Может быть, в самом деле осталось все позади – допросы, мученья?.. Может, действительно не станут больше пытать, если допросы окончены?.. Харитон сказал – дело передают в военно-полевой суд.

Через несколько дней всю группу, проходившую но делу Бадаева, действительно перевели из сигуранцы в центральную одесскую тюрьму. Их гнали, закованных в кандалы, по улицам города. Конвоиры шагали неторопливо, и, Молодцову представилось вдруг, что он очутился в далеком прошлом, в царской России. Там жандармы водили политических заключенных – лениво и бестолково. Когда-то, читая Степняка-Кравчинского, Владимир Александрович думал о том, что русские жандармы были туповаты и, прямо говоря, бестолковы. Это способствовало успеху побегов. Теперь румынские солдаты напоминали царских жандармов. Вот если бы… Молодцов не раз возвращался к этой мысли – бежать, бежать.

Он шагал в первой шеренге и будто бы нес перед собой закованные в кандалах руки. Из задумчивости его вывела женщина, шагнувшая к нему с тротуара. Она набросила на кандалы связку баранок и поспешно взбежала на тротуар. Все произошло так быстро, что Владимир Александрович едва успел поднять голову. Да ведь это Васина! Екатерина Федоровна Васина! Как это безрассудно, рискованно! И в то же время как самоотверженно, благородно.

Женщина улыбнулась ему. Она продолжала идти по тротуару вровень с колонной. Рядом с ней шла дочь Зина, нарядная и красивая. Молодцов не видел ее полгода, девушка сильно выросла.

Молодцов продолжал шагать, устремив глаза куда-то в конец улицы. Но боковым зрением он следил за Екатериной Васиной и ее дочерью, которые прошли вперед. Солдат подозрительно глянул на широкоплечего, обросшего арестанта, но ничего не сказал и баранки не тронул. Колонна арестованных повернула за угол, и женщины исчезли из поля зрения.

На улице было по-весеннему тепло. Деревья уже покрывались нежно-зеленой листвой, но солнце свободно просвечивало сквозь ветви акаций. Деревья еще не давали тени. Людям, шагавшим в колонне, было жарко. Они были одеты так, как захватили их зимой агенты сигуранцы: в тяжелых сапогах, меховых шапках, теплых пальто и ватниках.

Шагал здесь и Яков Гордиенко со своими дружками, тоже закованный в кандалы. Шел Яков в неизменной своей кубанке, в бушлате, и на груди его виднелась все та же морская тельняшка. Подросток держался ближе к Тамарам: он, как прежде, благоговел перед высокой и стройной молодой женщиной, теперь бледной и похудевшей, но все равно такой же красивой.

Арестованных подвели к тюрьме, ворота распахнулись, и низкие своды поглотили колонну.

Владимир Молодцов не знал, кто уцелел, кто был арестован из его организации, до тех пор, пока не увидел своих людей во дворе следственной тюрьмы на улице Бебеля. Их собрали для фотосъемки. Бадаева поставили в центре. Да, это были его люди, хотя, к счастью, далеко не вое. Значит, остальные борются. Бадаев повеселел.

Молодцов отрицал все, даже свое имя. Он был Павлом Владимировичем Бадаевым и не отступился от этого Его избивали, пытали, он стоял на своем. Следователь допытывался, где план вооруженного восстания на случай высадки советского десанта в районе Одессы. Оккупантам всюду мерещились десанты. Бадаев иронически сказал:

– Но все советские корабли бежали из Черного моря через Босфор… Так утверждают румынские газеты. О каком же морском десанте идет речь?

– Не забывайте, где вы находитесь! – ответил Харитонов. – Я не намерен шутить…

– Я тоже, – сказал Бадаев.

Вскоре ему предъявили показания Федоровича. Бадаев уже знал, что предательство началось с этого человека с пронзительными глазами и острым, как колун, кадыком. Через Межигурскую, Шестакову он постарался передать на волю своим: берегитесь предателя! Дошло ли! Яша Гордиенко тоже писал, называл предателя. Тайком отдал матери.

День ото дня все тревожнее становилось на душе Молодцова, все сильнее напрягались нервы, хотя внешне чекист оставался будто бы совершенно спокойным. Особенно на допросах. Борьба с оккупантами, что началась в подполье, продолжалась и после ареста – здесь в тюрьме, в комнате следователя, на очных ставках. Здесь, как на воле, успех зависел от выдержки, стойкости, умения разгадать хитрость врага, не дать себя обмануть. В который раз арестованный чекист задавал себе один и тот же вопрос – как же все это могло случиться? Кто виноват в том, что произошло? Перебирал в памяти минувшие события, пытался проанализировать их, пытался установить для самого себя – где же была промашка, когда, кем допущена? Он думал об этом бессонными ночами и не находил ответа.

