Глава шестнадцатая
1
Житомирское отделение гестапо помещалось в центре города, в каменном особняке, неподалеку от сквера. До войны здесь было какое-то учреждение. Вилли Гнивке, получившим назначение в Житомир, поселился напротив. Это очень удобно — только перейти улицу. Остальные сотрудники тоже жили рядом. Все под руками.
Был мглистый, холодный день, и на деревьях, на серых разбитых заборах, на колючей проволоке, протянутой в три ряда у входа в гестапо, выступил рыхлый иней. Такой иней, вероятно, бывает только в России — проволоки превратились в белые, шероховатые канаты, даже не видно шипов. Кругом все бело, только часовой в черной шинели расхаживает по тропинке. Ему, видно, скучно топтаться у входа, и он начинает сбивать прикладом иней с колючей проволоки. Теперь белизна улицы словно разграфлена линейками… Как бланк протокола.
Гнивке отошел от окна. Он собирался пораньше уйти со службы. Хотя бы сегодня — в сочельник. За последнее время на него свалилось столько работы. Но всего не переделаешь. Пусть этот тугодум тоже немного пошевелит мозгами: оберштурмфюрер неприязненно подумал об уполномоченном по вербовке рабочей силы, который недавно приехал из ведомства Заукеля. Нечего сваливать все на гестапо. Он только и умеет кричать: «Гаулейтер Заукель приказал…», «Генеральный уполномоченный требует…» А что требует? В конце концов, господин Франц Заукель не распоряжается гестапо. Отправить четыреста тысяч русских женщин в Германию не так-то легко. Никто добровольно не хочет ехать. Кроме того, у гестапо в России есть и другие дела, кроме вербовки рабочей силы. Нельзя же разрываться на десять частей… Нельзя. И ничего не случится, если сегодня он уйдет со службы пораньше… Правда, надо бы подождать Фольпрехта. Будь он неладен! Опять небось завернул в комендатуру к своей Лизхен или пьянствует где-нибудь с Кнопфом. Вообще последнее время Фольпрехт начинает манкировать своими обязанностями. Придется серьезно поговорить с ним.
Унтершарфюрер Фольпрехт уехал с утра в лагерь военнопленных и до сих пор не возвратился. Уехал на особо режимную операцию. Дело там пустяковое, касается инвалидов. Что там может с ним произойти? Ничего, ровным счетом. Но куда же тогда запропастился этот бездельник! Чтобы пристрелить полсотни русских калек, ему нужны целые сутки. Вот уж я ему…
Руководитель житомирского гестапо снова посмотрел в окно: на улице пусто. Гнизке подавил нарастающее раздражение. Стоит ли портить себе настроение из-за пустяка. Найдется. Ожидать дольше не имеет смысла.
Перед уходом заглянул в соседнюю комнату. Фрейлейн Люция сидела за машинкой — худая, высокая блондинка. Вилли предупредил — если появится Фольпрехт, пусть тотчас зайдет к нему на квартиру. Немедленно.
Люции Киршмайер тоже хотелось пораньше уйти сегодня домой, но секретарша ничем не выдала своего недовольства. Только еще больше подтянула нижнюю губу, словно досасывая леденец. Фрейлейн Люция отвела глаза от работы и посмотрела на шефа. Глаза у нее голубые, светлые-светлые — пожалуй, это единственное, что есть красивого у фрейлейн Киршмайер. А вообще-то — жердь с большими ногами, к тому же сентиментальна, пишет стихи… Но глаза ничего.
Она сказала:
— Хорошо, господин оберштурмфюрер, я подожду Фольпрехта. — Ее пальцы снова замелькали на клавишах портативной машинки.
Вилли подумал: не пригласить ли хоть Киршмайер в гости? Но вспомнил о тесте — при нем неудобно.
Уже смеркалось, когда Гнивке, накинув на плечи шинель, перешел улицу, козырнул вытянувшемуся перед ним часовому и завернул в распахнутые настежь ворота. Калитка была сорвана с петель и стояла запорошенная снегом. В глубине двора виднелся сарай, тоже с раскрытыми дверями. Перед ним намело сугробы. Сквозь крышу между стропилами проступало тусклое небо.
Гнивке вошел в дощатые сени, пристроенные к каменному дому. По скрипучей лестнице поднялся на второй этаж. Пахло уборной, кошками. Через разбитое окно почти не проникал свет. Вилли нащупал железную скобу и рванул застывшую на морозе дверь. Пахнуло теплом. В комнате за столом сидел тесть Вилли, ефрейтор Вилямцек, и разговаривал с русской старухой. У нее странное имя, не выговоришь — Пелагейа. Она живет с внучкой внизу, топит печи и прибирает комнаты. Тиха как мышь. Вилли за все время, кажется, не слыхал ее голоса. Вот и сейчас она только кивает головой, а Карл Вилямцек говорит с ней точно с глухой, громко повторяя одни и те же слова про Панков, про свои огороды. Тесть тоже, видно, затосковал. Он должен быть благодарен Вилли, что служит у него денщиком. Иначе загнали бы его на передовую, там было бы поскучнее. Конечно, такой родственник несколько связывает, при нем ведь не приведешь к себе бабу, но что делать — Эмми так просила за отца. Не станешь же ей отказывать.
Рядом с Пелагеей стояла девочка в стоптанных валенках на босу ногу. Из-под платка виднелось худое личико и большие испуганные глаза. Они стали еще больше, когда вошел Гнивке. Девочка вся сжалась и вцепилась в юбку старухи. Чего она так боится?
Движением плеча Гнивке сбросил с себя шинель на руки подоспевшему тестю и прошел в комнату. В печке жарко горели дрова. Вилли зябко потер руки перед огнем, прошелся по комнате, заставленной случайной мебелью. Мебель принесли сюда из соседних домов. На громоздком комоде стояла маленькая елочка из папье-маше с тремя свечками — розовой, желтой и синей. Это подарок от рейхсфюрера Гиммлера. Только вчера картонные коробки с искусственными елками прислали из Германии всем сотрудникам гестапо. Приятно ощущать заботу рейха. Кроме елки каждый получил рождественский пакет — бутылка французского коньяку, португальские сардины, коробочка пралине и даже несколько оранжевых апельсинов. Сверху в посылке лежала поздравительная открытка с надписью: «Герою Восточного фронта». Вилли снова взял ее в руки. На открытке выпуклая еловая ветка с горящей свечой. В правом углу — офицер в эсэсовской форме целует красивую женщину с накрашенными губами. Внизу слова, написанные готическим шрифтом: «Рождественская елка перекидывает мост между любящими сердцами». И еще ниже угловатая подпись рейхсфюрера Гиммлера.
