подсознательно, хочет как-то оправдать передо мной свою жизнь. Она вдруг заговорила о Рерихе, художнике Рерихе, который давным-давно уехал из Москвы и живет в Гималаях. Я даже не слышала об этом. Он создал какую-то общину необуддистов и намеревается преобразовать мир с помощью биотоков психических лучей, которые излучают люди. Если собрать лучи воедино, получится мощнейший генератор добрых мыслей, побеждающих зло. Несколько лет назад Рерих приезжал в Монголию, напечатал здесь книгу в русской типографии, нечто вроде евангелия. Книжка эта есть у Оксаны, называется «Община». Обещала дать почитать...
Она увлечена этими идеями, читает куски на память, декламирует, как стихи, ведет себя точно баптистка, одержимая в своей вере. Сначала я слушала молча, потом заспорила, но у меня не хватало доказательств, одна убежденность. Оксана сказала:
«Книгу написал общинник Востока, так называют Рериха. Он утверждает, что мысль весома, как лучи света, как электромагнитные волны. Его последователи разбросаны по всему свету. Но в Гималаях есть община, где члены ее совершенствуют сознание. В лучах психической энергии, как в серебряном кубке, нет места микробам предательства, эгоизма, всякой подлости. Придет время, и мы с Сашкой найдем дорогу в Гималаи. Там накапливают психическую энергию, чтобы уничтожить зло на земле. Ведь все происходит от дурных мыслей».
«И ты веришь во всю эту чепуху?» – спросила я.
«Почему бы нет! Разве коммунизм не стремится преобразовать мир?»
В голове Оксаны сплошная каша, неразбериха, но я не могла разубедить ее. Стоит на своем, мечтает о Гималаях со своим Сашкой, как о земле обетованной.
Мы взяли Оксану на свою машину, ей было почти по пути с нами – пришлось только свернуть в сторону на два ургона.
Приехали в аил днем. Это было летнее кочевье – юрт двадцать. Стояли они вблизи горного кряжа, недалеко от большого дацана – ламаистского монастыря, обнесенного глинобитными стенами. Вокруг машины тотчас же собрались все обитатели аила. Среди них плотный, высокий, статный молодой парень без шапки, в монгольском распахнутом халате, накинутом поверх обычного пиджака и косоворотки. На ногах – красные гутулы с зелеными разводами, носы загнуты, как у турецких туфель. Полумонгол-полуевропеец. Лицо широкое, крупный низкий лоб и над ним копна засаленных, давно не мытых волос.
Когда сняли с машины Оксанины вещи, он помог ей выбраться из кузова. Просто подхватил на руки и понес в юрту. Я поняла, что это и есть Сашка.
«А вещи, вещи!» – крикнули ему.
«Э, хома угей!» – ответил он.
Оксана, как девочка, полулежала на его руках, и лицо ее было такое счастливое...»
«Несколько месяцев не писала дневник. За это время произошли события, которые едва не кончились для нас трагически. Сейчас все позади, и можно спокойно рассказать о том, что случилось. Я уже дома, хожу на лекции, вернулась в привычную обстановку, и временами даже не верится, что все это могло быть.
Начну по порядку. Вернулись мы из аймачного центра в самую пору – в экспедиции доедали последние продукты, и все были рады нашему возвращению. Мы снова занялись своими делами, а дня через три, вечером, к нам в большую палатку зашел дарга Церендоржи. Дарга – это старший. В сомоне он был председателем самоуправления. На работу в сомон его прислали из Улан-Батора. Он бывал у нас и раньше, пил чай, вел неторопливые разговоры, курил ганзу и поздно вечером уезжал на коне в свою юрту.
На этот раз Церендоржи был сильно встревожен и сказал, что нам надо немедленно уезжать.
«Му байна, му байна, – повторял он, – плохо, плохо. Сейчас же уезжайте, завтра будет поздно».
Яворский сначала ничего не мог понять. Позвали переводчика.
Церендоржи рассказал, что в аймаке появились конные баргуты из отряда Халзан Доржи, перешедшие из Маньчжурии, Халзан Доржи – эта правая рука панчен-ламы, который уже не в первый раз поднимает восстание против народного правительства. Панчен-лама объявил себя хубилганом вместо умершего Богдо-гегена и намерен восстановить монархию в Халхе. Его поддерживают японцы и монгольские князья, всякие цинваны, бейсэ, тайчжи, бежавшие в Баргу после разгрома Унгерна. Ходят слухи, что на этот раз в войсках желтой религии находится сам панчен-лама. Церендоржи сомневается в этом: панчен-лама человек хитрый и осторожный – он не полезет сюда раньше времени. Тем не менее в соседнем дацане поставили перед монастырем пеструю почетную палатку для встречи живого бога. И вообще ламы ведут вредную пропаганду. Это Церендоржи знает точно.
Вчера отряды Халзан Доржи были в двух уртонах от нашей стоянки, завтра могут появиться здесь.
«Пока дорога на Улан-Батор свободна, вам надо уезжать, – сказал Церендоржи. – Может, успеете прорваться. Мы тоже уходим в горы, надо спасать скот и людей».
Яворский стал возражать – уезжать надо рано утром. Среди ночи скорее можно наткнуться на засаду баргутов. Церендоржи молча слушал возражения, невозмутимо сосал трубку. Когда Яворский выложил свои доводы, дарга сказал:
«Про нас, монголов, говорят, что мы все откладываем на утро – маргаш угло. Кто же теперь монгол – ты или я? Езжай сегодня, сургухчи. Не будь верблюдом, который ложится на землю, когда его настигают волки, – ешьте меня, не хочу бежать... Я все сказал, поступай как хочешь».
Церендоржи поднялся, докурил ганзу, сунул ее за голенище и вышел из палатки. Он легко вскочил в седло и поскакал к кочевью, где час назад стояли юрты. Сейчас там ничего уже не было, только степь. Араты успели за это время разобрать юрты, погрузить их на верблюдов. Караван, вытянувшись длинной цепочкой, уходил в сторону гор. Солнце опускалось все ниже. Верблюды с изогнутыми шеями, всадники на тонконогих лошадях казались в розовой дымке силуэтами, вырезанными из черной бумаги.
Потом, когда мы добрались до Улан-Батора, я видела в Ученом комитете в кабинете Джамсарана картину Рериха. Он написал ее, когда приезжал в Халху: на фоне багровой вечерней зари, в такой же розовой дымке силуэт всадника. Картина художника напомнила караван, идущий в горы, и удаляющуюся фигуру Церендоржи, скачущего через степь.
Но в тот вечер нам было не до красот природы. Мы всю ночь собирались в дорогу, торопливо паковали имущество. Яворский был, вероятно, прав – он не хотел бросать имущества экспедиции, в нем проснулась жадность ученого, который ни за что не хочет расставаться с плодами исследовательского труда. Мы тоже так думали, еще не сознавая опасности.
Утром, чуть свет, на двух машинах двинулись в путь. Но едва мы проехали несколько верст, справа от нас и значительно впереди, на горизонте, появились всадники. Они тоже заметили нас и галопом помчались наперерез нашим машинам. Сомнений не было – это мчались на нас баргуты. Теперь все зависело от водителей – успеем ли мы проскочить. Слева от нас тянулся горный кряж, вдоль него русло пересохшего ручья, справа баргуты. Значит, дорога только вперед. Баргуты старались прижать нас к песчаному руслу, где, несомненно, застряли бы наши машины. Там и верблюд-то идет с трудом.
Началась дикая гонка. Автомобили неслись по степи без всякой дороги, баргуты, прижавшись к гривам маленьких лохматых лошадей, мчались наперерез... Мы сидели наверху, вцепившись в веревки, которыми завязали груз. Вот когда мне стало страшно! Я держалась за веревки, которые могли оборваться в любой момент, и почему-то твердила: только бы не потерялась у шофера искра, только бы не потерялась...
И все же нам удалось проскочить мимо баргутов, они начали отставать и, сделав несколько выстрелов, прекратили погоню...
Но, проехав еще с полчаса, мы снова увидели впереди группу конников. На этот раз наша тревога оказалась напрасной. Один из всадников выехал вперед и принялся размахивать руками, как бы приглашая нас подъехать ближе. Мы долго присматривались к всаднику, пока не узнали в нем Церендоржи. Оказалось, что он выехал нас встречать, потому что этой ночью баргуты продвинулись вперед и перерезали дорогу на Улан-Батор, по которой мы должны ехать. Церендоржи сказал, что нам нужно сворачивать в горы и там переждать...
Можно только удивляться выносливости наших машин, искусству водителей, которые без дороги, по зыбучим пескам, по камням пробрались в горы и очутились в долине, зеленой чашей лежащей среди горных, скалистых хребтов. Здесь уже стояли юрты, дымились очаги, на склонах паслись стада.
Я не стану подробно описывать нашу жизнь в горах, где мы провели почти две недели, пока нам удалось выбраться на Калганский тракт и в сопровождении отряда цириков проехать угрожаемый участок дороги. Постепенно в горах собиралось все больше аратов, бежавших от террора мятежников. Со всех сторон приходили тревожные вести. Восстание панчен-ламы поддержали монахи, феодалы, каждый монастырь сделался оплотом повстанцев. Оказалось, что Халзан Доржи готовил восстание задолго до выступления, поддерживал тайные связи с реакционным ламаистским духовенством.
Через несколько дней после нашей встречи с Церендоржи в горном лагере появилась Оксана. Ее тоже встретил отряд самообороны, организованный Церендоржи. Оказывается, Церендоржи воевал еще с Унгерном в войсках Сухэ-Батора. Оксану невозможно было узнать – худая, почерневшая и такая усталая, что едва стояла на ногах. Двое суток она провела в степи без пищи и едва не умерла от жажды. Но еще страшнее было то, что пришлось ей пережить с приходом баргутов.
В ее кочевье араты, жившие вблизи монастыря, с приближением отрядов Халзан Доржи остались на месте. Ламы уговорили, что не надо бояться воинов желтой религии. Только несколько жителей бежали в степь, намереваясь угнать свои стада в горы, но их настигли и привели в монастырь.
То, что произошло дальше, Оксана не могла вспомнить без содрогания. Полураздетых пленников со связанными руками вывели к монастырским стенам, поставили рядом с молитвенными барабанами. Из дацана вынесли священные знамена. Их несли ламы в ритуальных масках каких-то страшилищ. Следом за знаменами двигалась процессия высшего духовенства во главе с монастырским хубилганом – раскормленным мальчиком лет двенадцати, до того ожиревшим, что лоснящиеся толстые щеки чуть ли не закрывали глаза-щелочки. Процессия остановилась перед пленными. Одного из них вытолкнули вперед. Сзади к нему подошел высокий баргут в одежде ламы. Он схватил пленника сзади за волосы, запрокинул ему голову и ударом ножа рассек грудную клетку. Потом, бросив нож, лама-палач сунул руку в раскрытую рану и вырвал у своей жертвы трепещущее сердце...