Тюремные ночи тянутся долго, особенно в одиночках, может быть из-за мертвой, какой-то пустой тишины. Только редко-редко щелкнет за железной дверью глазок, открываемый стражником, чтобы проверить, не собрался ли узник бежать или покончить с собой. Потом опять все затихает, и ждешь, мучительно долго ждешь, когда же наконец снова щелкнет глазок… А мысли текут, текут и нет им конца до рассвета.

Прав ли он, что ушел в город, подвергнув себя риску, – он, руководитель подполья? Это был первый и неотвязный вопрос, который волновал Молодцова. И он сам отвечал себе: да, прав! Он должен был, обязан был так поступить. Этого требовала обстановка, не мог же он оставаться безучастным к судьбе Самсона, не мог оставлять без ответа тревожные запросы Центра. Как же иначе?

А может быть, ошибка заключалась в том, что он, Молодцов, не дождался разрешения Центра и сам принял решение, ушел в город, кишащий агентами гестапо и сигуранцы? Это может быть… Но как иначе должен был поступить чекист в сложившейся обстановке? Время не ждет! Решать надо сразу и самому, иначе… иначе опять мог затеряться неясно мелькнувший след Гласова. И Молодцов не раскаивается, что вышел из катакомб в город. Самсон нашелся, и его вывели из западни. Значит, риск был оправдан. Чекист-подпольщик сознательно пошел на то, чтобы расшифровать себя перед человеком, знавшим Самсона. Больше того, ему, Молодцову, удалось связать Гласова с нужными людьми. Он сделал это через «хозяина» комиссионного оптического магазина, и теперь группа Самсона, вероятно, уже действует на оперативном просторе… Попутного вам ветра, ребята!

Молодцов лежал на жестких нарах, укрывшись ватным пальто, в котором его арестовали. В камере было сыро и холодно, ломило тело и трудно было найти такое положение, которое не причиняло бы боли. Это после первого допроса. Правда, Молодцова с тех пор больше не били, но тогда, в первый раз… Он стиснул от ярости зубы.

Началось с того, что следователь осмелился его ударить – хлыстом по лицу. Владимир вскочил, ухватил табурет и метнул его в голову сухощавого человечка с черными, напомаженными, будто бы лакированными волосами. Жаль, промахнулся! Что было дальше, он почти не помнит. Следователь Харитон как ошпаренный выскочил из комнаты, позвал кого-то на помощь. Ввалились солдаты и бросились к Молодцову. Он отбивался как мог, его повалили, топтали ногами, избили, потом уволокли в камеру. Сквозь затуманенное сознание Молодцов слышал голос Харитонова. Он кричал кому-то по-русски: «В лицо не бейте! Не повредите лицо!»

В другой раз Молодцова допрашивал все тот же следователь бюро жюридик Харитон, но бить больше не пытался.

Тупая боль все еще оставалась в теле, хотя с того допроса прошла неделя. Владимир неудачно пошевелился и глухо застонал от острой боли в спине. Потом на лице мелькнула улыбка – Молодцов радовался и завидовал ребятам Самсона, которые выбрались, наконец, из дальницких катакомб и теперь уже где-нибудь далеко-далеко.

А встреча с Олегом Калиновским, с «хозяином» магазина оптики! Это была первая и последняя с ним встреча в подполье. Как важно, что она состоялась! Только ради нее следовало бы рискнуть и пойти в город.

Даже в мыслях Владимир Молодцов не хотел называть настоящего имени этого подпольщика. Теперь все зависит от того, как удастся через Олега сохранить преемственность в подполье, передать связи в разные звенья организации. Как же чертовски не повезло ему, Молодцову, если арестовали его в тот самый момент, когда все начинало так хорошо складываться. Наконец-то ему удалось связаться со штабом партизанского движения Украины. Теперь в его руках сосредоточивались все нити подполья!

Ему все еще не было ясно – кого взяли, кроме него, Межигурской и Шестаковой, кроме Гордиенко с ребятами. Молодцов жестоко терзался своим неведением. Это тяжелее всех пыток! Кто еще арестован, как ведут они себя на допросах? Молодцов был уверен в себе – он будет молчать, и никакие силы не заставят его разжать стиснутые зубы. Следователь не узнал даже его настоящего имени – Павел Бадаев, и все. На допросах чекист не проронил ни слова, но как другие? Смогут ли они молчать, выдержат ли пытки, раскроют ли они ловушки и провокации, которые расставляет им Харитон? Межигурскую с допроса принесли на руках, пытали Шестакову, жестоко избили Яшу Гордиенко. Эти не сказали, но другие? Хватит ли у них сил выстоять?

Мысли узника переносились с одного на другое. То думал он о товарищах, оказавшихся вместе с ним в фашистском застенке, то о жене, которая сейчас, конечно, ничего не знает… Это, может быть, лучше, что Тоня не знает… Конечно, лучше!