Все это — и маленькая елочка на комоде, и привет рейхсфюрера, и огонь, уютно пылающий в печи, — растрогало оберштурмфюрера, настроило торжественно, почти благоговейно. Вспомнил о девочке в стоптанных валенках. Почему она такая пугливая? С детьми надо быть нежным. Дети есть дети!..
— Ефрейтор Вилямцек! — позвал он.
Карл появился в дверях. Вилли раскрыл коробку пралине, выбрал конфетку в бумажной розетке.
— Фати, — сказал он, — отдай это девочке.
Потом он взял апельсин, хотел тоже протянуть тестю, но передумал. Вынул нож, отрезал половину.
— Это фрау Пелагейа. Скажи, что оберштурмфюрер СС благодарит ее за работу. Пусть они тоже встретят праздник.
— Ты правильно это придумал, Вилли… — и Карл вышел.
Разрезанный апельсин распространял аромат тропической свежести. «Может быть, следовало дать целый, — подумал Гнивке. — Впрочем, не надо их баловать. Что она понимает в апельсинах, небось никогда и не видела». Он подвинул к печке резное кресло, обтянутое зеленым плюшем, и вытянул у огня ноги. Красные блики играли на лакированных голенищах. Что с ним происходит? Он никак не может избавиться от смутной тревоги, от предчувствия чего-то неизбежного и неприятного. Почему это происходит сегодня, в канун рождества, когда так хочется отдаться тихим воспоминаниям о близких, о прошлом. Хотя бы о невозвратном детстве. Да, да, именно о детских годах, когда, просыпаясь рождественским утром, Вилли всегда находил в своем башмачке подарки доброго Санта-Клауса — того самого доброго волшебника, который приходит в сочельник к немецким детям. Гнивке вспомнил, и на лице его появилась рассеянная улыбка — он всегда старался поставить у кроватки башмак побольше, чтобы ему что-то лишнее перепало от Санта-Клауса. Однажды даже поставил отцовский сапог с высоким голенищем. Отец работал лесничим. Вилли даже вспомнился запах дегтя, исходивший от того сапога… Санта-Клаус!.. Это судьба. Но то, что получил Вилли в России, не уместится даже в сапог великана. А что, если самому положить сегодня в башмак все, что удалось накопить, — перстни, кольца, золотые коронки, зубы… Нет, зубы не нужно, хватит и без того. Завтра он проснется и увидит башмак с подарками, как в детстве. Теперь Вилли сам себе Санта-Клаус…
Но почему же в благостно тихие воспоминания, в состояние умиротворенности, в котором так хочется побыть оберштурмфюреру, врывается неясная тревога? Она раздражает, нарушает душевный покой, и, главное, совершенно непонятна ее причина. Может быть, Сталинград? Нет, что-то другое. Правда, обстановка там неясная, больше того — тяжелая. Конечно, русским не удастся их затея. Кость взяли не по зубам. Гнивке достаточно хорошо информирован о принятых мерах. Контрудар в районе Котельничи будет наносить генерал фон Мантейфель. Говорят, любимый генерал фюрера. Русские не успеют и охнуть, как Мантейфель соединится с войсками фельдмаршала Паулюса.
Нет, нет, Сталинград тут ни при чем. Там все будет в полном порядке. Только в субботу он сам выслал усиленную охрану для воинских эшелонов. Эшелоны прошли благополучно. Партизаны не посмели сунуть носа к железной дороге. Им удалось, правда, взорвать эшелон с танками, но это было две недели назад, и с тех пор о партизанах ничего не слышно. К тому же налет произошел на другом участке. Пусть уж за эту диверсию отвечает Штипке — выскочка и проныра. Его собираются снять с должности за беззаботность. И поделом! В России нельзя развешивать уши.
Как ни старался Вилли обнаружить причину своей смутной тревоги — ему это не удавалось. Может быть, наконец, этот злополучный апельсин, который он пожалел дать старухе?
— Фати! — позвал он денщика-тестя. — Ты отдал подарки фрау Пелагейа?
— Нет, Вилли, она их не взяла.
— Что?! Прикажи взять. Запихни ей в рот. Не возьмет — выгоню!..
Оберштурмфюрер сердито поднялся. Настроение вконец испортилось. Где этот Фольпрехт еще запропастился. Вдруг Вилли понял: ну конечно, именно отсутствие Фольпрехта вызывало в нем это нараставшее беспокойство. Он подошел к окну, затянутому морозным узором. На заиндевевшем стекле голубоватым нимбом расплывались отблески уличного фонаря.
С правой стороны, возле рамы, мороз не успел еще нарисовать свой узор. Между причудливыми серебристыми ветвями оставался прозрачный кусочек. Вилли прижался бровью к холодному стеклу и стал глядеть на пустынную улицу. Перед гестапо под синим фонарем ходил часовой. Мороз, вероятно, крепчал — часовой поверх черной шинели натянул полушубок. Ходит, как баба в юбке… Вилли собрался отойти от окна, потянулся к шнуру, чтобы задернуть штору, когда увидел остановившуюся на улице машину. Кто-то торопливо выскочил из кабины и почти бегом скрылся в подъезде гестапо. Через минуту раздался дребезжащий звонок телефона.
— Господин оберштурмфюрер… — донесся взволнованный, срывающийся голос фрейлейн Люции. — Господин оберштурмфюрер…
Кто-то оборвал ее на полуслове. В трубку загудел другой голос, тоже взволнованный:
— Господин оберштурмфюрер, докладывает роттенфюрер СС Гессельбах…
— Наконец-то!.. Где вы там пропадали?
Гессельбах не ответил.
— При выполнении особо режимной операции, — продолжал он, — произошел групповой побег заключенных. Два сотрудника гестапо, Шаль и Фольпрехт, убиты. Какие прикажете принять меры?