Я отчетливо представила себе эту ужасную картину: так монголы режут баранов, они вспарывают грудную полость и вырывают сердце, чтобы кровь животного не вытекала на землю. По ламаистским законам грех бросать недоеденную пищу и проливать кровь на землю.
Лама-баргут вырвал окровавленное сердце и протянул его мальчику-хубилгану. Тот боязливо взял человеческое сердце и кровью начертал какие-то знаки на священных знаменах. В монастыре ударил гонг, ламы вскинули длинные трубы, рожки, морские раковины, превращенные в духовые инструменты, – и воздух огласили резкие, воинственные звуки.
Так же расправились и с остальными пленными. Это была ритуальная клятва сражаться за желтую веру.
С приходом баргутов Сашка Кондратов куда-то исчез. Оксана сначала думала, что он убежал в горы. Но через два дня он вернулся в сопровождении японца, одетого в монгольскую одежду. Они пришли в юрту, пили чай, молочную водку – арик. Потом японец принес большую флягу рисовой водки, ее подогревали и пили из маленьких чашечек. Разговаривали они по-китайски, и Оксана не понимала, о чем идет речь. Говорил больше Сашка, а японец записывал. Иногда он раскрывал карту, и Сашка что-то ему показывал.
Когда они расстались, Сашка был совершенно пьян. Оксана спросила, кто это был.
«Полковник Сато – вот кто был! – Сашка пьяно засмеялся. – Ты думала, что я и правда заготовитель... Господин Сато обещал дать мне чин капитана... Теперь я буду большим человеком... Мы с тобой...»
Сашка полез целоваться, но Оксана вдруг поняла все, что произошло, вырвалась из рук Кондратова, выбежала из юрты. У коновязи стояла оседланная лошадь. Оксана вскочила в седло и ускакала в степь. Последнее, что она слышала, – пьяный крик Сашки. Оксана оглянулась, он бежал за ней, потом споткнулся и упал на землю.
Два дня блуждала она в степи, а на третьи сутки набрела на заставу, выставленную Церендоржи вблизи горного лагеря.
Вот что произошло с Оксаной. Мне казалось временами, что она сходит с ума... Лицо ее стало коричневым, как на старой иконе. Я много дней не отходила от нее ни на шаг. Даже во сне она невнятно бормотала: «Хома угей, хома угей!..» Но ей не было все равно! Когда Оксана вспоминала Кондратова, в ее глазах загоралась такая ярость, что становилось страшно. Сильное возбуждение сменялось у Оксаны глубокой апатией. Только в Улан-Баторе она немного пришла в себя.
Здесь, в Улан-Баторе, мы прожили почти месяц, приводя в порядок материалы, собранные в экспедиции.
Оказалось, что ламаистское восстание приняло довольно широкие размеры. Панчен-ламу стали называть Богдо-ханом, объявили его монархом всей Халхи – Внешней Монголии. Войсками желтой религии панчен-ламы руководил военный штаб, где советником был какой-то японец – не тот ли, с которым встретилась Оксана Орлик? Начальником штаба, главнокомандующим, главарями банд стали ламы из Барги и связанные с ними настоятели монастырей. Монахи превратились в военных, их стали называть «далай-ламами желтого войска». В приграничных районах, охваченных восстанием, аратов объявили защитниками желтой религии, посылали их в бой с палками, кремневыми ружьями, луками. Какой кровавый обман! Ламы распространяли слухи, что умершие хубилганы возвратились на землю из небытия и стали во главе войск желтой религии. В монастырях служили молебствия, заговаривали средневековое оружие, объявили, что в борьбе главное – вера, потом оружие. Панчен-лама посылал свои благословения, восстановил старые княжеские, дворянские звания, сословные знаки – павлиньи перья на шапках. Все это именем живого бога, именем защиты желтой религии. Даже «хамджилга» – крепостное право – начали восстанавливать. Но даже темные, фанатичные араты в самых глухих сомонах поняли обман, стали разбегаться из желтого войска панчен-ламы. К осени отряды Народно-революционной армии восстановили порядок в стране, переловили главарей банд и привезли их в Улан-Батор. Только баргуты во главе с Халзан Доржи и, конечно, японские советники успели сбежать из Монголии в Баргу.
Вот свидетелем каких событий я оказалась! Хорошо, что мама ничего не знала о моей «студенческой практике»
В Ученом комитете у Джамсарана неожиданно увидела на библиотечной полке книжку «Община», про которую рассказывала мне Оксана. Признаться, многое в ней не поняла. Уж очень заумным языком написал ее художник Рерих. Он свалил в одну кучу буддизм и материализм, учение Ленина и мистику. Считает себя материалистом, утверждает, что мысль имеет материальную субстанцию. Уважительно относится к Ленину и прославляет Будду. Сделала запись на память о таинственной общине в Гималаях:
«Вы уже слышали от достоверных путешественников, что проводники отказываются вести путников в некоторых направлениях. Они скорее дадут убить себя, нежели поведут вперед. Так и есть. Проводники психологированы нами. Но если неосторожный путник осилит это препятствие и все-таки пойдет вперед, перед ним загремит горный обвал. Если путник осилит это препятствие, то дождь щебня унесет его, ибо нежеланный в общину не дойдет».
«Для посвященных дорога открыта: уходите не в спокойный час, но в зареве нового мира. Хотим вам дать на дорогу магнит, как знак изучения пока скрытых свойств материи. Дадим еще кусок метеорита, где заключен металл морий, конденсатор электроэнергии. Этот осколок напомнит вам об изучении основной психической энергии, о великом Оум».
Когда я читала «Общину» в библиотеке Джамсарана, зашла Оксана. Она впилась в эти строки. «Теперь я знаю, что делать!» – воскликнула она. Оксана хотела возвращаться домой, но накануне отъезда экспедиции вдруг исчезла. Я так и не знаю, куда она делась. Может быть, и в самом деле отправилась искать общину в Гималаях».
ВПЕРЕДИ ЯПОНИЯ...
Курортный город Карлсбад, которому сейчас вернули его древнее название – Карловы Вары, лет тридцать назад выглядел почти так же, как и теперь. Раскинутый в зеленом ущелье по берегам торопливой, весело журчащей реки, он будто застыл, закаменел в позднем средневековье. Здесь все что-либо напоминает: вот строения ганзейских поселений, а это улица старой Праги, там вычурные французские виллы, с амурами на фасаде, опоясанные венками каменных роз. А православный собор петровских времен будто перенесли из русского Суздаля. Знаменитую прогулочную колоннаду, где расположены целебные источники, построили в древнегреческом стиле; ее каменные изваяния точь-в-точь такие, как на крышах готических храмов. Даже лесистые горы, нависшие над долиной, напоминают Кавказ в миниатюре...
Здесь все что-то напоминает, но в то же время эта эклектика создает неповторимый облик города, столетиями сохраняющего свое лицо.
Война пощадила Карлсбад. Американские летчики не разглядели его сверху, не нашли среди гор и сбросили бомбы в рабочий пригород. Главной потерей курорта во время войны оказалась колоннада над горячим гейзером, изображенная на всех старинных гравюрах.
Когда Геринг приехал в оккупированный Карлсбад, местные генлейновцы преподнесли ему эту колоннаду, чтобы переплавить металл для нужд войны. Прекрасную колоннаду разрушили. Но оказалось, что сплав не годен для военного производства. А колоннады уже не было. Потом генлейновцы оправдывались – война требует жертв.
Однако все это произошло значительно позже тех событий, о которых идет рассказ.
Если от горячего гейзера пойти мимо костела с темными, будто графитовыми, куполами и подняться наверх по каменным ступеням, сразу же очутишься в лабиринте маленьких, пустынных горбатых улочек с булыжными мостовыми. Здесь и сейчас еще стоит трехэтажный дом с потускневшей золоченой надписью – названием пансионата.
В самом конце лета 1933 года старомодный экипаж с откинутым верхом остановился перед подъездом этого дома, и услужливый извозчик снял с козел серый клетчатый чемодан, под цвет макинтоша его владельца. Прибывший был человеком средних лет, высокого роста, с крупными чертами лица, которое оживляли внимательные серо-голубые глаза, казавшиеся совсем белесыми на загорелом лице со впалыми щеками. На нем был светлый дорожный костюм, отлично сидевший на его широкоплечей спортивной фигуре, и одноцветный галстук темно-вишневого цвета.
Откинув рукой прядь темных, с каштановым отливом волос, человек, прихрамывая, вошел в пансионат.
– Я приехал ненадолго, – сказал он владелице пансионата. – Хорошо бы поселиться на солнечной стороне, но мне обязательно нужна тихая комната. Не выношу шума.
Приезжий протянул хозяйке свой паспорт.
– Господин Рихард Зорге?
– Да, Рихард Зорге. Но меня знают больше как Джонсона. Вы слышали о таком журналисте? – Нет, хозяйка пансионата не слышала такой фамилии... – Это мой литературный псевдоним – Александр Джонсон. Впрочем, называйте меня, как вам нравится...
Элегантный иностранец, умеющий держать себя просто и непринужденно, произвел выгодное впечатление. Хозяйка проводила гостя на второй этаж, распахнула перед ним дверь.
Рихард бегло осмотрел комнату и как будто остался доволен. Был послеобеденный час, и в комнату лились потоки света. Зорге подошел к окну и взглянул на открывшуюся панораму: буро-оранжевые черепичные крыши, почерневшие трубы, рядом с костелом резная колоннада, увенчанная открытым куполом, из-под которого тянулись белесые струйки пара от горячего гейзера. Еще дальше виднелась часть набережной, аллея каштанов, и все это на фоне зеленых круч, нависших над городом. Зеленый цвет листьев нарушался малиновыми, желтыми, даже лиловыми мазками подступающей осени.
В тот день гость никуда не выходил из комнаты и попросил принести ему ужин наверх. Только совсем поздно, когда на улицах схлынула толпа отдыхающих, он ненадолго вышел подышать свежим воздухом. По лестнице с железными перилами он спустился к костелу и сквозь высокие, как в храме, двери прошел внутрь колоннады. Рихард остановился перед гигантской каменной чашей, в которой бились пульсирующие струи гейзера, постоял перед статуей богини здоровья и отправился дальше. Он перешел через мост на тесную площадь и вернулся в пансионат.
Вечерняя прогулка освежила его. Рихард запер дверь, сбросил пиджак и прилег на тахту под окном. Облегченно вздохнул – кажется, все сделано! – последняя встреча и пароход... С улицы тянуло прохладой, было приятно лежать и наслаждаться покоем. Говоря по правде, он чертовски устал за последние недели, а ведь главная-то работа еще впереди.
В Карлсбад он приехал из Мюнхена, чтобы встретиться с представителем Центра, рассказать ему о последних своих делах, получить указания перед отъездом в Японию. Карлсбад избрали не случайно местом встречи – здесь больше гарантии уберечься от гестаповских агентов.
Рихард любил этот курорт, он бывал здесь, когда работал в Германии, и теперь охотно заглянул сюда перед отъездом, чтобы заодно денек-другой отдохнуть. К тому же лучше никому не мозолить глаза в Германии, тем более что его могли пригласить к Риббентропу. А этот визит министру иностранных дел он совсем не хотел наносить.