Вспоминал Молодцов и друзей по Москве, товарищей по работе, мысленно отвечал Харитону, готовился к тяжелому с ним поединку. Вот когда нужен совет Лукича – чекиста, учителя и наставника, с которым Владимир провел не один год после того, как окончил специальную школу. Годами Лукич был не на много старше Владимира Молодцова, может быть, лет на десять, не больше. Но за плечами у него был чекистский опыт еще со времен гражданской войны. Лукич работал с Дзержинским, охранял Ленина, и на его счету немало раскрытых, очень сложных и запутанных дел. Лукич любил рассказывать о своей работе, но рассказывал так, что каждое дело, проведенное чекистом, становилось для слушателей наглядным пособием.

Несколько операций от начала и до конца Лукич проводил с помощью Молодцова. Какая это была замечательная школа! Как искусно Лукич схватывал, подмечал совсем незначительные детали, обобщал их, сопоставлял факты и делал выводы. Чего стоит одно лишь дело, которое потом стали называть «посольским». Вражеский резидент вел себя нагло и смело, уверенный в полной своей безнаказанности. Он пользовался дипломатической неприкосновенностью и занимал солидный пост в одном из иностранных посольств. Шпион-дипломат так и не понял, как блокировали его советские контрразведчики, как окружили невидимой и непроницаемой стеной, а потом захватили на месте преступления. Дипломат в течение двух суток вынужден был покинуть Советский Союз.

Закончив «посольское» дело, Лукич сказал Молодцову: «Ну, Володя, поздравляю тебя! Теперь можешь вести работу самостоятельно. Значит, я не ошибся в тебе. Молодец! И фамилия у тебя такая…» Лукич усмехнулся и дружески хлопнул ею по плечу.

Потом был германский резидент, которого не трогали до самой войны, а затем взяли его с людьми, с техникой, что называется, со всеми потрохами…

Терзания Молодцова, его опасения за арестованных сигуранцей оказались напрасными. Кроме этой двуногой подлости Бойко – Федоровича, все держали себя достойно. И все же коммунист-разведчик решил кое-что предпринять, чтобы укрепить, поднять дух подпольщиков.

В самый первый день после ареста Владимира Молодцова его держали в сигуранце на улице Бебеля, там и допрашивали, а к вечеру, избитого, закованного в кандалы, бросили в одиночку. Здесь продержали целую неделю, вызывали по нескольку раз в день на допросы. Допрашивали в сигуранце, в гестапо, потом, наконец, отправили в общую камеру.

День ото дня Молодцов становился все более мрачным и замкнутым. Это было тяжелее всяких пыток – аресты продолжались, сигуранца, гестапо выхватывали все новых людей. Привезли подпольщиков из соседнего – Ильичевского района, взяли других. Успокаивало одно – румынской контрразведке не удалось раскрыть параллельного центра, закрытой сети, о которой знал только он. Знал и молчал.

Конечно, Молодцову пришлось идти на величайший риск – расконспирировать себя перед человеком, знавшим Самсона, но зато вышедший из катакомб Гласов сейчас, вероятно, уже на оперативном просторе.

Бойко – Федоровича тоже посадили в общую камеру. Его привели вместе с женой на несколько часов и увели обратно. Сказали – в одиночку. Федорович сидел угрюмый, делал вид, что ни с кем не знаком. Спустя много лет Федорович признал на допросе, что, в сигуранце его сделали тогда камерным агентом-провокатором. Вести о новых арестах угнетали людей. Вот тогда, преодолев замкнутость, Молодцов сделался разговорчивым, начал шутить, но чаще всего заводил разговоры о солдатском долге, о неминуемой нашей победе, о боях под Москвой. На душе становилось светлее. Крепче держались они на допросах. Все, кто слушал эти беседы на тюремных нарах, кто сумел пережить то лихое время, навсегда сохранили в памяти слова Бадаева: «Главное, ребята, не потерять веру в наше большое дело. Кто сохранит ее – выдержит».

И люди выдержали – значит, сохранили ту великую духовную силу, которая владела поколениями революционеров-подпольщиков, знавших, во имя чего они борются.

Из центральной тюрьмы всю группу почему-то снова отправили в сигуранцу. Здесь новая весть ударила Молодцова: арестовали Екатерину Васину с дочерью. Об этом сообщила Тамара Межигурская. Ей удалось переправить Екатерине записку. Зину, возможно, освободят как несовершеннолетнюю, тем более что против нее никаких улик нет. Но с Васиной дело хуже.