— Так я и знал! — вырвалось у Гнивке. Лицо его покрылось испариной. — Оставайтесь на месте. Сейчас приду сам.
Гнивке подхватил на ходу шинель, сбежал по лестнице по скрипучему снегу прошел в гестапо. Гессельбах ждал его и приемной рядом с кабинетом. Он вскочил, поднес к козырьку руку. Пальцы роттенфюрера заметно дрожали.
Вилли Гнивке принял начальствующий тон. Подчиненные не должны видеть его волнения. От сентиментального настроения не осталось и следа. В кресле за письменным столом сидел герр Гнивке — начальник житомирского отделения гестапо, подтянутый и холодный.
— Фрейлейн Киршмайер, запишите показания роттенфюрера. — Гнивке решил действовать строго официально.
Секретарша вернулась с блокнотом и пучком отточенных карандашей.
— Докладывайте, Гессельбах!
Роттенфюрер СС, рыжий детина с прилипшими к черепу потными волосами, сначала сбивчиво, потом более внятно начал рассказывать, что произошло сегодня в лагере. Начальник отделения гестапо молча слушал доклад подчиненного, вопросов не задавал, чтобы не влиять на показания. Иногда он что-то записывал для памяти, а в голове проносились совершенно отвлеченные мысли. Штрипке теперь станет злорадствовать… Не упустит случая болтнуть где не надо… Теперь, пожалуй, не дадут отпуска… Вот что значит предчувствие… Что сказал Гессельбах? Фольпрехт отказался от дополнительной охраны. Ага, это нужно отметить, сам виноват. Он, Гнивке, тоже советовал быть осторожнее… Проклятая страна, здесь даже безногие воюют…
Гессельбах закончил доклад. Гнивке приказал ему подождать в приемной. Секретарше сказал:
— Фрейлейн Киршмайер, подготовьте протокол показаний. Отметьте, что Гессельбах настойчиво предупреждал Фольпрехта быть осторожнее.
Люция ушла стучать на машинке. Оберштурмфюрер позвонил в лагерь. Как не сообразил он сделать этого раньше. Потом вспомнил — была нарушена связь. Комендант лагеря сообщил, что первое отделение вернулось с поиска. Преследование бежавших не дало результатов. Пошел снег, и собаки сбились со следа. С рассветом поиски будут продолжены.
— Усильте охрану лагеря и подготовьте список бежавших, — распорядился оберштурмфюрер.
Потом позвонил в службу безопасности. Там уже были в курсе дела. Оцепление выставили в радиусе двадцати километров от лагеря. За ночь бежавшие пленные дальше не уйдут. Рано утром начнется облава.
Разговор с комендантом лагеря немного успокоил. Но происшествие остается происшествием. Как-то отнесется к этому начальство. Могут и не спустить.
Фрейлейн Люция печатала протокол допроса. Она умела лаконично излагать содержание дела. Печатала и огорчалась, что в сочельник приходится торчать на службе. Громоздкая, худая и неуклюжая секретарша гестапо была сентиментальна до крайности. Она могла проливать слезы над бездомной собачкой, писала трогательные лирические стихи, любила в одиночестве погрустить при луне. Свои обязанности по службе фрейлейн Люция выполняла исправно, но к протоколам, секретным и страшным приказам гестапо она относилась так же безразлично, как аккуратный и добросовестный кассир относится к сотням, тысячам банкнот, проходящим через его руки, — бесстрастно и равнодушно, лишь бы все было в порядке. Работа в гестапо для нее ничем не отличалась от работы, предположим, в германском посольстве в Лондоне, откуда ей пришлось уехать в начале войны. Разве для кассира имеет значение происхождение денег, стекающихся к нему отовсюду…
Фрейлейн Люция механически стучала на машинке, не глядя на клавиши, и пальцы сами находили нужные буквы. Так же механически она написала стандартное начало. Строка за строкой под клавишами машинки рождался протокол, рассказывающий со скрупулезной точностью о недавних событиях, которые предшествовали гибели двух сотрудников житомирского отделения гестапо.
«По вызову господина оберштурмфюрера СС Гнивке, — писала Люция, — явился роттенфюрер СС Гессельбах Фридрих, родившийся 24.I.1909 г., уроженец Фейдингена (Вестфалия). Будучи поставлен в известность о том, что ложные показания с его стороны повлекут за собой наказание и исключение из рядов СС, он дал следующие показания:
На основании полученного вчера приказа, особо режимной операции подлежали 46 русских военнопленных, заключенных в лагере № 358 близ Бердичева. В своем большинстве это были инвалиды с ампутированными конечностями, неспособные к работе.
Руководство особо режимной операцией было поручено шарфюреру СС Фольпрехту. Кроме того, в экзекуции принимали участие я, Гессельбах, затем Пааль и шофер Венцель. Перед отъездом в лагерь господин оберштурмфюрер СС Гнивке предложил усилить команду, но Фольпрехт сказал, что они управятся вчетвером, включая шофера, тем более что дело касается инвалидов, неспособных к побегу. Шарфюрер Фольпрехт сказал также, что еще в Киеве он принимал участие в массовых экзекуциях многих тысяч евреев и уже здесь ему поручались расстрелы многих сотен людей. Это он сказал к тому, что у него есть достаточный опыт в проведении особо режимных операций.
Сегодня утром мы поехали на кожзавод, взяли там грузовую машину, на которой доставляли продукты для столовой лагерной охраны. Захватив с собой восемь заключенных, мы выехали на место экзекуции, чтобы выкопать там могилу. Потом поехали в лагерь за пленными.
Первая группа в 18 человек состояла, по распоряжению Фольпрехта, исключительно из безногих. Я возражал против этого, но Фольпрехт заявил, чтобы я не вмешивался в его распоряжения. Расстрел первой группы прошел без инцидентов.
В то время как Пааль оставался на месте казни, я и Фольпрехт поехали за другой партией, погрузили еще 28 военнопленных и вернулись обратно. Вторая группа должна была состоять из людей с ампутированными руками. Но среди них, как я помню, было трое безногих, а большинство просто раненых без всяких ампутаций. Я опять обратил внимание Фольпрехта на то, что нужно быть осторожнее, но тот ответил, что заключенные все калеки.