На следующее утро Рихард поднялся рано и тотчас же ушел из пансионата, сказав хозяйке, что позавтракает в городе. Не было еще и восьми часов, когда он, миновав гейзер, вышел к набережной, заставленной деревянными ларьками, где уже торговали всякой мелочью: брошками, пуговицами, дешевыми ожерельями и прочими безделушками. Он замедлил шаг перед фешенебельным рестораном с широкими витринами-окнами и несоразмерно тесным входом. Вчера вечером он уже побывал здесь и поэтому уверенно, как завсегдатай, подошел к дому, облицованному розоватым полированным камнем.
В этот час обширный зал, заставленный громоздкими креслами, был почти пуст. Здесь все выглядело добротным, солидным – и мягкие глубокие кресла, стоящие, как слоны, вокруг маленьких круглых столиков, и швейцар в золотых галунах, и сдержанные, наглухо застегнутые кельнерши, похожие на монахинь в своих белоснежных крахмальных наколках. Все деловито и строго! Зорге выбрал место ближе к окну и заказал завтрак. За его столиком сидел еще один посетитель, погруженный в чтение газеты. Он рассеянно посмотрел на Зорге, когда тот спросил, свободно ли место, утвердительно кивнул головой и снова занялся газетой.
Рихард еще при входе в зал успел разглядеть этого человека: невысокого роста, блондин, глубоко сидящие глаза – первые приметы сходились.
Сосед по столику молча допил кофе, достал бумажник, порылся в нем и досадливо пожал плечами.
– Простите, вы не могли бы разменять мне деньги? – обратился он к Зорге и положил перед ним пятидолларовую бумажку.
– Боюсь, что нет. – Зорге вытащил из бумажника такой же банкнот и положил рядом. – У меня тоже только пять долларов, не мельче...
Незнакомец взял банкнот Зорге, взглянул на номер и положил в свой бумажник. Зорге сделал то же с банкнотом незнакомца. Сомнений не было, номера, почти совпадали: последние цифры следовали одна за другой – семь и восемь.
Блондин поднялся из-за стола, оставил какую-то мелочь и, не дожидаясь официантки, вышел из ресторана. Перед уходом он негромко сказал:
– Я Людвиг... Сегодня в пять за Почтовым Двором... На выезде из города, вверх по реке... Пойдете следом за мной...
Замешавшись в толпе праздных курортников, Зорге в условленное время неторопливо прогуливался у реки. Курортный сезон был в разгаре, и повсюду – на пешеходных дорожках, по берегам одетой камнем реки – виднелись группы расфранченных людей. По асфальту шуршали открытые автомобили с нарядными дамами. Многие из этой изысканной публики предпочитали пролетки, и лошади вереницами цокали в направлении Почтового Двора. Было что-то чопорное и старомодное в этой процессии.
Полуденный зной начинал спадать, и под вековыми деревьями разливалась приятная прохлада. Самое время для предвечерних прогулок!
Миновав какие-то помпезные ворота с каменными амурами, похожими на головастых медвежат, Зорге вышел к Почтовому Двору, стилизованному под конно-почтовую станцию, с конюшнями на мощеном дворе, псевдостарой гостиницей и модерн-рестораном на просторной застекленной веранде.
Рихард еще издали увидел Людвига, шедшего ему навстречу. Тот тоже заметил его в толпе, тотчас же повернул назад и энергично зашагал по шоссе с видом человека, совершающего дневной моцион. Он шел не оглядываясь, свернул на мост, перешел на другую сторону реки, пересек низину и стал подниматься по тропе в гору. Здесь было меньше гуляющих, Людвиг замедлил шаг и подождал Зорге. Они пошли рядом. Под ногами шуршали прошлогодние рыжие листья.
– Ну, здравствуйте! – весело воскликнул он и крепко пожал руку Зорге. – Вам масса приветов, но сначала о деле – когда вы собираетесь уезжать?
По-немецки Людвиг говорил без акцента, но Рихард знал, что этот человек, упруго шагавший с ним в гору, был из Москвы.
– Паспорт готов, – ответил Зорге. – Билет я заказал на Ванкувер. Предпочитаю ехать через Канаду. Пароход уходит в субботу из Гамбурга.
Он говорил лаконично, собранно, хорошо зная, что разговор может быть неожиданно прерван. Разведчик никогда не гарантирован от слежки или других неприятностей.
– Вы едете корреспондентом?
– Да... Об этом я уже сообщил в Центр. Вероятно, еще не дошло. Аккредитован корреспондентом «Франкфуртер цайтунг» и еще буду представлять две, возможно, три небольшие газеты... Уже заказал визитные карточки.
Зорге с усмешкой достал визитную карточку и протянул Людвигу:
«Доктор РИХАРД ЗОРГЕ
Корреспондент в Японии
Газеты «Франкфуртер цайтунг» (Франкфурт-на-Майне) «Берзен курир» (Берлин) «Амстердам хандельсблад» (Амстердам)»
– «Франкфуртер цайтунг» – это наиболее солидная немецкая газета, – говорил Зорге. – Негласно ее поддерживают директора «ИГ Фарбен». Она распространена среди немецкой интеллигенции. Геббельс пока оставляет газету в покое. Считаю, что получилось удачно, но от заключительного визита в министерство пропаганды я уклонился. Несомненно, это вызвало бы дополнительную проверку моей персоны... Точно так же и со вступлением в нацистскую партию: «партайгеноссе» я сделаюсь в Токио, там это проще, а главное, подальше от полицейских архивов.
Зорге подробно рассказывал о своей работе в последние месяцы. Людвиг, видимо, хорошо был информирован о делах разведчика – понимал с полуслова, а порой даже прерывал его рассказ сухими, короткими фразами: «Знаю, знаю... Я это читал у вас...»
Возвращение Зорге в Москву почти совпало с трагическими событиями в Германии. В последний день января тридцать третьего года в Берлине вспыхнул рейхстаг, Гитлер захватил власть, и страшный террор обрушился на немецкий народ. В мае советский разведчик был уже в этом пекле, где царил фашистский разгул, где охотились за коммунистами, социал-демократами, профсоюзными функционерами, за любым демократически настроенным немцем, бросая их в концлагерь на муки, на смерть. Было яснее ясного, что в полиции Веймарской республики сохранилось досье на коммунистического редактора и партийного активиста Рихарда Зорге, участника Кильского и Гамбургского, Спартаковского и Саксонского восстаний. После гитлеровского переворота старые полицейские архивы, конечно, оказались в руках гестапо. В этих условиях уже сам приезд Рихарда Зорге в фашистскую Германию под своей фамилией, под своим именем был поступком героическим. Он пошел на это – коммунист Зорге.
Конечно, было величайшей дерзостью прибывшему из Москвы коммунисту пойти к редактору респектабельной буржуазной газеты и предложить свои услуги в качестве иностранного корреспондента. Но Старик именно в такой дерзости видел успех операции. «Старик» – это Ян Карлович Берзин, он же Павел Иванович, человек легендарный, стоявший уже много лет во главе советской разведки.
Рихард помнил, как это произошло. Берзин провел его в свой кабинет, остановился среди комнаты, взял за плечи и, откинувшись, глянул ему в лицо:
«Молодец, молодец, Рихард... Хорошо поработал! Тобой все довольны. Но должен тебе признаться, Китай – это только начало. Давай-ка потолкуем. – Без лишних слов Берзин спросил: – Что ты думаешь по поводу Гитлера?..»
Ян Карлович Берзин сел за письменный стол, Рихард в кресло напротив. Берзин был такого же роста, как Зорге, но поплотнее в плечах, с широким лицом и коротко постриженными волосами. На гимнастерке орден Красного Знамени, широкий офицерский ремень туго перетягивал его талию. Он положил крупные руки на стол, оперся на них подбородком и ждал ответа.
Рихард и сам много размышлял об этом. Гитлер у власти – это приближение войны, в первую очередь войны против Советской России. Еще там, в Шанхае, он резко обрушился на тех, кто воспринимал фашизм как временное, недолговечное явление. Зорге отлично разбирался в политической обстановке Германии. Он анализировал положение и делал вывод – дальнейшее развитие событий в Германии может объединить международную реакцию, прежде всего в самой Германии, в Японии, в Италии... Приход Гитлера к власти подтверждает сделанный вывод. Теперь можно предвидеть, что силы фашизма, несомненно, готовятся к наступлению против демократии...
Рихард ответил Берзину:
– Я думаю, что сейчас в мире происходят определенные сдвиги в пользу фашизма. Я знаю обстановку в Японии, в Германии, в Италии... Несомненно, что фашизм усиливает свои позиции, и это повышает угрозу войны против Советского Союза.
Ян Карлович согласился с мнением Зорге.
– А это значит, – добавил Берзин, – что нам надо знать планы наших вероятных противников, проникать в их организации... Это наш вклад в защиту Советской России. Знать мысли противника означает сорвать его агрессивные планы или, во всяком случае, предупредить их... Отвести угрозу войны – вот что главное. Не так ли?
– Именно так! – воскликнул Зорге. – И я просил бы, Ян Карлович, послать на эту работу меня. У меня есть некоторые соображения в защиту собственной кандидатуры.
С глазу на глаз Зорге называл Берзина его настоящим именем.
– Для этого и вызвали из Китая, – сказал Берзин. – Давай подумаем...
Было еще много встреч в кабинете Яна Карловича Берзипа. Как в шахматы, Берзин и Зорге прикидывали различные варианты, отбрасывали их, возвращались к ним снова, и постепенно складывался план, получивший название «Операция Рамзай» – слово, в которое входили инициалы Рихарда Зорге.
Конечно, размышляли они, Зорге должны хорошо знать в старой немецкой полиции. Вероятно, в полицейских архивах лежит подробная справка о его работе. Казалось бы, это сулит неизбежный провал. Но, с другой стороны, гитлеровцам сейчас не до архивов, им некогда – они только начинают создавать свой аппарат контрразведки, государственной тайной полиции. Вот это обстоятельство и надо использовать. Через год, возможно, через полгода будет уже поздно – государственный аппарат политического сыска пройдет неизбежный этап своего становления и начнет действовать. В неразберихе, вызванной ломкой старого аппарата, перетасовкой людей, легче всего проникнуть в штаб-квартиру противника. А время не ждало. Захват Гитлером власти все больше осложнял обстановку. Нацисты задолго до поджога рейхстага вынашивали мысль о разбойничьем походе на Советскую страну.
Как-то раз в разговоре с Рихардом Ян Карлович подошел к шкафу, взял с полки книгу в коричневом переплете и принялся ее листать. Это была книга Гитлера «Майн кампф». Берзин нашел нужное место и прочитал:
– Мы переходим к политике завоевания новых земель в Европе. И если уж желать новых территорий в Европе, то в общем и целом это может быть достигнуто только за счет России. К этому созрели все предпосылки».
Ян Карлович швырнул книгу на стол.
– Видишь, на что они замахиваются! – сказал он. – История не простит нам, если мы упустим время. Мне кажется, что мы решаем правильно: через Германию проникнуть в Японию и там добывать информацию об агрессивных планах Германии. Именно так!