И снова возникла надежда, мечта о побеге. Что, если через Канарейку связаться с отрядом, пусть организуют вооруженный налет на сигуранцу. Это вполне возможно. Следует сделать так… В голове рождались самые дерзкие планы…

Быть может, в эти же самые дни по другую сторону фронта, в Москве, в оперативном центре рождались такие же дерзкие планы. Как только восстановилась радиосвязь с одесским подпольем, Григорий тотчас запросил катакомбистов:

«Сообщите, надежен ли курьер, который принес сведения о Кире. Уточните, под какой фамилией он арестован и находился под следствием. Следите за его судьбой. Есть ли возможность выручить Кира при конвоировании или при других обстоятельствах вашими силами и средствами. Известно ли, как произошел провал. Кто виновник, кто руководитель группы, где произошел арест. Кто такие девятнадцать арестованных!

Кто будет судить группу? Кто следователи? Постарайтесь найти подходы к ним».

Через несколько дней Григорий снова запрашивает одесские катакомбы:

«Что слышно о Кире? Продумайте возможность вооруженного налета на тюрьму, в которой сидят арестованные».

Нет, в Центре не бросали на произвол судьбы своих людей, попавших в беду. Из Москвы всячески следили за судьбой Кира. Здесь строили планы, как помочь ему. Но связь с одесским подпольем снова и надолго прервалась.

Планы, планы, планы… Они рождались в Москве, в катакомбах, в самой тюрьме. Ребята-комсомольцы, друзья Якова Гордиенко, тоже строили свои планы, что-то придумывали, потом отвергали и начинали все сызнова. В тюрьме парни жили одним гнездом и сообща намеревались бежать.

Гриша Любарский долго ходил пришибленный, и товарищи с трудом вывели его из этого состояния. Ведь получилось, что Гриша будто бы стал соучастником Федоровича. Да, да! Гриша сам так и сказал, терзаясь тем, что случилось. Он убил Борового по приказу предателя. Разве сам он не предатель после этого?

Полный отчаяния, подросток лежал на голых нарах, уткнувшись лицом в свернутый ватный пиджак. Его как могли успокаивали, убеждали. Любарский поднимал голову, и в глазах его было столько тоски и страданья, что друзья опасались, как бы он чего не сделал над собой. Однажды Гриша сказал:

– Помните, ребята, мы читали письма… Комсомольцев, которых казнили белые. Разве они могли бы так?

– Так ведь это обман. Тебя Старик на обман взял, на провокацию. – Гордиенко вскипел при одном упоминании о Федоровиче. Он ненавидел его с лютой яростью…

Гриша стоял на своем:

– Помните, как писала Дора: «Я умираю как честная коммунистка…» А я?.. Ой, гад, что он со мной сделал!.. – Любарский снова зарылся с головой в пиджак, и острые плечи его начали вздрагивать.

Когда Гриша несколько успокоился, он признался товарищам:

– Знаете, ребята, я ведь неправду сказал вам, когда мы письма читали, помните, в мастерской… Дора Любарская мне тетка, сестра отца…

– Чего же ты не сказал? – спросил Хорошенко.

– Не знаю… Подумали бы – хвалится… Ведь нам до них, как до неба… Помните, как она просила поклониться солнцу, цветам. Потому что у нее на душе светло было… А. у меня…

– Опять за свое! – сердито проворчал Яков. Но сердитость его была искусственной.

Гриша Любарский мучился своими мыслями до тех пор, пока не встретился случайно с Федоровичем. Это произошло в коридоре, когда Любарского вели на допрос. «Старик», как его звали ребята, шел навстречу в сопровождении румынского солдата. Все произошло в мгновение ока. Гриша рванулся к ненавистному человеку, пытаясь дотянуться ногтями до его лица. Федорович откинул голову, и ногти с яростью скользнули по горлу, по твердому, выступающему вперед кадыку. В исступлении Гриша рвал на предателе одежду, царапал, кусал ему руки.

– Подлюга!!! Сволочь!.. Вот тебе за всех нас, подлюга!.. – бессвязно кричал он.

Любарского с трудом оторвали и поволокли к следователю. А предатель платком вытирал кровь, выступившую на исцарапанных руках, шее и растерянно повторял:

– Вот звереныш… Вот звереныш… Смотри ты, какой дьяволенок?

После этого Гриша сделался гораздо спокойнее. Поступок его одобрила вся камера.

Их судили в мае 1942 года.

На каждого подсудимого прокурор Солтан Кирилл выписал мандат для направления в суд. Старший по караулу получил целую пачку таких мандатов.

«Во имя закона и Его величества Короля Михая I мы, лейтенант-полковник юстиции прокурор военно-полевого суда г. Одессы Солтан Кирилл на основании ордера, данного комендантом Одессы, согласно которому Бадаев Павел Владимирович, проживающий в катакомбах села Нерубайское под Одессой, направляется в военно-полевой суд по обвинению в „действиях, направленных на оказание помощи неприятелю“, предусмотренных и наказуемых ст. ст. 188, 194.

Поименованный должен находиться под арестом до оглашения приговора».