Экзекуцию первой группы проводил сам Фольпрехт, а вторую поручил мне. Пааль и Фольпрехт охраняли машину, а я с шофером повели группу к яме. Могилу вырыли за пригорком, чтобы заключенные не могли видеть ее с машины. Вели мы трех безногих и одного лишенного руки. Когда подошли к могиле, один из них бросился мне под ноги и зубами впился в ногу выше колена. Другой ударил костылем по голове. Я не удержался, упал, но успел выстрелить. Безногий схватился за автомат шофера. Все же нам удалось справиться со всеми четырьмя заключенными.
В это время я услышал выстрелы и крики около машины. Мы выбежали на пригорок и увидели, что заключенные разбегаются в разные стороны, а наши товарищи лежат на земле. Я стал стрелять по убегавшим. Двое военнопленных начали стрелять в нас из автомата и самозарядной винтовки, которые они захватили у Фольпрехта и Пааля. Эти двое прикрывали побег остальных заключенных.
Я вставил новую обойму и вдруг заметил, что пуля ударила совсем рядом со мной. У меня появилось такое ощущение, будто пуля попала в меня. Я упал, по потом понял, что ошибся. Теперь я объясняю это нервным шоком.
Заключенные имели возможность очень быстро скрыться, так как поблизости находились старые окопы и ходы сообщения.
Когда мы подошли к грузовику, рядом лежали двое убитых пленных. Таким образом, из 28 человек бежало 22 военнопленных. Самозарядную винтовку и автомат они унесли с собой. Автомашину они успели испортить, и поэтому, выйдя на дорогу, мы остановили попутный грузовик. Шофер отправился в лагерь, а я немедленно явился в гестапо, чтобы доложить о происшествии.
Большего показать ничего не могу.
Гессельбах — роттенфюрер СС.
г. Житомир, 24 декабря 1942 г.»
Фрейлейн Люция закончила протокол, принесла его Гнивке. Оберштурмфюрер вызвал Гессельбаха, дал ему подписать и принялся снова звонить в лагерь. Второе отделение лагерной охраны вернулось тоже ни с чем. Спросил о списке бежавших. Оказывается, возникло затруднение — неизвестно, кто бежал, кто расстрелян. У коменданта был только общий список подлежащих экзекуции. Как же объявлять розыск?
Гнивке на секунду задумался.
— Объявите розыск по всему списку, живых и мертвых. Какая разница. — Гнивке повесил трубку. — Фрейлейн Киршмайер, — позвал он секретаршу, — запишите донесение. Давайте начнем: «Сегодня, при исполнении служебных обязанностей, погибли два сотрудника вверенного мне учреждения…» Записали?
Люция утвердительно кивнула головой. Вздохнула — вечер пропал окончательно. Она поджала нижнюю губу и продолжала писать.
Через два дня сотрудников отделения гестапо с почестями похоронили в Житомире на кладбище героев СС и полиции.
3
В тот день, когда в житомирском отделении гестапо случилось чрезвычайное происшествие, точнее — поздним вечером этого пасмурного декабрьского дня, километрах в десяти от лагеря, вдоль проселка брели двое людей, с трудом передвигая ноги. Один был в шинели, другой, пониже ростом, шел в рваном ватнике неопределенного буро-зеленого цвета и в летних солдатских брюках, изодранных так, что сквозь дыры виднелось голое тело. Левая рука его была замотана грязной тряпицей или полотенцем. Он держал ее у груди, и со стороны могло показаться, что путник несет, бережно прижимая к себе, запеленатого ребенка. Высокий тоже что-то нес под шинелью, придерживая сверху рукой. Полы шинели иногда приоткрывались и обнажали исподнее белье. Кроме шинели и нижнего белья, на человеке ничего не было.
Оба они шли в деревянных колодках, а ноги обмотаны были ветхим тряпьем и обвязаны скрученными обрывками материи. На головах — ватные шапки, давно потерявшие всякую форму. Определить возраст путников было бы не легко. Каждому из них можно было дать и пятьдесят и двадцать пять лет. Отросшая щетина скрывала их лица, а глубоко напавшие глаза могли принадлежать и старикам и юношам, перенесшим тяжелую болезнь.
Все это можно было бы увидеть при дневном свете, но кругом стояла серая темень. Казалось, что только падающий снег, прикрывший замерзшую землю, служит единственным источником тусклого света. В этом белесом мраке двое путников едва выделялись среди придорожных кустов.
По дороге, изрезанной глубокими, закаменевшими колеями, идти было бы удобнее, но пешеходы упорно шли стороной, держась ближе к кустарнику. Они прислушивались к малейшему шороху и настороженно оглядывались по сторонам, хотя и в нескольких шагах ничего не было видно. Казалось, что с каждым шагом они бредут все медленнее, все чаще останавливались, совершенно выбиваясь из сил. Наконец тот, что пониже ростом, остановился, с решимостью отчаяния сел на землю.
— Не могу, Андрей! Что хочешь делай — не могу… Ступай один, мне все равно помирать.
— Помирать?.. Нет, брат, умирал бы там, в яме… Вставай!
— Говорю, не могу… Ноги не двигаются. Застыл весь. Пойми, не могу…
Андрей стиснул зубы, хотел выругаться, но удержался.
— Застыл?! Тогда бери шинель… вставай. На, бери!.. Вон до тех кустов хоть дойдем…
Он достал из-под шинели немецкий автомат, положил на землю и непослушными руками стал расстегивать крючки. С первым крючком управился быстро, второй никак не поддавался.
Сидевший на земле следил за Андреем, глядел снизу вверх.
— От какой ты настырный! Не трогай шинель. Помоги встать… Пойдем уж…
Андрей склонился над товарищем, взял за рукав, с трудом помогая ему подняться.
— Так-то вот лучше… — Андрей поднял автомат и пошел дальше.
Так дошли они до кустов, прислушались и снова пошли — неизвестно куда, лишь бы уйти подальше от лагеря, от страшной ямы, едва не поглотившей их навсегда. Ноги в колодках скользили по стылой земле, деревяшки глухо стучали о мерзлые комья. Андрей сказал:
— Чего мы себя обманываем. Останавливаемся, будто и в самом деле слушаем. Отдых себе придумываем. Давай не останавливаться.