Потом, по привычке ударяя кулаком в открытую ладонь другой руки, Берзин остановился перед Рихардом и добавил:
– В нашем деле расчет, самая дерзкая смелость, трезвый риск должны сочетаться с величайшей осторожностью. Вот наша диалектика!.. Понимаешь?
Да, Рихард понимал этого человека, которого уважал, любил, считал своим учителем. Он преклонялся перед Яном Карловичем – представителем старшего поколения революционной России.
Ян Берзин был всего на пять лет старше Зорге, но Рихард считал его человеком, умудренным большим житейским и революционным опытом, считал его стариком с молодым лицом и неугомонным характером. Это было действительно так. В шестнадцать лет, поротый казачьими шомполами, трижды раненный в схватке с жандармами, приговоренный к смерти, потом к пожизненной каторге, Петер Кюзис сделался совершенно седым. Когда он бежал из далекой Якутии и тайком, среди ночи, прибрел домой, мать не узнала его. Он усмехнулся:
– Так и должно быть... Теперь я Берзин, Ян Берзин, а Петрика не существует. Он пропал без вести где-то в Сибири, в тайге... Знаешь, мама, я взял себе имя отца. Я никогда не осрамлю его, никогда!..
Эту клятву Ян никогда не нарушал. В феврале, в июльские дни семнадцатого года, в Октябрьскую революцию Ян Берзин стоял на революционном посту, он сражался с юнкерами, участвовал в петроградском восстании, потом в Латвии...
Об этом как-то между делом Берзин рассказал Зорге.
– Вот откуда моя седина! Жандармы и охранка научили меня уму-разуму. Учился шесть лет в школе и почти столько же провел в тюрьме. Хорошо, что удалось сократить эту науку, – бежал с каторги...
Когда Зорге и Берзин уставали, Ян Карлович предлагал сыграть партию в шахматы, «просветлить мозги». Пили крепкий чай и снова принимались раздумывать вслух о предстоящей «Операции Рамзай», и снова, как бы между делом, Ян Карлович говорил о характере, о качествах советских разведчиков.
Рихарду запомнилась фраза Берзина, которую бросил он в разгар шахматной партии:
– Ты знаешь, Рихард, что должен я тебе сказать? Требуется всегда быть начеку, а в противнике видеть не глупого, не ограниченного человека, но изощренного и очень умного врага. Побеждать его надо мужеством, дерзостью, находчивостью и остротой ума... Извини меня за такие сентенции, но вот смотри – ты приезжаешь в Берлин...
И снова оставлены шахматы, стынет чай, забытый на столе. Уже сложился план операции, нужно только отшлифовать детали, но каждая деталь может быть причиной поражения или успеха.
– В нашем деле, в советской разведке, нужно иметь горячее сердце стойкого патриота, холодный рассудок и железные нервы, – говорил Берзин. – Мы люди высокого долга и своим трудом должны стремиться предотвратить войну, и в частности войну между Японией и Советским Союзом. Это главное задание твоей группы, и, конечно, ты должен знать планы наших врагов в Германии... Все это трудно, чертовски трудно, но это нужно сделать, Рихард. Понял меня?..
Такая уж была привычка у Берзина – спрашивать, понял ли его собеседник, сотрудник, единомышленник.
Когда «Операция Рамзай» стала ясна, начали обдумывать тактическую и организационную сторону дела. Прежде всего нужно внедряться не в Германии, а в Токио, но проникнуть туда через Германию. Бить на два фронта. Прикрываться нацистской фразеологией, войти в доверие. Для этого Зорге должен использовать старые связи в деловом мире, связи, установленные в Китае. Как это сделать практически? Берзин полагается на самого Зорге – у него есть хватка, навык, наконец, интуиция, присущая опытному разведчику.
Лучше всего, если бы для этого представилась возможность поехать в Японию корреспондентом солидной немецкой газеты. Ян Карлович согласился с Рихардом, который предложил использовать «Франкфуртер цайтунг», там сохранились некоторые связи. На том и порешили. Берзин просил держать его постоянно в курсе дела. Связь обычная, но, если понадобится, – через специального человека.
Прощаясь, начальник разведки вынул из сейфа две американских пятидолларовых бумажки и одну из них протянул Зорге.
– Другую получишь в обмен, когда приедет наш человек. Можешь доверять ему, как мне, знай твердо – это я сам послал доверенного человека.
Пошел третий месяц, как Зорге покинул Москву. Берзин послал к нему своего человека. Рихард рассказывал ему о том, что удалось сделать за это время.
Они поднимались все выше по отлогой тропе, вышли на северную сторону лохматой горы. Видимо, солнце редко сюда проникало, и тропинка, как малахитом, была покрыта темным, зеленым мхом. Людей здесь не было. Сели на уединенную, грубо сколоченную из жердей скамью перед обрывом, круто спускающимся к реке.
– Доложите Старику, – продолжал говорить Зорге, – что мне удалось получить рекомендательное письмо к германскому послу в Токио Герберту фон Дирксену. Написал его директор химического концерна «ИГ Фарбен» из Людвигсхафена. Это дальний родственник посла фон Дирксена и его покровитель. В Китае я оказал кое-какие услуги химическому концерну, когда изучал банковское дело в Шанхае. Директор позвонил и в редакцию. После этого передо мной открылись многие двери...
Редактором «Франкфуртер цайтунг» оставался не чуждый либеральным настроениям человек, которого нацисты еще не решались сменить. Он предупредительно встретил Зорге, расспрашивал о Китае, доброжелательно выслушал желание доктора заняться корреспондентской работой и без долгих раздумий пригласил его сотрудничать в газете.
– Я уже слышал о вас, господин доктор! Редакция «Франкфуртер цайтунг» будет рада видеть вас своим сотрудником. Мне говорили о вас весьма почтенные люди. Иных рекомендаций не требуется... Представьте себе, вы попали в самое удачное время – наш токийский корреспондент намерен вернуться в Европу. Его место остается вакантным...
Теперь Рихарду Зорге предстояло обойти еще одно серьезное препятствие в лице амтслейтера – особого уполномоченного нацистской партии в редакции газеты. Такие представители появились во всех немецких учреждениях после гитлеровского переворота. Без них никто не смел и шагу шагнуть, они же решали вопросы о благонадежности отъезжающих за границу.
Зорге явился к амтслейтеру во второй половине дня. За столом сидел начинающий тучнеть молодой человек с покатой спиной и тяжелой челюстью. Шрамы, которыми было иссечено его лицо, – следы многочисленных студенческих дуэлей – придавали ему свирепое выражение. Было жарко, а амтслейтер сидел в расстегнутом эсэсовском кителе.
Еще с порога Зорге крикнул «Хайль Гитлер!» и вытянул руку в фашистском приветствии. Рихард без обиняков начал деловой разговор.
– Моя фамилия Зорге, – сказал он, развалясь в кресле. – Рихард Зорге. Из-за дерьмового режима Веймарской республики я восемь лет прожил за пределами фатерланда. Теперь вернулся, хочу служить фюреру и возрожденному им рейху. Мне предлагают уехать в Японию корреспондентом газеты. Нужен совет – как поступить?
Зорге хорошо усвоил несложную терминологию гитлеровцев, их лозунги, примитивно-демагогические идеи и легко сошел в разговоре за убежденного нациста, желающего послужить фюреру. Через час они говорили с амтслейтером на «ты», а вечером сидели в «Кайзергофе», излюбленном месте сборища франкфуртских нацистов, пили водку и пиво, стучали по столу кружками, пели песни, ругали евреев и коммунистов.
Амтслейтер был еще довольно трезв, хотя движения его становились все неувереннее. Он убеждал Зорге:
– Фюреру служить можно везде. Ты, брат, об этом не думай... В Японии нам тоже нужны надежные люди... Давай лучше выпьем!.. Цум воль!
Недели через три все документы были оформлены, амтслейтер обещал перед отъездом Зорге устроить ему встречу с Геббельсом – так поступают все аккредитованные корреспонденты перед выездом за границу. Рихард всячески благодарил своего нового приятеля, но от встречи с Геббельсом решил уклониться.
– Вот и все, – закончил Зорге. – Передайте товарищам, и прежде всего Старику, мой самый горячий привет. Скажите, что буду стоять на посту до конца... Пусть побыстрей присылает людей, прежде всего радиста.
– Передам обязательно. Из Центра просили сообщить, что связь пока будете поддерживать через Шанхай. Люди прибудут за вами следом. Кое-кто уже прибыл. Сигнал дадут сразу же после вашего приезда в Токио... Павел Иванович просил еще раз напомнить вам, что Центр интересует в первую очередь информация о политике Японии в отношении Советского Союза. После захвата Маньчжурии это первое... Второе...
Людвиг излагал вопросы, по которым Центр ждал сообщений от Зорге.
После оккупации Маньчжурии выход японских войск к дальневосточным границам Советского Союза и Монгольской республики существенно изменял военно-политическую обстановку. Возрастала угроза войны на Дальнем Востоке. Для страны было жизненно важно знать, как станет вести себя Квантунская армия, какими силами она располагает и вообще какие наземные, морские и военно-воздушные силы Япония может бросить против Советского Союза. Следовало также знать, каков общий военный потенциал страны, где к власти так упорно идут агрессивно настроенные генералы.
Все это были военно-технические, экономические проблемы, интересовавшие разведывательный Центр, но его интересовали также и проблемы политические. В международной обстановке многое будет зависеть от того, сколь тесными станут отношения между Японией и фашистской Германией после прихода Гитлера к власти. Складывающиеся отношения между двумя этими странами будут чутким барометром агрессивных намерений наиболее вероятных противников Советского Союза.
Людвиг сжато перечислял вопросы, которые интересовали руководство Центра.
В мире отчетливо вырисовывались два очага войны – на Западе и на Востоке. Рихарду Зорге и его людям предстояло вступить в единоборство с нависавшей над миром войной, обеспечить безопасность Советского государства.
– Повторить задание? – спросил Людвиг.
– Не нужно, – возразил Зорге. – Я надеюсь на свою память. К тому же все это мы уже обсуждали в Москве.
Обратно разведчики возвращались разными путями – Зорге лесными тропами поднялся в верхнюю часть города и вскоре был в пансионате, а связной Центра вышел на шоссе и замешался в нарядной толпе курортников. Они условились встретиться на другой день. Людвиг должен был передать Рихарду кое-что из техники связи.
За ночь погода испортилась, и с утра моросил мелкий теплый дождь. Зорге и Людвиг встретились в сквере у памятника Карлу IV. Будто ссутулившись, он стоял под дождем в каменной мантии, с каменными атрибутами давно ушедшей власти. Людвиг и Зорге столкнулись на мокрой дорожке сквера. Рихард попросил огня, прикурил и ушел, сжимая в руке маленький пакетик. Больше они не сказали ни слова – связной из Москвы и разведчик, уезжавший в Японию.