Так, по заведенной форме прокурор выписал мандаты на каждого подсудимого. На предписании о конвоировании Бадаева в суд прокурор сделал дополнительное распоряжение: «Арестованных доставить под надежной усиленной охраной, так как они весьма опасны». Кирилл Солтан подчеркнул свое распоряжение красным карандашом.

Начальник патруля, поплевав на пальцы, пересчитал, как деньги, мандаты, сам проверил ручные кандалы и повел арестованных на Канатную, где заседал военно-полевой суд. Перед тем как ввести арестованных в зал суда, кандалы сняли. В суде арестованные должны были быть «свободными», таков порядок в королевской Румынии. В протоколе военно-полевого суда, дошедшего до нас после войны, так и записано:

«Председатель приказал ввести обвиняемых свободных, без кандалов, но под стражей».

Он поочередно выкликал фамилии подсудимых, делал пометки в списке, и уже собирался предоставить слово военному прокурору, когда Бадаев поднялся со своего места:

– Господин председатель, – начал он, не дожидаясь, когда ему разрешат говорить, – вы не назвали фамилии одного подсудимого, который должен проходить по нашему делу. Я говорю о Бойко – Федоровиче, моем помощнике и командире городского партизанского отряда. Я передаю ходатайство моих товарищей: Бойко – Федорович должен быть на скамье подсудимых. Соблаговолите учесть нашу просьбу.

Бадаев говорил сдержанно, тихо, но каждое его слово четко звучало в тишине пустого зала. Даже секретарь перестал шелестеть бумагами. Прокурор свирепо смотрел на Бадаева, он никак не ожидал такого поворота. Солтан вскочил со стула, но председатель остановил его жестом, наклонился к судьям, и они начали шепотом совещаться. Бадаев стоял, заложив руки за спину, чернобородый, широкоплечий, не надломленный, не согнутый. Судья объявил – заседание отменяется.

Через три дня их привели снова, и снова повторилась та же процедура. Только после того, как перечислили подсудимых, в том числе и Федоровича, секретарь военно-полевого суда зачитал справку тюремной администрации: Бойко – Федорович бежал из сигуранцы, скрылся в катакомбах, а по сему не может быть доставлен в зал судебного заседания. Препятствие к слушанию дела было устранено.

Прокурор прочитал обвинительное заключение и после этого, тоже по установленному ритуалу, «председатель запросил мнение судей, начиная с самого младшего по чину».

Суд длился не больше получаса – ровно столько, сколько нужно, чтобы прочитать обвинение и опросить судей, «начиная с младшего по чину». Мнение было единое – виновны. Председатель сказал, что приговор сообщат завтра в тюрьме, и закрыл заседание.

Приговор объявили на тюремном дворе, куда согнали заключенных из всех камер. Осужденные стояли отдельной группой впереди других заключенных.

– Смертная казнь… Смертная казнь… Смертная казнь… – читал судья, перечисляя фамилии. Он стоял на табурете и возвышался над головами толпившихся узников.

– Мы другого и не ждали! – громко воскликнула Шестакова. К ней бросился надзиратель. Ее загородил Яша Гордиенко, кто-то еще.

Председатель суда опустил руку, державшую приговор, и официальным тоном сказал:

– Все осужденные имеют право подать ходатайство о помиловании на имя его величества короля Румынии – Михая Первого. Прошу заявить о вашем желании.

И снова вперед выступил Молодцов.

– Мы на своей земле! – гневно бросил он. – На своей земле мы у врагов пощады не просим.

– Мы на своей земле! – будто эхом ответили другие.

Судья раздраженно закусил губу, поспешно сошел с табурета и покинул тюремный двор.

О последних днях осужденных подпольщиков представилась возможность узнать лишь из писем, переправленных из тюрьмы родным. Их было довольно много, этих писем, в которых повседневные будничные просьбы перемежались с заветами тем, кто оставался в живых, кто мог продолжать борьбу. Здесь были призывы запомнить имена предателей и просьбы позаботиться о родных, наказы детям и проклятия врагам.

Следователь Рощин выписал и оставил в деле только то, что считал нужным для выяснения недостающих звеньев в цепи героических и трагедийных событий. Оригиналы писем, торопливо и неразборчиво написанные на лоскутках бумаги, на обрывках газет, даже на спичечных коробках, хранились в отдельном пакете, подшитом к делу.

Вот письма Якова Гордиенко, сохраненные его матерью Матреной Демидовной. Ей так нелегко было расставаться с последними весточками от сына.

– Надо, так надо, – негромко, почти шепотом, говорила она следователю. – Яков сам наказывал – отдать куда надо. Что тут поделаешь.

Мать расстрелянного подростка осторожно, точно просфору в церкви, раскрыла завернутые в платок письма и протянула их майору Рощину. Не сразу – по одному.