Прошли еще с полчаса. Впереди на фоне снега выросли что-то темное, расплывчатое и большое. Осторожно подошли ближе. Среди поля стояли обмолоченные скирды соломы. Со стороны далеко и глухо донесся собачий лай. Может быть, так показалось, но оба почувствовали слабый, горьковатым запах дыма — где-то недалеко, видно, было жилье.
Прислонились к колючей стене соломы.
— Ну, что дальше? — спросил Андрей.
— Не знаю. Обогреться бы малость, иначе пропадем…
Помолчали. Каждый думал об одном и том же. Мысли текли медленно, тяжело. На горизонте, где проходила дорога на Винницу, вспыхивали зарницы автомобильных фар. Светляками, лишенными контуров, они появлялись сзади за скирдами и ползли вдоль горизонта. Навстречу им ползли такие же мерцающие пятна.
— Может, нас ищут… Уходить надо дальше. С утра начнут здесь шарить.
Спутник Андрея ничего не ответил.
— Василий… Слышишь, Василий…
Василий, стиснув зубы, не отвечал. В темноте Андрей не мог видеть, как исказилось его лицо от нестерпимой боли. Осторожно потряс за плечо. Не задремал ли? Из груди Василия вырвался сдавленный стон.
— Вот проклятая! Хоть бы оторвать ее к черту! Который уж месяц. — Он стоял и баюкал замотанную в тряпье руку.
— Что же делать? — снова спросил Андрей.
— Слушай, Андрей, добром говорю, ступай. Вдвоем не вырвемся, Куда я годен с такой культей.
— А как же там? — спросил Андрей. Спиной он нащупал углубление в соломе и вдавился в него всем телом. Спине стало чуть теплее.
Там — это за лагерем у машины, когда Василий первым спрыгнул на немца и свалил его с ног. О происшедшем, будто сговорившись, они всю дорогу не вспоминали. Даже непонятно почему. Вероятно, просто не было времени. Все мысли, все внимание было направлено на другое. Сначала бежали, задыхаясь и падая, в тесных ходах сообщения. Бежали до боли в глотках. Василий, вероятно, только через час сообразил, что все еще держит в руке самозарядную винтовку, хотя ней не осталось ни одного патрона. Вытащил затвор, откинул в сторону, а винтовку что есть силы ударил о камень. Тогда вдруг и заболела раненая рука. Бежал, шел дальше, прижимая ее к груди. Боль становилась порой глуше, терпимее, потом руку снова тянуло, как больной зуб.
Минута борьбы, которую они пережили, дала им свободу, вернула к жизни. До этого в лагере было только существование. Свалка у машины, борьба с эсэсовцами не только спасла от смерти, но как бы восстановила полноценность их жизни, дала возможность действовать, сопротивляться.
Сейчас они впервые заговорили о событиях минувшего дня.
— Там другое дело, — ответил Василий на вопрос товарища. — В ярости все забудешь. А хорошо получилось, Андрей! Жаль только, двух упустили. Я бью, думаю — осечка, а оказывается, не заметил, как все патроны извел… Где теперь остальные?! Может, переловили.
Василий оживился, вновь переживая схватку, но Андрей перебил его:
— Пора дальше, Василь. Передохнули — и хватит.
— Может, заночуем здесь? — неуверенно спросил Василий. — Забьемся в солому и заночуем.
Андрею и самому не хотелось уходить отсюда. Скирды соломы казались обжитым пристанищем. Ныла грудь. Начинался озноб. Давала себя чувствовать старая рана. Как бы хорошо сейчас привалиться и задремать… Нет, надо идти. Дойдет ли только Василий? А в село нельзя — немцы по всей округе небось подняли тревогу. Но куда же идти?
Василий сам себе возразил:
— Нет, здесь тоже оставаться нельзя. Застынем, возьмут, как кур, голыми руками. Пропадем… Иди ты один, говорю.
— Да что ты опять за свое! — обозлился Андрей. — Никуда один не пойду. А взять в самом деле могут, как кур. — Для Андрея это было самое страшное — вновь попасть к немцам без сопротивления. Вдруг у него родилась очень простая мысль. — Послушай, Василий, а какая разница, что мы пойдем или останемся на месте. Ну, к рассвету пройдем еще пять, еще восемь километров. Для немцев на машинах это десяток минут. То же на то и выйдет… Пойдем в село!
Василий не возражал. Он едва держался на ногах. Вновь заломило всю руку — от локтя до пальцев. А пальцев-то нет. Почему же болят они?..
Миновав скирды, подошли к плетням. Задворками пошли вдоль села. Избы теперь уже отчетливее выступали из белого мрака. В одном месте плетень был сломан, и, протиснувшись в щель, они очутились на огороде. Андрей угадал это, споткнувшись о капустную кочерыжку. Дощатый забор, отделявший двор от огорода, всего был метра полтора высотой, но истощенным и обессилевшим людям он показался очень высоким.
Во дворе, против сеней, стоял сарай с крытым навесом. Посреди двора виднелась арба с поднятыми кверху оглоблями. Правее, рядом с забором, через который перебрались беглецы, была, видимо, конюшня, оттуда доносился мирный лошадиный храп и хруст сена. Одно окно крестьянской мазанки выходило во двор, и сквозь закрытые ставни просачивался бледный и немощный лучик света. Андрей подошел к окну и приник к щели. Сквозь заиндевевшие стекла ничего не было видно, но кто-то, очевидно, ходил по избе — тень то исчезала, то снова заслоняла окно.
— Иди стучись, — прошептал Андрей, — а я стану под навесом. В случае чего — буду стрелять. Хоть три патрона, да есть…
Василий поднялся на крыльцо, звякнул щеколдой. Тишину ночи нарушил металлический стук.
— Тише ты! — не выдержал Андрей. Ему показалось, что Василий застучал слишком сильно.
В избе не услышали. А может быть, не хотели открывать. Василий осторожно постучал еще раз. Снова тишина. Луч света, падавший через ставню, пополз в сторону, упал на рубленую стену конюшни и пропал. В тот же момент в сенях послышался шум, скрипнула распахнутая дверь.
— Кто там? — неуверенно спросил женский голос.
— Отвори, хозяюшка! — возможно спокойнее ответил Василий.
— Да кто ты? — снова спросила женщина.