В комнате Рихард развернул полученный пакетик – броши, брелки, ожерелье, браслетик... Все будто бы купленное в лавочке сувениров и бижутерии. И еще использованный билет в Парижскую оперу без контрольного ярлыка, половина маленькой любительской фотографии, немецкая бумажная марка с оторванным казначейским номером, что-то еще...
Через два дня Рихард уезжал в Мюнхен повидаться со своим старшим братом. Поезд отправлялся поздно вечером, и Рихард пошел побродить по Карлсбаду. Его привлекала улица, название которой он узнал от матери только в свой последний приезд в Гамбург. Мать его, Нина Семеновна, старая украинская женщина, связавшая судьбу с отцом Рихарда, была как бы хранительницей семейных реликвий, преданий, легенд, родословной семейства Зорге. Когда отношения родителей Рихарда еще не были омрачены жизненными разногласиями, да, пожалуй, и политическими, Нина Семеновна Зорге, урожденная Кобелева, по письмам сдружилась с двоюродным дедом Рихарда – Фридрихом Зорге – соратником Маркса, хотя никогда с ним не встречалась. Старик, вынужденный эмигрировать в Америку, в письмах к невестке каждый раз рассказывал о каком-либо эпизоде из своей жизни, о своих встречах и взглядах. По мере того как возрастала их духовная близость, Фридрих Зорге все больше уделял места в письмах ушедшему, пережитому. Он приводил выдержки из своей переписки с Марксом и Энгельсом, с которыми дружил, которых глубоко уважал, взгляды которых разделял. С Энгельсом его роднило еще и другое – оба они были участниками Баденского восстания, их связывало боевое содружество в революции, прокатившейся через все европейские страны.
Когда-то, приехав впервые в Советский Союз, Рихард привез с собой и передал в Институт Маркса – Энгельса – Ленина кое-что из переписки Фридриха Зорге с Карлом Марксом, но это было далеко не все.
Дед Рихарда умер в Америке четверть века назад, давно в живых нет и отца, но мать заботливо хранит резной ларец с дорогими ей письмами. Среди этих писем оказалось и письмо Маркса, написанное старому Зорге из Карлсбада. На поблекшем конверте стоял обратный адрес.
И вот теперь Рихарду захотелось найти дом, в котором тогда жил великий друг его деда.
Он вышел из пансиона, перешел реку и по другой стороне поднялся в верхнюю часть города. Его охватили сложные чувства, схожие с теми, что испытал он впервые при входе в Мавзолей Ленина. Нечто похожее Рихард пережил еще раньше, когда, раскрыв ленинский том, вдруг увидел фамилию Зорге...
Захваченный мыслями о прошлом, Зорге шел через город... Это не были воспоминания, Рихард совсем не знал брата своего деда, но он испытывал чувство благоговения человека, отдающего долг ушедшему из жизни единомышленнику и соратнику... Рихард как-то особенно ясно ощутил себя наследником идей своего деда. Этому единомыслию с великим международным братством коммунистов прошлого века способствовала мать Рихарда. Он был многим обязан ей. В семье она была как бы связной двух поколений – поколений Фридриха и Рихарда Зорге.
Фридрих Зорге и его товарищи, ставшие полноправными американцами, никогда не порывали связей с Германией. Одной из таких связей была переписка Зорге с Марксом и Энгельсом. Она продолжалась десятки лет, и Фридрих Зорге, хранивший всю жизнь дорогие для него письма, опубликовал их незадолго до своей смерти. Рихард читал их в немецком и в русском издании с предисловием Ленина, но еще до этого многое рассказывала ему мать. Давным-давно она показала Рихарду письмо деда, в котором он вспоминает о последних годах переписки с Марксом.
И еще одно письмо вспомнилось Рихарду... В семье деда не все было благополучно, его тревожила судьба сына. Адольф рос типичным молодым американским бизнесменом, который не желал иметь ничего общего с идеями отца, его братьев, с идеями людей, участвовавших в революции, в борьбе Севера с Югом. В семье произошел конфликт. В самом конце столетия дед написал о своих огорчениях Энгельсу, писал, что Адольф работает инженером и намерен уехать в Европу.
Рихард невольно усмехнулся, подумав об этом эпизоде. Как меняются роли! Дед огорчался, тяжело переживал, что сына развратила американская жизнь, что он стал бизнесменом, таким далеким от революции. Но Рихард помнит другое – огорчения своего отца, который стремился сделать из Рихарда предпринимателя-коммерсанта. А он, как дед, стал революционером, и мать была на его стороне...
Погруженный в эти мысли, Рихард медленно шагал по городу, отыскивая нужную ему улицу. Он нашел ее, нашел и тот дом, в котором жил Маркс, – высокий, с колоннами, с каменными мансардами и сводчатыми проемами окон. Здесь и сейчас был пансион.
Рихард прошел мимо подъезда вверх по улице, вернулся назад. Вдруг подумал: «А зачем это? Нужен ли этот поиск, который я предпринял? Наивный романтик?» И Рихард сам же ответил: «Да, романтик!.. Хранитель прошлого и настоящего! Хранитель революционных традиций!»
Рихард гордился своими дедами, их дружбой с людьми, которые определили и его, Рихарда, мировоззрение. Взгляды младшего Зорге сформировались не сразу. В борьбе отца с дедом за Рихарда Зорге мог одержать верх коммерсант, делец, представитель фирм Маннесмана, Круппа в России, кого-то еще. Этому воспрепятствовало многое, главное – жизнь, война, революция, заочное знакомство Рихарда с дедом и его братьями через полвека...
Рихард тепло подумал о матери – он обязательно навестит ее в Гамбурге. Иначе когда же еще они свидятся.
Он посмотрел на часы: времени было достаточно, но все же пора на вокзал...
А через месяц – 6 сентября 1933 года – Рихард Зорге приплыл в Иокогаму. Чуть прихрамывая, он сошел по трапу на берег, в многоголосый шум порта.
Так вот она – Япония...
«РАМЗАЙ» ВЫХОДИТ НА ПЕРЕДНИЙ КРАЙ
Первые месяцы после приезда в Токио Рихард Зорге жил в «Санн-отеле», гостинице средней руки, которая не могла, конечно, тягаться с «Империалом», но имела, однако, репутацию вполне солидного заведения. Белый отель, с несколько тесноватыми, на японский манер, номерами, стоял в стороне от шумной Гинзы и в то же время не так уж далеко от нее, чтобы живущие в отеле могли чувствовать оторванность от городского центра.
В «Санн-отоле» останавливались деловые люди, ненадолго прибывшие в Японию, туристы, военные – люди самых различных профессий среднего достатка. Именно такая гостиница больше всего устраивала журналиста, впервые приехавшего в Японию и не завоевавшего еще признания читателей.
На первом этаже, рядом с лоби – просторным гостиным залом, разместился портье с неизменными своими атрибутами – полками для ключей, пронумерованными, как рулетка, громоздкими книгами для записи приезжающих, коллекций телефонов на полированной, похожей на ресторанную, стойке. Рядом суетились услужливые бои в жестких картузиках с позументом; бои мгновенно угадывали и выполняли любое желание клиентов. Был здесь еще один завсегдатай – человек неопределенной наружности и возраста. По утрам, когда Зорге спускался вниз и подходил к стойке, чтобы оставить ключи, этот человек либо мирно беседовал с портье, либо сосредоточенно перелистывал книгу приезжих. Он вежливо кланялся Зорге и потом, нисколько не таясь, неотступно следовал за ним, куда бы тот ни поехал. Он часами ждал Рихарда у ворот германского посольства, в дверях ресторана или ночного клуба, куда заходил Зорге, потом сопровождал его до гостиницы и исчезал только глубокой ночью, чтобы рано утром снова быть на посту.
Это был «йну», в переводе «собака», полицейский осведомитель, приставленный к иностранцу или подозрительному японцу. Всегда молчаливый и вежливый, он тенью ходил следом, ни во что не вмешивался, ни о чем не спрашивал. Он только запоминал, что делает, где бывает его подопечный. Непостижимо, как этот человек, отстав где-то в городской сутолоке, через полчаса снова брел следом за Рихардом, который только что вышел из такси в другом конце многомиллионного города-муравейника.
Иногда этого плохо одетого человека сменял другой – молодой и развязный, иногда за журналистом следовала женщина с ребенком за спиной. Появлялись какие-то другие люди, с безразличным видом крутившиеся рядом. У себя в номере Зорге обнаруживал следы торопливого обыска: кто-то рылся в его чемодане, забыв положить вещи на те же места. Под телефонным диском Рихард обнаружил крохотный микрофон для подслушивания разговора...
Это была система тотального сыска, надзора за всеми подозрительными людьми. А подозрительными считались все, кто приезжал в Японию.
Однажды зимой, когда стояла холодная, промозглая погода и ветер швырял на землю мокрый снег пополам с дождем, Рихард пожалел своего безответного спутника. Веселая компания журналистов направлялась к Кетелю в «Рейнгольд» – немецкий кабачок на Гинзе. Зорге уже познакомился со многими корреспондентами, с работниками посольства, с членами германской колонии, которая в те годы насчитывала больше двух тысяч людей. Новичка-журналиста охотно посвящали в токийскую жизнь, водили вечерами в чайные домики и японские кабачки. Но нередко предпочтение отдавалось немецким заведениям, где можно было поесть сосиски с капустой, запивая баварским пивом, чокаться глиняными кружками под крики «Хох!» и непринужденно болтать о чем только вздумается.
Уже смеркалось, когда они свернули в маленькую улочку, густо увешанную круглыми цветными фонариками, множеством светящихся вывесок, вспыхивающих иероглифов. Казалось, что стены улицы фосфоресцируют в густой пелене падающего снега. Зорге приотстал от компании и пошел рядом с осведомителем.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Хирано.
– Послушай, Хирано, тебе ведь очень холодно. – Зорге обвел взглядом его стоптанные башмаки, жиденькое пальтецо и непокрытую голову. – Давай сделаем так: от Кетеля я не уйду раньше десяти часов. Я обещаю тебе это. Ступай пока погрейся, выпей саке или займись своими делами... Держи! – Рихард сунул в руку осведомителя несколько мелких монет.
Хирано нерешительно потоптался перед выпуклой дверью, сделанной в форме большой винной бочки, перешел улицу и нырнул в кабачок, перед которым, как лампада, висело смешное чучело рыбы с черным цилиндром на голове. На притолоке был прикреплен еще пучок травы, сплетенный в тугую косу, и спелый оранжевый мандарин, чтобы отгонять злых духов, – таков новогодний обычай. Хирано прикоснулся к талисману – пусть он оградит его от неприятностей. Полицейский осведомитель не был уверен, что его не обманет этот европеец с раскосыми бровями... Но так не хочется торчать под холодным дождем...
«Папаша Кетель», как называли хозяина кабачка, был из немецких военнопленных, застрявших в Японии после мировой войны. Сначала он еще рвался домой, в фатерланд, а потом женился на хозяйке квартиры, открыл собственный бар; появились дети, и уже не захотелось ехать в Германию. Но папаша Кетель считал себя патриотом – в его кабачке все было немецкое. Начиная с вывески «Рейнгольд» и винной бочки на фасаде и кончая пышными мекленбургскими юбками и фартуками разных цветов, в которые папаша Кетель обрядил официанток-японок. Здесь чаще всего собирались немцы, и Зорге уже не в первый раз был у Кетеля.