Неграмотная женщина на память знала каждую записку, помнила, о чем просил в них Яков.

– Вот это – самая первенькая. Он ее вон на каком листочке выписал. Карандаш-то, видать, неточеный был… А это та самая, которую в первораз приносила. Запомните, говорит, и запишите фамилию, который предал… – тут я уголышек невзначай оторвала. А здесь Яков зачем-то отраву просил передать в тюрьму. Уж как он остерегал нас этот яд голыми руками не брать… Ну, а вот в этом письме…

Так Матрена Демидовна объясняла каждую записку, которую протягивала майору Рощину. Передав последнюю, она вытерла уголком платка повлажневшие глаза и сказала, будто убеждая себя:

– Берите уж, у вас они целей будут. А мне что, неграмотной, сама все равно прочитать не умею.

Этих писем в деле сохранилось восемь. Почти все они были тайно переправлены из тюрьмы.

Письмо первое.

«Здравствуйте, дорогие! Не горюйте и не плачьте. Если буду жить – хорошо, если нет – что поделаешь. Этого требует Родина. Все равно наша возьмет! Целую крепко, крепко! Яков».

Письмо второе.

«Третьего июня в шесть часов вечера расстреляли группу Мельникова, Стрельникова – всего шестнадцать мужчин и пять женщин. Застрелили одну больную женщину. Ведь это варвары! Стрельников просил передать его письмо на волю. Я обещал ему.

Была ли у вас девушка по имени Лида?

Я передаю тельняшку, оставьте на память. Я в ней был на суде. Храните газету, где будет мне приговор. Газета вам еще пригодится. Целую, Яков».

К письму Якова приложена записка Стрельникова:

«Одесская тюрьма, 2-й корпус, 4-й этаж. 82-я камера.

Группу предал Бойко – Федорович. Это изменник родины, которого должна покарать рука советского закона.

Мы все умираем, как герои. Ни пытки, ни побои не могли нас сломить. Я верю в нашу победу, в наше будущее. Прощайте, дорогие друзья. Крепко целую, Георгий Стрельников».

Письмо третье.

«Здравствуйте, дорогие! Пришлите газету. Какое положение в городе? Что вообще слышно? Мне остается жить восемь или десять дней до утверждения приговора.

Я отлично знаю, что меня не помилуют. Им известно, кто я такой. Но я думаю, что Старику тоже придет конец. Его должны убить, как собаку. Еще ни один провокатор не оставался жить, не умирал своей смертью. Так будет и с этим. Мне и моим друзьям было бы легче умирать, если бы мы знали, что эту собаку прибили.

Не унывайте! Все равно наша возьмет. Еще рассчитаются со всеми гадами. Я думаю еще побороться с «турками». Если только удастся. А если нет, умру, как патриот, как сын своего народа за благо России».

Письмо четвертое.

«Здравствуйте, дорогие! Пришлите бумаги, карандаши и самобрейку. В тюрьме первый раз брился.

Бросьте, мама, всякое гаданье на картах! Уж если хотите гадать, ступайте на Коблевскую улицу к Сулейману. Спросите, что мне «предстоит», буду ли я на воле. Все это чепуха. Я без карт нагадаю, что врагам скоро будет крышка.

Прошу вас, пишите разборчивей. Напишите подробнее – в чьих руках Харьков, что вы знаете о Николаеве.

Почему нет ответа от Васиных?

Верю, что буду жить на воле, только не через помилование. Есть у нас одна думка…»

Письмо пятое.

«Нина, сестричка! Пишу это только тебе и еще Лиде. Достаньте финку – такой нож, длиной 20—30 сантиметров, положите в тесто и запеките. Этот хлеб на свиданье во вторник дайте мне в руки или положите на самое дно сумки. Сделайте обязательно».

Письмо шестое.

«Не унывайте. Жалею, что не успел обеспечить вас материально. Алеша Хорошенко поклялся мне, что если будет на воле, вас не оставит в беде. Можете быть уверены, он будет на свободе. У него есть время, ему дали пожизненное заключение, выберет момент и улизнет из тюрьмы. Наше дело все равно победит.

Достаньте мне документы, они зарыты в сарае. Там лежат фотографии моих друзей, мой комсомольский билет и еще газета с гражданской войны. Как бы нам получить ее сюда в тюрьму. В газете есть письма комсомольцев, приговоренных белыми к смерти. Вот были герои!

В сигуранце у меня не вырвали ни одной тайны – я комсомолец. В тайнике есть мои письма. Есть там и коробочка, можете ее вскрыть. Мы клялись в вечной дружбе и солидарности друг другу, но все очутились в разных местах. Я приговорен к расстрелу, Вова, Миша, Абраша эвакуировались. Эх, славные были ребята! Эти тоже не уступят тем, кто сражался в гражданскую войну. Может быть, кого-нибудь встретите.