— Свои…
Женщина стояла за дверью, с кем-то шепталась, очевидно советовалась. Послышался другой, уже мужской голос:
— Тебе чего надобно? Кто ты такой?
— Свои, — повторил снова Василий.
— Свои! — передразнил суровый, ворчливый голос. — Нонче все свои, только гляди в оба. Чего надобно-то, спрашиваю.
— Обогреться хотим…
— А сколько вас?
— Двое.
— Ну глядите! — почему-то угрожающе сказал хозяин.
Загремел засов, и на пороге появился бородатый старик холщовых штанах и самодельных войлочных туфлях-валенках с отрезанными голенищами. Рубаха в голубоватую полоску, с расстегнутым воротом была подпоясана тонким шнурком. Сзади стояла женщина средних лет и держала над готовой тусклую жестяную лампу с пузырем, заклеенным куском бумаги.
— Второй-то где?
— Вот я, — ответил Андрей, выходя на свет. Он спрятал автомат за спину.
— Что ж, заходите, если без баловства. — Лицо старика оставалось в тени.
4
Сначала Василий, потом Андрей прошли следом за женщиной. Старик пропустил их, прикрыл на засов сени и тоже пошел в избу. В кухне, несмотря на поздний час, топилась русская печь. Около нее возилась еще одна женщина, постарше. Вдоль стен тянулись широкие лавки. В переднем углу под божницей, заставленной иконами, стоял дощатый стол, на котором лежал ворох одежды, клубки ниток, игольник, утыканный иголками. Избу разделяла перегородка, оклеенная цветными обоями. На комоде, приставленном к перегородке, рядом с литым стеклянным шаром, лежало белье, сложенное аккуратной стопкой. Стеклянный шар с зелеными и ярко-красными фигурками внутри да деревянный бокал с надписью «Привет с Кавказа» и пучком розового, покрашенного ковыля были единственным украшением в этой избе. Все это Андрей охватил одним взглядом. И голые окна без занавесок, и широкая кровать без одеяла, с матрацем из мешковины, и запущенные стены создавали неуловимый след не то что запустения, но какой-то нарочитой бедности и искусственного отсутствия уюта.
Василий прошел к окну и тяжело опустился на лавку. Андрей сел на порог, прислонив к стене автомат. В тепле металл сразу покрылся серебристо-матовым инеем.
Старик остановился посреди избы, спиной к огню и пытливо разглядывал пришельцев. Андрей первым нарушил молчание:
— А что, немцев на селе много?.
Старик ответил не сразу.
— Кто их знает… Наезжают по своим делам. Мы к тому не касаемся.
— Ну, а вы-то, хозяева, кто будете? — снова спросил Андрей.
— Мы?.. Не видишь, что ли? Православные, — осторожно ответил старик и кивнул на передний угол. — Православные мы…
«Хитрит старый», — отметил про себя Андрей.
Женщина, впустившая их в избу, присела к столу за работу. Она положила шитье на колени и прислушивалась к разговору. Поправила лампу. На ней была линялая ситцевая кофточка. Тонкая ткань плотно облегала ее крутые плечи и высокую грудь. Каштановая коса лежала венком на голове. Карие глаза с настороженным любопытством глядели из-под тонких бровей то на Василия, то на Андрея. Перехватив взгляд Андрея, молодая женщина оправила кофточку на груди и принялась за шитье.
— А вы зачем к нам пожаловали? Куда путь держите? — Старик перешел в наступление. Он еще не знал, как вести себя с пришедшими к нему людьми. И старик и Андрей кружили вокруг да около, прощупывая друг друга, каждый пытался разгадать, кто перед ним: друг или враг. Задавали вопросы и уходили от ответов.
— Вот что, отец, — сказал наконец Андрей, — кто мы, куда идем, знать тебе не к чему. Заночуем в тепле и уйдем. Покормишь если — спасибо скажем. Платить нечем. Ну, а если болтнешь кому… сам понимаешь, время суровое! — Андрей многозначительно подвинул к себе автомат.
— Ты, парень, вот что, — старик вдруг рассердился, — ты меня этой штукой не пугай. Сам с ней всю германскую войну проходил. А насчет предательства знай — в нашем роду Иуды отродясь не было. Так-то вот!
Кто знает, сколько бы времени продолжался такой разговор, если б не женщина, громыхавшая чугунами у печки, — жена старика. Она вышла из кухоньки, глянула на Василия, привалившегося в забытьи к подоконнику, и всплеснула руками.
— Ой, мое лихонько! — заговорила она певучим голосом. — Поглядите, добрые люди! На нем лица нет!.. И чего ты, Аким, пристал к человеку. Кто, да зачем, да куда. Отойдет — сам расскажет. А не скажет, — значит, так надо. Вишь, на порог уселся, будто места нет. Да проходьте вы, на лавку сядьте или к печке поближе, потеплее будет… Я вам сейчас водички горяченькой дам, умойтесь хоть. Наши-то, может, тоже вот так же маются!..
Женщина засуетилась, торопливо ушла на кухню, подхватила ухватом чугун с водой. Вода плескалась, шипела, падая на раскаленные кирпичи. От заботливой суетливости хозяйки, от ее радушного, певучего говорка стало теплее, спокойнее на душе. Андрей поднялся, убрал автомат под кровать, подошел к скамье, сел рядом с Василием.
Глаза старика посветлели, исчезла хмурая складка на переносице. Вспомнил ли он о своих сыновьях или понял, что эти двое пришли к нему «без баловства», но отношение его изменилось.
— Да я что ж… Нонче время такое — суровое, — повторил он слова Андрея. — Народ всякий бывает. Вестимо ли, довели окаянные — говоришь с человеком, будто зверя выслеживаешь… И другой на тебя что на волка смотрит. От время, прости ты, господи!.. — Аким тоже присел на лавку. — Маринушка, — обратился он к молодой женщине, — собери им чего-нибудь. Щей не осталось ли? Вишь, ребята понамерзлись, изголодались, поди.
Марина поднялась, сдвинула шитье в сторону, освобождая место на столе. В большой половине избы снова появилась хозяйка. Только сейчас она обратила внимание на забинтованную руку Василия.
— Ранили где иль зашиб? Ах ты, напасть какая! Сидит и не скажет! Дай я завяжу как надо. А вы мойтесь идите, я в тазике там воды налила… Шинель-то скиньте, не мороз здесь. Скидайте, скидайте!..