Время текло быстро и весело. Рихард рассказывал смешные истории, вспоминал про Китай, где жил еще год назад. Кто-то сказал, что не так давно из Китая приехал также подполковник Отт, не знает ли его Рихард? Подполковник Отт? Нет, не слыхал. У Чан Кай-ши было много советников... Зорге ответил, не проявив интереса к подполковнику, но сам подумал: уж не тот ли это Отт, о котором он слышал в Мукдене? Разведчик и протеже генерала Секта. Интересно!
Когда собрались уходить, Зорге взглянул на часы, поднял руку:
– Господа, подождите расходиться! Не оставляйте меня одного. Я не могу уйти от доброго Кетеля раньше десяти часов. Я обещал это своему шпику. Он ходит за мной, будто я коронный разведчик! Слово надо держать. Папаша Кетель, еще по стаканчику за мой счет.
Из «Рейнгольда» ушли поздно, забрели еще в «Фледермаус» – «Летучую мышь», тоже немецкий ресторанчик, но рангом пониже. Здесь за деревянными столами, выскобленными добела, сидели подвыпившие завсегдатаи, разговаривали с кельнершами, которые едва виднелись в сизом табачном дыму. У девушек, одетых в кимоно, были высокие прически и густо напудренные, накрашенные лица – как фарфоровые куколки.
Осведомитель Хирано встретил Зорге у дверей «Рейнгольда», облегченно вздохнул и больше уже от него не отходил. И тем не менее именно в этот день Рихард Зорге отправил в Центр одно из первых своих донесений. Он писал:
«Больше я не боюсь постоянного надзора и разнообразного наблюдения за мной. Полагаю, что знаю каждого в отдельности шпика и методы, применяемые каждым из них. Думаю, что я их всех уже стал водить за нос...»
Рихард передавал в этом сообщении о своих первых шагах, о деловых встречах, расстановке людей, тревожился, что не может установить надежную связь с «Висбаденом», то есть с Владивостоком, как шифровался в секретной переписке этот советский город.
В условиях непрестанной слежки Рихард не торопился приступать к работе, прежде чем не осмотрится, не разберется, что к чему. «Медленно поспешай...» – помнил он напутствие Берзина. Но все же он не сидел без дела. Как ни странно, именно этот тотальный сыск, нашедший такое широкое распространение в Японии, в какой-то мере способствовал конспирации Зорге. Он сделал один немаловажный вывод: кемпейтай – японская контрразведка – следит огульно за всеми, разбрасывается, распыляет силы и посылает своих агентов не потому, что кого-то подозревает, а просто потому, что таков порядок. Значит, тотальной слежке, надзору надо противопоставить резко индивидуальную, очень четкую и осторожную работу, что бы не попасть нечаянно в сеть, расставленную не для кого-либо специально, а так, на всякий случай.
Первые месяцы Рихард «создавал себе имя» – он много писал во «Франкфуртер цайтунг», в популярные иллюстрированные журналы, устанавливал связи среди дипломатов, в деловых кругах, в кругах политиков, актеров, военных чиновников... И только с одним человеком Рихард не мог сблизиться, хотя отлично знал о его присутствии и даже мельком встречался с ним в Доме прессы на Западной Гинзе, где многие корреспонденты имели свои рабочие кабинеты. Это был французский журналист Бранко Вукелич, приехавший в Токио на полгода раньше Зорге. Он знал, что должен работать под руководством «Рамзая», но не знал, кто это. Оба терпеливо ждали, когда обстановка позволит им встретиться. Сигнал должен был подать Зорге. Но он не спешил, присматриваясь, изучая – нет ли за ним серьезной слежки. Разведчик придавал слишком большое значение встрече со своим помощником Вукеличем, чтобы допустить хоть малую долю риска.
Интеллигентный, блестяще образованный Бранко Вукелич, серб по национальности, представлял в Токио французское телеграфное агентство Гавас и, кроме того, постоянно сотрудничал в парижском журнале «Жизнь» и белградской газете «Политика». Моложавый, с тонкими чертами лица, прекрасной осанкой и красиво посаженной, немного вскинутой головой, он слыл одним из самых способных токийских корреспондентов. Ему не было и тридцати лет, когда он приехал в Токио по заданию Центра, чтобы подготовить базу для подпольной организации. Сын отставного сербского офицера, Бранко Вукелич учился в Загребском университете, когда в стране вспыхнуло освободительное движение за независимую Хорватию. В то время Бранко Вукелич, двадцатидвухлетний студент, уже входил в марксистскую группу, существовавшую в Загребском университете. Он с головой ушел в революционную работу: участвовал в демонстрациях, писал листовки, распространял нелегальные газеты, выступал на митингах и, естественно, одним из первых угодил в тюрьму, когда в стране начались аресты. Против него не было прямых улик, студента вскоре освободили, но оставаться в Хорватии было рискованно, и при первой возможности Бранко уехал в Париж. Начались годы эмиграции, скитаний, поиски заработка, но при всех жизненных перипетиях Бранко не оставлял Сорбонны, где учился на юридическом факультете. Он сознательно отказался от своего увлечения архитектурой, отдав предпочтение юриспруденции. Бранко еще не избавился тогда от юношеской наивной убежденности, что соблюдение даже буржуазной законности поможет людям сохранить человеческое достоинство, элементарную свободу, право жить по своим убеждениям. Порывистый, экспансивный, подчиняющийся первому движению души, он с годами все отчетливее понимал, что в окружавшем его сложном мире, построенном на гнетущей несправедливости, не все обстоит так, как ему казалось в юношеских мечтах. Все чаще он думал о стране, где существовали иные порядки, где люди жили по другим законам. Отбросив старое, они создавали новое общество. Молодой серб Бранко Вукелич преклонялся перед страной, которая называлась Советским Союзом.
Бранко начал пробовать свои силы в журналистике, в литературе, его успехам способствовало знание языков. Иногда он выезжал в другие страны, так очутился в Дании. В Париж вернулся уже не один – он полюбил датчанку Эдит, девушку-спортсменку, с которой познакомился в Копенгагене в спортивном обществе, существовавшем при социал-демократической партии. Эдит преподавала в колледже, вела спортивные занятия, отлично играла в теннис, и Бранко Вукелич был покорен после первой же встречи на теннисном корте. Бранко и сам прилично играл в теннис, но его поразила упругая гибкость и красота движений, с которой играла Эдит. Она была мила, датчанка Эдит, и походила на андерсеновскую бронзовую Русалочку, что сидела на камнях в морском порту. Об этом и сказал ей Бранко, когда они бродили по набережной, возвращаясь с теннисного корта. Через неделю они были мужем и женой, и восторженный Бранко чувствовал себя счастливейшим человеком в мире.
Где-то здесь, в Скандинавии, в те годы работал и Зорге, по Рихард и Бранко не знали тогда друг друга...
Бранко и Эдит Вукеличи с пятилетним сыном приехали в Токио за полгода до того, как там появился Зорге. Они поселились в особняке на улице Санай-тё неподалеку от университета Васеда, в одном из аристократических кварталов города. Их обставленная со вкусом квартира была предметом восхищения всех, кто хотя бы раз побывал здесь на дружеских журналистских встречах.
Бранко Вукелич терпеливо ждал, когда среди его гостей появится человек с подпольной кличкой «Рамзай», который, как предполагал Вукелич, давно уже должен быть в Токио. За эти месяцы ему кое-что удалось сделать, чтобы сколотить ядро будущей подпольной организации, – приехали радисты Бернгардт и Эрна, из Лос-Анджелеса прибыл художник Мияги, удалось наладить связи с иностранными корреспондентами, но руководителя все еще не было – «Рамзай» не давал о себе знать. Вукелич терпеливо ждал.
Служебные помещения токийских корреспондентов располагались в многоэтажном сером доме с широкими окнами, и этот дом называли пресс-кемпом – лагерем прессы, а чаще шутливо: «пресс-папье», вероятно, потому, что над входом висела литая бронзовая доска, в самом деле походившая чем-то на пресс-папье. Офис Зорге был на третьем этаже, и окно его выходило на Западную Гинзу. Агентство Гавас занимало помещение этажом выше. Однажды Зорге лицом к лицу столкнулся с Вукеличем на лестнице, возле лифта. Рихард нагнулся, будто что-то поднимая.
– Простите, вы что-то уронили, – сказал он, протягивая Вукеличу какую-то бумажку.
Это было неожиданно – услышать пароль от человека, с которым Бранко много раз встречался и знал его как нацистского журналиста. Ни один мускул не дрогнул на лице Вукелича.
– Благодарю вас, – ответил он, – это старый билет в Парижскую оперу. Теперь это только воспоминание...
Опустился лифт, и оба вошли в него.
– Нам нужно встретиться, – негромко сказал Зорге.
– Я давно жду, – улыбнулся Вукелич. – Хотите в субботу? У меня собирается компания журналистов, это удобнее всего.
– Согласен.
Зорге вышел, приветливо махнув рукой.
В субботу в квартире Вукелича собралось человек двадцать, почти одни мужчины, и Бранко пригласил по телефону гейш. Они приехали тотчас, как неотложная помощь, как пожарная команда... Их появление встретили веселым шумом. Гейши вошли чинно, в изящных нарядах, держа в руках самисены, затянутые чехлами. Они сбросили в прихожей дзори и в одних чулках прошли в гостиную. По японскому обычаю, все гости Вукелича сидели в носках, оставив обувь при входе.
Бранко Вукелич устроил вечер на японский манер. Расположились за низеньким столиком на подушках, подобрав под себя ноги. Гейши принесли с собой атмосферу непринужденной веселости. Они, как хозяйки, уселись среди гостей, принялись угощать их, наливая саке, зажигая спички, как только видели, что кто-то достает сигареты. Они поддерживали разговор, пели, когда их об этом просили, играли на самисенах. С их приходом гостиная сделалась такой нарядной, будто сюда слетелись яркие тропические бабочки.
После ужина, разминая затекшие ноги, перешли в курительную комнату. Здесь была европейская обстановка, сидели в удобных креслах, курили, пили кофе, лакеи разносили спиртное, им помогали гейши. Бранко Вукелич, переходя от одной группы к другой, очутился рядом с Зорге.
– Идемте, я покажу свою квартиру, лабораторию, – сказал он, тронув его за локоть. – Вы, кажется, тоже увлекаетесь фотографией... Это мой кабинет, моя спальня. Здесь комната жены. Ее сегодня нет, она уехала в Камакура показать сыну храмы...
Прошли в дальнюю часть дома. Бранко включил свет и провел Рихарда в небольшую затемненную комнату, облицованную до половины деревянной панелью. На столике стоял увеличитель, рядом ванночки, бачки для проявления пленки; на стенах – шкафчики, полочки. Это была фотолаборатория любителя, сделанная умело, удобно, и, может быть, только излишне громоздкий запор на плотной двери нарушал легкость стиля, в котором была задумана лаборатория.