У меня к вам просьба. Там, где вы доставали деньги, на полке в левом углу лежит яд. Имеет запах ореховой косточки. Бумагу проело. Будьте осторожны. Достаточно крошки с булавочную головку, и человек будет мертв.

Когда найдете, возьмите бумажкой и всыпьте в пробирку, которую переправьте мне. Мойте хорошо руки после того, как все сделаете. Это очень нужно».

Письмо седьмое.

«Нашему этажу запрещено смотреть в окна. Что слышно на фронте? Пусть Оля напишет о положении в городе.

Если расстреляют, то, требуйте вещи. Пальто, одеяло, подушку и прочее барахло не оставляйте этим гадам.

Алешу увезли на расстрел вчера в девять вечера».

Письмо восьмое.

«Дорогие родные! Пишу вам последнюю записку. Исполнился ровно месяц со дня объявления приговора. Мой срок истекает, и я, может быть, не доживу до следующей передачи. Помилования я не жду.

Я вам писал, как и что надо сделать. На следствии я вел себя спокойно. Мне сразу дали очную ставку со Стариком. Он меня продал с ног до головы. Я отнекивался, меня повели бить. Три раза водили на протяжении четырех с половиной часов. За это время три раза терял память, один раз притворился, что потерял сознание. Били меня резиной, опутанной проволокой, палкой полутораметровой длины. Потом по рукам железной тростью.

Еще остались следы на ногах и повыше. После этого избиения я стал плохо слышать, видно повредили уши.

Я сознался только в том, что знал Старика, что был связным отряда, пристрелил провокатора. Конечно, в сигуранце знали, что я был командиром молодежной группы.

Тех, кого знал Старик – Алешу и Шурика, – арестовали, другие из моей группы гуляют на воле. Никакие пытки не вырвали у меня их фамилий. Кроме того, я был как бы помощником Старика, а фактически выполнял всю работу. Водил ребят на большие дела. Собирал сведения, готовились взорвать дом, где были немцы, рядом с домом Красной Армии – новый дом. Но мне помешал Старик. Эта собака меня боялась. Он дрожал передо мной и заискивал. Знал, что у меня не дрогнет рука убрать предателя.

Жаль, что не успели мы развернуться. Наша группа еще многое могла бы сделать. Я не хотел подавать на помилование, но товарищ Бадаев мне приказал написать. Пришлось покориться. Мы рассчитывали на побег, но здесь два дня назад уголовники собирались бежать, их раскрыли. Они только испортили все.

Сейчас бежать нет возможности, на руках кандалы, а времени мало. Вероятно, последний день.

Правильно писали ребята – последний день перед смертью тянется очень долго. Передайте привет цветам и солнцу.

Я не боюсь смерти, умру, как подобает патриоту. Прощайте, дорогие! Не падайте духом, крепитесь. Прошу только, не забудьте про нас и отомстите провокаторам.

Победа будет за нами!

Крепко, крепко целую всех! Яша».

Знать, до последнего часа сохранились в памяти юноши предсмертные слова комсомольцев, которые так же вот уходили из жизни в те далекие годы, когда ни Якова, ни его друзей еще не было на свете. Их не было, но в поколениях революции жило неистребимое величие духа. Стойкость, героизм, преданность передавались эстафетой от одного поколения к другому.

Была еще жгучая, испепеляющая ненависть к подлости, к предательству, ко всему нечистому, что мешало борьбе с врагом.

Несколько недель ждали осужденные приговора. Утверждение пришло из Бухареста в разгар лета. Ни помилования, ни отмены. Всем смертная казнь. Бадаев надеялся спасти подростков, приказал им писать о помиловании на имя королевы. Стиснув зубы, писали. Но только Шестаковой Тамаре продлили жизнь на несколько месяцев – она ждала ребенка. Яков был ошеломлен этой вестью. В нежной и светлой невысказанной любви своей он вдруг понял, что это чувство его ничего, ровным счетом ничего не значило для Тамары. Она горячо, страстно кого-то любила, и Яша этого не знал. Может быть, того пограничника, с которым она танцевала лезгинку в катакомбах. Яков даже не рассмотрел тогда его лица.

Ну что ж, пусть она любит. А он все равно… Мальчик все понял… и затаил нежные чувства, светлые, чистые. Так бывает только в первой любви.

На казнь увозили не сразу. Взяли Алешу Хорошенко, закадычного друга Якова, который клялся заботиться о семье Гордиенко. Оказалось, что у него было меньше времени, чем у Яши. Его расстреляли первым, хотя Хорошенко приговорили к пожизненной каторге.

Такие порядки существовали в королевской Румынии.

В день казни Якова Гордиенко и еще двоих осужденных вызвали из камеры. Простились с товарищами. Ни Бадаева, ни Межигурской в тюрьме уже не было. Их расстреляли тайно за день до этого и похоронили тайно где-то по дороге в Люсдорф. Враги боялись даже мертвого Владимира Молодцова.