Андрей прошел за перегородку и в нерешительности остановился. У загнетки возилась Марина, собирая ужин. Его охватило чувство стыда перед этой молодой, цветущей женщиной. Стало стыдно за свои ноги в деревянных колодках, нелепо торчащие из-под шинели, за руки, покрытые коростой грязи. Сейчас, в присутствии Марины, он ни за что на свете не снял бы шинель, под которой не было ничего, кроме лохмотьев. Он стыдился собственной наготы, своего исхудавшего, изможденного, беспомощного тела. В нем всколыхнулось чувство уязвленного мужского самолюбия, притупленное лишениями, болезнью, голодом.
— Да нет, я уж потом вымоюсь… — смущенно пробормотал он.
Марина поняла состояние Андрея и вышла. Ему показалось, что она тоже смутилась. Зашел Аким, оказавшийся не у дел в поднявшейся суете женщин.
— Дай солью, одному несподручно, — сказал он и взял из чугуна ковшик.
Андрей сбросил на пол шинель и стоял перед дедом долговязый, худой, освещенный угасающим пламенем. Старик оторопел.
— Это так вот и шел? В одном исподнем! Мать ты моя родная!.. Да разве так можно!.. — Старик потоптался на месте, о чем-то раздумывая, ушел s сени и вернулся обратим с деревянным корытом, пахнущим морозной сыростью. В другой руке он держал самотканые штаны и рубаху.
— Мойся, парень, да одевай: чем богаты, тем и рады. А другой тоже так, без всего?
— Вроде этого…
Старик неумело взял тряпкой чугун, вылил половину в корыто, разбавил холодной водой из бадьи. Кверху поднялись клубы розового пара. Андрей скинул рубаху, разулся. Впервые за много месяцев он увидел свое тело. Оно было чужим, как у других — там, в лагере. Провел руками по ребрам, обтянутым сухой кожей. Рука скользнула, как по бельевой терке.
Прикосновение горячей воды вызвало озноб, тело покрылось гусиной кожей. Потом тепло разлилось струйками по спине, скользнуло на бедра. Воды он уже не чувствовал. Только тепло, одно тепло, которое жадно впитывало в себя тело. Андрей с ногами сидел в корыте, прижав острые колени к самому подбородку, похожий на луговую кобылку-кузнечика, готового к прыжку. Старик экономно лил на него воду из ковшика, а ему все казалось мало, хотелось, чтобы на плечи лились потоки, водопады тепла. Он забыл про голод, усталость, про все пережитое. Андрей словно не замечал, что старик усердно трет ему спину жесткой мочалкой. Мелькнула и, не задержавшись, исчезла мысль — давно ли стучались они в чужой дом с автоматом на изготовку, а попали будто к родным, близким людям. В этот дом они принесли смертельную опасность: узнай немцы — в два счета всех расстреляют. Думает ли об этом старик?..
За перегородкой хозяйка продолжала ахать и причитать над Василием. Ее медицинских познаний явно не хватало, чтобы оказать помощь. Рана снова начала кровоточить.
— Маринушка, — послышался ее голос, — добеги к Горпине, может докторшу приведешь. Да спроси у нее одежонку какую. На двоих-то не хватит у нас… Ты смотри улицей не беги — лучше дворами. Не ровен час, наткнешься на кого.
Марина вернулась быстро — Андрей еще мылся в корыте. Вместе с Мариной пришла девушка в платке и дубленом полушубке.
— Галина Даниловна, уж будь ласкова, голубушка, помоги ты нашему горю горькому! — заговорила хозяйка. — Ты уж прости, что взбулгачили тебя ни свет ни заря!
— Да что вы, Василиса Андреевна, какое здесь беспокойство!
Девушка сняла полушубок, размотала платок и осталась в темном платье городского покроя. Марина уже рассказала ей по дороге, что произошло, и она сразу приступила к делу.
— Дайте горячей воды… А вы сядьте ближе к огню…
Осмотрела рану. Два пальца — мизинец и безымянный — были отняты. Рана еще не зажила. От недавнего ушиба рука распухла, стала багровой, из гнойной раны сочилась кровь. Девушка промыла рану, смазала ее какой-то мазью, собрав мизинцем все, что было на донышке банки. Забинтовала руку чистой тряпицей.
— Если не будет заражения, — поставила она диагноз, — через неделю рана затянется. Она сильно запущена. Нужно постоянно держать в тепле. Лучше бы греть синим светом.
Докторше самой показался смешным невыполнимый совет. Она улыбнулась.
— Знаете, Василиса Андреевна, никак не могу отучиться ненужные советы давать. Теперь синий свет только для маскировки. Советую, и сама не знаю зачем… Вы, товарищ, просто завяжите теплее руку — и все. Завтра посмотрю еще раз. Жаль только, вот мазь кончилась.
Пошептавшись с Мариной, она ушла. Андрей так и не видел докторши. Но что-то смутно знакомое почудилось в ее голосе. В хозяйской одежде, в Акимовых валенках, которые старик достал для него с печки, Андрей вышел из кухоньки, когда Галины Даниловны уже не было. Мог ли он представить себе, что его добрая знакомая по Финскому фронту, по госпиталю — медсестра Галина Богданова волей судеб оказалась здесь, в том же украинском селе, куда попал и Андрей Воронцов.
Старик помог вымыться и Василию. Тем временем женщины собрали на стол. Поставили миску щей, вареную нечищеную картошку, солоницу, постное масло, положили деревянные ложки. Марина нарезала хлеб большими ломтями и горкой положила на стол.
Василий вышел из кухоньки распаренный, посвежевший. Будь он постарше, можно было бы сказать — помолодевший. Но ему было всего двадцать четыре года, и теперь он выглядел разве немного старше своих лет.
Сели ужинать. Старик принес квадратную бутылку из темного стекла — самогонку.
— От простуды — самое верное средство. И я с вами за компанию.
Разлил всем поровну. Вышло по неполной граненой стопке. Закусывали картошкой, посыпая крупной солью. Макали в постное масло. Стесняясь жадности, с которой они ели, Андрей и Василий поглощали все, что хозяйка поставила на стол.