– Здесь мы можем поговорить несколько минут, – сказал Бранко, запирая за собой дверь. – Прежде всего, здравствуйте, наконец! – Он протянул Зорге руку. Рука была плотная, крепкая. Зорге любил у людей такие вот руки, с энергичным пожатием. Этот интеллигентный французский корреспондент вызывал у Рихарда чувство дружеского расположения. – Здесь я устроил фотолабораторию, – продолжал Бранко, – здесь же разместил пока рацию. Радисты прибыли, но пробные сеансы не дают надежной связи с «Висбаденом». Недостаточна мощность. Придется дублировать через Шанхай.
Вукелич отодвинул столик, открыл в панели невидимую дверцу и вытащил рацию – довольно громоздкое сооружение. Зорге присел, бегло взглянул, открыл крышку и сказал:
– Радиостанцию надо менять. Не рекомендую держать ее здесь, это опасно... Ну, а как с людьми? Джо прибыл?
Джо – это художник Иотоку Мияги, которого ждали из Лос-Анджелеса.
– Джо в Токио, но я с ним не связывался, ждали вас, – ответил Вукелич.
– Тогда свяжитесь, я тоже должен с ним встретиться... И еще: в редакции «Асахи» работает журналист Ходзуми Одзаки. Дайте ему знать, что Александр Джонсон, его китайский знакомый, хотел бы с ним поговорить. На связь пошлите надежного человека, и, конечно, только японца. Сами останетесь в стороне... Ну, нам пора...
Их отсутствия никто не заметил. В курительной они появились из разных дверей. Зорге держал в руке коньячную рюмку, прикидывался, что много выпил, был разговорчив, смешлив и остроумен.
Вечер удался на славу.
Спустя несколько дней в одной из рекламных токийских газет появилось небольшое объявление: коллекционер, любитель японской старины, купит «укийоэ» – традиционные гравюры работы старых японских мастеров. Вскоре Бранко Вукеличу позвонил издатель рекламной газеты: один японский художник прочитал объявление и предлагает прекрасные «укийоэ».
Через день они встретились в редакции «Джапаниз адвертайзер» – журналист Вукелич и японский художник Иотоку Мияги.
Художник – невысокий японец с узким, нервным лицом – выложил целую серию прекрасных «укийоэ». Они долго обсуждала достоинства каждой гравюры, восхищались изяществом линий, выразительностью рисунка, спорили о качестве бумаги – Мияги предпочитал японскую «хоосё», она нежна, не имеет холодного глянца и напоминает матово-мягким цветом только что выпавший снег. На такой бумаге пишут дневники, завещания и делают оттиски старинных гравюр.
Вукелич отобрал несколько «укийоэ» и просил художника позвонить ему в агентство – он подумает. Они незаметно обменялись половинками бумажной иены – теперь все становилось на свои места, разорванная иена подтверждала, что художник Мияги – это тот самый «Джо», которого ждали в Токио.
Вскоре Вукелич представил его доктору Зорге.
Иотоку Мияги родился и вырос на юге – на острове Окинава, «среди теплых дождей и мандаринов», как любил он сам говорить. Но кроме теплых дождей там царило страшное угнетение, и нелегкая жизнь гнала людей за океан. В семье Мияги ненавидели японскую военщину, спекулянтов. В шестнадцать лет Иотоку уехал в Соединенные Штаты. Жил в Сан-Франциско, Сан-Диего, потом в Лос-Анджелесе, учился в художественных училищах, но, став художником, понял, что одним искусством прожить невозможно. Он собрал все свои сбережения, продал, что только мог, и сделался совладельцем маленького ресторанчика «Сова» в отдаленном квартале Лос-Анджелеса. Здесь собирались активисты – рабочие, профсоюзные функционеры, учителя, студенты, сюда приезжали киноактеры Голливуда – публика интеллигентная и в большей части лево настроенная. В Лос-Анджелесе было много немецких эмигрантов. Они давно переселились из Европы, но десятками лет продолжали держаться на чужбине вместе. Немцы также были завсегдатаями «Совы», и главным образом для них художник создал дискуссионный кружок «Ин дер Даммерунг» – «В сумерках». Именно в сумерках посетители заходили обычно в «Сову». Среди немцев тоже были сильны прогрессивные настроения. Годы были горячие, бурные, все жили здесь событиями, происходившими в революционной России, и вполне естественно, что Мияги стал разделять революционные взгляды. Жил он тогда у японки «тетушки Катабаяси», которая зарабатывала себе на жизнь тем, что содержала пансионат и кормила обедами жильцов. Она тоже придерживалась левых взглядов, и в ее пансионате жило несколько членов кружка «Ин дер Даммерунг».
Художнику Иотоку Мияги исполнилось ровно тридцать лет, когда он снова вернулся в Японию, на этот раз в Токио. Через несколько лет сюда приехала и «тетушка Катабаяси».
...В один из январских дней 1934 года, когда на улицах царило новогоднее праздничное веселье, когда еще не были завершены традиционные визиты и встречи друзей, в редакцию «Асахи Симбун» зашел художник Мияги и спросил, где он может увидеть господина Ходзуми Одзаки, обозревателя по Китаю. Услужливый клерк повел художника наверх в громадный зал, занимавший целый этаж, больше похожий на гараж, чем на редакцию, загроможденный десятками столов, шкафов, стульев. Сюда доносился грохот наборных машин, в котором растворялся гул голосов множества сотрудников, делавших очередной номер газеты.
Клерк провел Мияги сквозь лабиринт тесных проходов и остановился перед столом широколицего японца в европейском костюме. Тот отложил в сторону гранки, которые читал, и поднялся навстречу. Клерк ушел, и Мияги после традиционного поклона сказал:
– Одзаки-сан, меня просили узнать – не пожелаете ли вы встретиться с вашим американским знакомым мистером Джонсоном...
Одзаки настороженно вскинул глаза на художника, перевел взгляд на сотрудников, которые сосредоточенно занимались каждый своим делом.
– Знаете что, идемте куда-нибудь пообедаем, – вместо ответа сказал он. – Я очень голоден...
Они вышли на улицу и спустились в подвальчик рядом с отелем «Империал». Когда официант принял заказ, Одзаки спросил:
– Так что вы хотите мне сказать о мистере Джонсоне? Он в Японии?
Мияги объяснил, что Джонсон в Токио и хотел бы восстановить добрые отношения с Одзаки-сан.
– Давайте сделаем так, – предложил Одзаки, – передайте мистеру Джонсону, что в ближайшее воскресенье я собираюсь поехать в Нара, это недалеко – всего несколько часов поездом. Было бы хорошо встретиться там, ну, предположим, часов в десять у изваяния Большого Будды перед бронзовым лотосом. Если его это устроит, пусть приезжает, я буду там при всех обстоятельствах...
Когда Вукелич – со слов художника – рассказал Зорге о состоявшемся разговоре, Рихард воскликнул:
– Узнаю! Честное слово, узнаю Ходзуми! Если он станет нам помогать, гарантирую, что мы с вами сделали уже половину дела. Осторожность, точность и эрудиция! Уверяю вас, я не знаю другого человека с такими глубокими знаниями дальневосточных проблем, особенно Китая... Еду! Тем более что по дороге я смогу ненадолго остановиться в Нагоя, там у меня тоже может быть интересная встреча.
В субботу ночным поездом Зорге выехал в Нара – древнюю японскую столицу, в город парков и храмов, о которых Рихард так много слышал и читал.
В Нара поезд пришел ночью, но Рихард успел выспаться в гостинице и ранним утром был уже на ногах. Стояла ясная, теплая, совсем не зимняя погода, и он вышел на улицу без пальто. Дорога к храму Большого Будды тянулась вдоль парка, и торговцы сувенирами уже раскидывали здесь свои палатки. Туристы, как паломники, тянулись в одном направлении; людей сопровождали сотни ручных оленей, живущих при храме. Священные животные бесцеремонно втискивались между прохожими, подталкивали их безрогими лбами, требуя внимания, пищи. Продавцы оленьего корма торговали коричневыми вафлями, и олени брали пищу из рук, теплыми шершавыми губами подбирали сухие крошки с протянутых ладоней.
Толпа людей, сопровождаемых оленями, становилась все гуще. Зорге протиснулся к кассе, купил билет и прошел во внутренний двор старого буддийского храма. Рихард замер перед раскрывшейся панорамой тысячелетней пагоды, устремленной ввысь, такой воздушной и массивной одновременно. В нем проснулся интерес ученого-ориенталиста. Он готов был бесконечно долго созерцать это великолепное творение древних, но, взглянув на часы, заторопился. Одзаки уже ждет его где-то здесь.
По упругому мелкому гравию Зорге прошел к подножью храма, поднялся по широким ступеням и вошел внутрь. И снова его охватил трепет ученого, открывшего для себя что-то новое, неожиданное и прекрасное. Поразило его не столько величественное изображение Будды, сколько его рука, живая, трепетная, человеческая рука, чуть приподнятая, предостерегающая. Неизвестный скульптор вылепил и отлил ее в бронзе так искусно, что видна была каждая линия на раскрытой ладони, каждая складка на сгибах припухших, очень длинных – в рост человека – пальцев...
Здесь все было невиданно громадно, и людям казалось, что они смотрят на окружающие их предметы сквозь волшебную лупу. Такими, во много крат увеличенными, были здесь и цветы, листья изящного лотоса, тоже из бронзы и тоже будто живые, поднявшиеся из воды. Зорге даже не расслышал сначала, что кто-то его окликнул.
– Мистер Джонсон? – повторили еще раз.
Рихард оглянулся. Перед ним, протягивая руку, стоял улыбающийся Одзаки.
– Я доктор Зорге... Может быть, вы ошиблись? – Рихард выжидающе посмотрел на Ходзуми Одзаки.
В глазах японца на секунду мелькнуло недоумение.
– Да, да, доктор Зорге, доктор Зорге, – повторил он. – Для меня вы всегда будете тем, кто вы есть...
Зорге раздумывал – как встретит его Одзаки. Это была проверка, может быть, вызов, предупреждение, и Одзаки, не колеблясь, все принял. Он не опустил руки. Рихард горячо ответил на рукопожатие, говорившее ему больше, чем любые слова.
– Я очень, очень рад, – сказал Одзаки. – Смотрите, какие великолепные лотосы!..
Они заговорили о буддийском искусстве и, казалось, совсем забыли о том, что привело их к статуе Будды, к бронзовым листьям лотоса. Продолжая беседу, они вышли из храма, свернули влево, аллеей каменных светильников вышли в парк, и только здесь Одзаки спросил:
– Вы хотели со мной поговорить, доктор Зорге?
– Да, мне нужна ваша помощь, – ответил Рихард. Он решил говорить откровенно и прямо. – Я знал ваши убеждения, разделял их и надеюсь, что они не изменились. Вы остались все тем же убежденным противником войны, каким я вас знал?
– Конечно!.. Больше того, я поверил в существование меморандума Танака. Помните наш спор в Шанхае?