Тамара Шестакова увидела Якова в коридоре. Обняла его, поцеловала и отвернулась, чтобы подросток не заметил ее повлажневших глаз. Только сказала ему:

– Держись, Яша, держись!..

Это был первый и единственный поцелуй женщины, который ощутил Яков в своей жизни.

На Стрельбищное поле их вели пешком, так цинично, просто. Конвоиры шли лениво и безразлично – будто вели людей в баню, все для них было привычно и буднично. Когда вышли на Стрельбищное поле, Яков запел:

Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе…

К нему присоединились два голоса:

В царство свободы дорогу Грудью проложим себе…

Старший по конвою приказал замолчать, но они продолжали петь. Конвоир не настаивал – подошли к месту казни.

Их расстреляли со связанными руками. Тут не действовали правила суда королевской Румынии, где полагается снимать с подсудимых кандалы…

Последней уходила из жизни Тамара Шестакова. 20 сентября в центральной одесской тюрьме она родила девочку, которую назвала своим именем. Пусть хоть маленькая Тамара живет на белом свете. Осужденной разрешили кормить ребенка три с половиной месяца. Когда истекло три месяца и пятнадцать дней, в камеру пришел надзиратель и объявил:

– Срок кормления твоего ребенка окончился.

Это значило, что приговор будет приведен в исполнение.

Тамару расстреляли на другой день – 4 января 1943 года. Покидая камеру, она поцеловала дочку – маленькую, теплую, беспомощную и передала ее Галине Сергеевой, соседке по тюремным нарам. Сергееву тоже приговорили к расстрелу и казнили две недели спустя, но тогда она еще имела время позаботиться о дочери подруги, первой уходившей на казнь.

Как умирала Тамара Шестакова, узнала Галина Марцишек.

«Помнится, осенью 1943 года, – рассказала Марцишек, – погнали нас в баню, всю женскую камеру. Пришли, долго ждали очереди, сидели на земле. Достала я зеркальце от нечего делать. Со мной присела наша девушка, говорившая по-румынски. Рядом стояли два конвоира и говорили о чем-то своем. Собственно, говорил только один, другой больше слушал. Моя соседка внимательно слушала разговор солдат, потом обернулась ко мне и сказала взволнованно:

– Знаешь, о чем они говорят? Про нашу Тамару.

Девушка перевела разговор двух румынских солдат.

Первый кивнул на нее:

– Удивляюсь я русским женщинам. Знают, что все равно их убьют, а прихорашиваются, даже в зеркало смотрят.

Другой ответил:

– Никогда не забуду, как пришлось мне расстреливать одну русскую. Этой зимой было. Пришли мы в тюрьму за ними, вывели в коридор. Она с ребенком стоит. Высокая, глаза большие, будто горят. Поцеловала ребенка и отдала его какой-то женщине, тоже из арестованных. Сняла пальто, тоже дала ей, сказала, на молоко дочери. Фельдфебель наш из Кишинева был, знал русский язык, рассказывал после, что она говорила.

Ну вот, отдала девочку и говорит: «Теперь ведите». Гордая такая, на нас не глядит.

Вышли, на улице холодно, снег, сугробы. Идет она в одном платке, на плечи накинутом. Рядом с ней мальчишка, тоже на расстрел. Видно, боится, всхлипывает. Она обняла его, что-то сказала и вместе запели. Нас не замечает, идет.

Пришли на еврейское кладбище, могилу, еще раньше им вырыли. Поставили их рядом, локатинент протянул ей флягу со спиртом, рукой оттолкнула. Глаза хотел завязать, не дала. «Хочу умереть, говорит, с ясной головой, с открытыми глазами».

Локатинент дал команду, выстрелили, не попали. Мальчишка сразу упал, а эта стоит. Глаза большие, руками за концы платка держится. «Что, говорит, страшно? Стреляйте!» Стоит и мне в глаза смотрит.

Офицер тоже кричит: «Стреляйте!» – одного солдата по лицу ударил.

Выстрелили еще раз, руки еще больше дрожат. Упала она и опять поднялась. Оперлась рукой на снег и запела, ефрейтор говорил – про свою широкую страну запела. Офицер выхватил пистолет, выстрелил ей в голову и столкнул в могилу ногой… До сих пор глаза ее вижу, так и жгут они будто огнем…»

Так умерла чекистка-разведчица Тамара Шестакова, о которой никто ничего не знал. Знали только, что приехала она с Дальнего Востока, не хотела оставаться вдали от войны. Плавала медицинской сестрой на транспортах, эвакуировала раненых из Одессы, потом осталась в подполье.

Она умерла с песней о родине, и сама как песня осталась она в памяти знавших ее людей.