Ходзуми высказал тогда сомнение в достоверности меморандума. Уж слишком циничны и откровенны были высказывания генерала! Сомнение вызывала и таинственная, как в детективном романе, история похищения документа.
– Мне запомнилась фраза из меморандума, – сказал Зорге. – «Продвижение нашей страны в ближайшем будущем в район Северной Маньчжурии приведет к неминуемому конфликту с красной Россией». Помните? Я думаю, что эта опасность сейчас возросла еще больше. На международную арену вышла фашистская Германия. Она ищет союза с милитаристской Японией. Такой союз не принесет ничего хорошего. Я посвятил свою жизнь борьбе с войной, я сам испытал ее и не хочу, чтобы она вспыхнула снова. Прежде всего надо предотвратить войну между Японией и Советским Союзом. Помогите мне в этом, Одзаки-сан! Если война разгорится, она станет трагедией и для России и для Японии! Я говорю с вами открыто и жду от вас такого же ответа – да или нет? Я не буду огорчен, вернее, – поправился Рихард, – не стану вас убеждать, если вы ответите мне отказом.
Они вышли к оврагу с насыпным мостом, перешли на другую сторону. Зеленые гиганты криптомерии уходили высоко в небо, и воздух под ними тоже казался зеленым. Одзаки шел, глубоко задумавшись. Зорге не мешал ему. Потом Одзаки сказал:
– Вы знаете, о чем я думал? Вот мы встретились с вами и говорили об искусстве, о храмах, о нашей поэзии... Я предпочел бы всегда говорить только на эти темы. Но мы заговорили о войне, которая если возникнет, то уничтожит искусство, древние храмы, и не будут нужны стихи, потому что в ожесточенные души не проникает поэзия. А я люблю все это, не могу без этого жить – и, значит, прежде всего должен бороться против войны. Я считаю себя патриотом моей Японии и поэтому говорю вам – согласен! Да, я готов помогать вам.
Они еще долго гуляли в парке, говорили о разном, но главное было сказано. Эти два человека навсегда связывали свои судьбы.
Зорге уехал из Нара ближайшим поездом, а Ходзуми Одзаки отправился осматривать другие храмы. Они условились о новой встрече в Токио. На первое время связь будут поддерживать через Мияги.
Спустя два часа, еще засветло, Рихард приехал в Нагоя, остановился в гостинице, которую назвал ему подполковник Отт, и тут же принялся разыскивать своего знакомого по телефону. Отт предупредил его, что обычно живет в японском полку, в казарме, но, когда приезжает жена, переселяется в гостиницу. Жить постоянно в гостинице накладно, он не располагает такими средствами. Вероятно, супруги жили довольно скромно.
С Эйгеном Оттом Зорге случайно познакомился в посольстве несколько недель назад. Эйген Отт подъехал в машине, когда Зорге выходил из посольства. Рядом с ним сидела его жена – фрау Хельма Отт, высокая элегантно одетая женщина с тонкими, ярко накрашенными губами. Моложавое лицо ее контрастировало с пышными седыми волосами. Это лицо было удивительно знакомо Рихарду, но он никак не мог вспомнить, где мог его видеть. Потом осенило – так ведь это та самая Хельма, с которой он встречался в Германии. Она даже бывала у него дома, во Франкфурте, одно время дружила с Христиной...
– Вот так встреча! – воскликнула Хельма, выходя из машины. Она протянула руку в тонкой перчатке, сквозь которую просвечивала очень белая кожа. – Какими судьбами, Ики?.. Познакомьтесь, это мой муж.
Отт церемонно представился. На нем была форма германского штабного артиллерийского офицера, витые погоны и Железный крест на груди.
Подполковник Отт сказал, что в Японии они уже несколько месяцев, он приехал сюда военным наблюдателем, живет в Нагоя при японском артиллерийском полку. Скука страшная! Жена с детьми в Токио, сам он бывает здесь наездами, но скоро надеется осесть тут более прочно – надоело жить одному.
Так они познакомились. И тогда же условились встретиться в Нагоя, как только для этого представится возможность.
Теперь такой случай представился.
Зорге позвонил в номер к Отту, но никто не ответил, и он позвонил портье. Тот сказал, что ключа на месте нет, – вероятно, господин подполковник где-то в гостинице, может быть в ресторане. Рихард сошел вниз и увидел в ресторане за табльдотом Эйгена Отта с женой и детьми. Подполковник поднялся, приветствуя Зорге и приглашая к столу. Отты только что начали обедать, и Зорге присоединился к ним. За обедом Рихард шутил с детьми, показывал им смешные фокусы, и малыши были в восторге от «онкеля Рихарда». После этого обеда в Нагоя дети Отта называли доктора Зорге не иначе, как «наш дядя Рихард».
После обеда фрау Хельма сразу же поднялась из-за стола и, извинившись, ушла с детьми наверх. Мужчины остались одни.
Отт рассказал, что работает над военно-политическим обзором для генерала фон Бока из генерального штаба, но испытывает затруднения в подготовке внешнеполитического раздела. Не может ли доктор Зорге порекомендовать ему надежного, осведомленного в этих делах человека.
Перед Зорге сидел человек с грубым, будто наспех вырубленным из камня лицом – типичный представитель прусской военной касты, думающий медленно, но обстоятельно, обладающий железной хваткой, умеющий добиваться цели.
Выходец из семьи высших государственных чиновников, Эйген Отт избрал себе военную карьеру, но одно время был преподавателем танцев при Вюртембергском дворце. В мировую войну служил в артиллерии, был начальником полкового штаба, в «черном рейхсвере» работал под началом патриарха германской разведки полковника Николаи в Институте истории повой Германии. Эта существенная деталь, как рентгеном, просветила фигуру Отта. Зорге отлично знал, что такое «Институт истории». Под ширмой «научных учреждений» в послевоенной Германии работали военные штабы, органы разведки, мобилизационные управления. Связанный с высшими кругами немецкого генералитета, Отт был на разведывательной работе в Китае, – значит, и здесь, в Японии, он занимается тем же. Перед Зорге сидел опытный немецкий разведчик, который, судя по всему, нуждался в серьезной помощи.
– Я думаю, – сказал Зорге, – политику современной Японии можно попять только в свете прошлого... Я поясню свою мысль: император Мейдзи с полвека назад, может быть, немного раньше сказал, что раса Ямато сможет начать завоевывать мир лишь после того, как осуществит три фазы его императорского плана. Это захват Тайваня, во-первых, Кореи, во-вторых, и, наконец, Маньчжурии, а затем и всего Китая – в-третьих. Тайвань уже захвачен, Корея тоже. Сейчас осуществляется третья фаза – Маньчжурия оккупирована, очередь за Китаем... Все это я назвал бы политическим синтоизмом – культом идей предков в политике. Японцы не только поклоняются предкам, своему императору, но и старым идеям, они осуществляют традиционную политику главенства в мире, и, будем говорить прямо, Европу они считают полуостровом Азиатского материка. Это не только самурайская география.
Эйген Отт внимательно слушал доктора Зорге. Да, это как раз то, чего ему недостает в предстоящем отчете, – дальновидные суждения, раскрывающие широкий кругозор автора. Военный наблюдатель отчетливо представлял себе, что от содержания отчета, который он должен представить в Берлин, будет зависеть его дальнейшая карьера. Отправляясь в Японию, Отт имел тайное, совершенно конкретное задание: установить сотрудничество двух разведок – императорской Японии и нацистской Германии. Ему многое удалось сделать, но это еще не все. Нужны ясные выводы, отчетливые перспективы. Было бы полезно привлечь к работе такого человека, как Зорге.
Тем временем доктор Зорге продолжал развивать свою мысль. Он, казалось, увлекся, говорил громко, темпераментно.
– Теперь еще один тезис: Япония нуждается в военном союзнике для осуществления своей политики на континенте. Это ясно. Кого она может привлечь? Советскую Россию? Нет! Америку, Англию? Тоже кет! Кого же? Только Германию! Немецкий национал-социализм и японский политический синтоизм, если можно так выразиться, имеют общие идейные корни. Вспомните «лебенсраум» и «дранг нах остен», разве у военных кругов Японии нет тех же устремлений? Отсюда я делаю вывод – Германии фюрера тоже нужны союзники. Таким союзником может быть сегодняшняя Япония. Вот наша перспектива, основа нашей политики на Дальнем Востоке.
...Я высказываю свою точку зрения, – сказал в заключение Зорге, – может быть, она и не верна. Я подумаю, кто бы мог вам помочь. Дайте мне для этого несколько дней.
– Я не осмеливаюсь просить вас, – возразил Отт, – но, может быть, вы сами согласитесь мне помочь?
Зорге этого ждал. Теперь главное – не дать преждевременного согласия. Он рассмеялся;
– Господин Отт, но я же почти невежда в этих вопросах! Какой от меня толк? Я сам хотел обратиться к вам за консультацией. Я найду вам более сведущего человека. Обещаю!
– Нет, нет, я вас очень прошу. Конечно, если можете найти время.
– Ну, мы еще поговорим об этом...
Своими рассуждениями Рихард не открывал Америку, он просто хорошо знал настроение в Берлине, изучил психологию нацистских дипломатов, которые жаждут получить подтверждение собственным концепциям. И если наблюдатель угадывает мнение начальства, считается, что он хорошо разбирается в обстановке, отличается острым умом... На самом-то деле подобная оценка лишь дань тщеславию чиновников с Вильгельмштрассе, где помещается германское министерство иностранных дел... Почему бы не подсказать такую идею Эйгену Отту. Он может пригодиться, тем более что у Рихарда есть одно конкретное дело. В Нагоя под видом какого-то фарфорового заводика работает большое военное предприятие. Похоже, оно изготовляет морские мины. Это надо проверить, но кто может знать о таких вещах лучше артиллерийского офицера-разведчика, живущего в Нагоя?!
Отт предложил подняться наверх, у него есть настоящий кюммель. Еще из Германии. В Японии такого не найти...
Когда они вошли в комнату, фрау Хельма вязала в кресле. Большой клубок шерсти лежал рядом. Спицы быстро мелькали в ее руках. Она задумчиво поглядела на Рихарда.
С тех пор, когда они встречались, прошло лет пятнадцать. Хельма была тогда женой архитектора Мея, баварского коммуниста. Потом они разошлись. Мей уехал в Россию, а Хельма вышла замуж за молодого рейхсверовского офицера. Оказывается, это был Отт! Как тесен мир! В те годы Хельма разделяла левые убеждения. Что думает она сейчас?
Когда Отт вышел, чтобы раскупорить бутылку кюммеля, Хельма оторвалась от вязания и сказала:
– Я очень довольна, что мы встретились... Помните, вы жили во Франкфурте у вокзала и у вас была старинная мебель и много картин...
– У вас хорошая память, фрау Хельма....
– Но я не хотела бы, чтобы во все это были посвящены другие...
– Несомненно! – Рихард понял смысл произнесенной фразы. – Прошлое принадлежит только тем, кто его пережил...
Вошел Отт с бутылкой кюммеля, поставил на стол. Фрау Хельма продолжала вязать.