Подперев рукой подбородок, глядя на них, стояла Василиса Андреевна, и по щекам ее текли слезы. Глаза ее были полны тоски.
— Ох, горе ты мое, горюшко, — тяжело вздохнула она, — каково-то им будет в чужедальней сторонушке…
Андрей не понял, о чем она говорит. Аким нахмурился, сдержанно остановил жену:
— Ладно, мать, не мы одни. Чему быть, того не миновать. Держи при себе. Чего опять завела.
Когда все было съедено, Аким сказал:
— А теперь спать, ребята! Идите на печку. Перед светом разбужу, полезете в подпол. Уходить вам нет никакого резону. На селе у нас неспокойно, облавы идут — молодежь на работу гонят. В Германию… Наших двоих — Грунюшку да Николая — тоже забрали. В правлении, как арестанты, сидят. Завтра угонять будут. Вот жизнь постылая пошла!.. Да не реви ты, Василиса! Горю слезами не пособишь… Молчи.
Но у старика и самого навернулись слезы. Он сердито отвернулся, сетуя в душе на минутную слабость.
Ни Андрей, ни Василий не слышали, когда угомонились хозяева, до света собирая в невеселую дорогу своих детей. С автоматом под головами, накрывшись тулупом, оба мгновенно заснули, будто провалились в темное и бескрайное. Спали без сновидений, не шелохнувшись.
5
Как условились, Аким разбудил их перед рассветом, еще затемно.
— Вставайте, ребята, лезьте в подполье. Не ровен час, чужой кто зайдет, беды не оберешься, — говорил он, ласково расталкивая спящих.
Василиса Андреевна была уже на ногах. Непонятно, сомкнула ли она глаза этой ночью. С вечера на столе горела тусклая лампа с разбитым, заклеенным пузырем, но одежды на столе уже не было.
На кровати у двери спала Марина, накрывшись полушубком.
В подполье ощупью нашли покрытую рядном солому, которую старик успел уже припасти, залезли под тулуп и снова задремали. Часа через два проснулись от монотонных, глухих ударов, которые раздавались над ними в избе. Прислушались, не не соображая спросонья… Андрей нащупал рукоятку автомата. Забилось сердце. Что это? Удар и следом дробный раскат — точно телега катится по бревенчатому настилу, только мягче, короче. Удар и снова раскат… Опять… Размеренно, с ровными интервалами.
Над головой послышались неторопливые шаги, скрипнула половица, загремела посуда. Это успокоило.
— Белье катают, — прошептал Василий. — А я уж думал…
Половица открылась, в квадратном отверстии появилась бородатая голова старика. В подполье проник неясный свет. Андрей увидел, что лежат они между закромом с проросшим картофелем и бочонком квашеной капусты, придавленной осклизлым камнем.
— Вылезайте, завтракать будем! — скомандовал Аким.
Умывались из пузатого рукомойника, похожего на медный самовар. Старик поглядел на заросшие лица.
— Побреетесь, может, аль бороды станете отпускать?
— Неплохо б, да нечем…
Старик достал из комода бритву в затертом чехольчике, зеленый обмылок, помазок с вылезшей, превратившейся в войлок щетиной. Направил на оселке бритву. Марина убрала рубель, скалку, освободила стол. Брились перед осколком зеркала, на уголке стола, ближе к свету.
Осколок, уцелевший в никелированной рамке, был так мал, что в него одновременно можно было увидеть только глаз, щеку или подбородок. Под мыльной пеной лезвие бритвы постепенно обнажало исхудавшее, бледное лицо. Широкий, с горбинкой нос, серые глаза, запавшие, но сохранившие дерзкое выражение, крутой подбородок с ямкой посередине. Упрямые очертания рта. Не переставая бриться, Андрей разглядывал свое лицо, как фотографию, разрезанную на части, и поэтому не мог создать цельного впечатления. За это время, вероятно, он сильно изменился. Впалые щеки, удлинившийся нос, глубокая складка, запавшая над переносицей, накладывали на лицо отпечаток суровости, которой прежде Андрей не замечал.
Управившись с подбородком — ему всегда было трудно выбрить жесткие волосы на подбородке, особенно ямку, — Андрей отложил бритву. Василий сам побриться не мог. Андрей побрил и его. Теперь на Андрея глядело совершенно другое, мальчишеское лицо с быстрыми, нешироко поставленными глазами.
Когда еще раз умылись, Василиса Андреевна подала рушник и изумленно воскликнула:
— Милые мои, да какие же вы молодые-то! Теперь хоть на людей стали похожи. А вчера пришли, как лешие, только девок в лесу пугать… Мучений-то на себя сколько принимаете. — Глаза ее снова затуманились слезой. Она вытерла их уголком платка.
За столом говорили вполголоса. Ели вчерашние щи. Потом Марина принесла большую миску, наполненную до краев молоком. Хлебали ложками, заедая пирожками с картошкой и жареным луком. Аким рассказал о новостях. На машинах наехали полицаи, немцы в черных шинелях. Остановились у старосты. С Выселок пригнали человек сорок девчат и парней — вместе с сельскими отправляют в Германию. Сейчас ждут возле правления. Народу набилось — не протолкаешься.
— Правлением это мы по-старому, по-колхозному называем, — пояснил Аким. — Нонче там у них канцелярия али шут ее знает как по-немецки зовут.
Приезд эсэсовцев и полицаев Аким связывал с отправкой молодежи в Германию. Андрей и Василий переглянулись. Дело, видимо, было в другом — искали беглецов.
Аким заговорил о том, что сейчас особенно волновало его. Не только его — все село, всю округу. Недели две назад староста ходил по дворам, уговаривал добровольно ехать в Германию на работы. Составил список, больше девчат. Парней угнали с осени. Как раз во время уборки. Добровольно ехать вызвались двое — Гараська Павлюк да Оксанка Будынок — непутевые девки. Аким презрительно скривил рот. Охота, пусть едут.
Думали, на том все и кончится. А третьего дня староста вызвал всех в канцелярию. Говорит, собирайте пожитки, приказ вышел ехать всем, на кого составлены списки. Куда тут подашься!.. Перед зимним Николой приходили партизаны, увели с собой старосту. Кое-кто из мужиков с ними ушел. С тех пор про партизан не слыхать ничего. Ближе к брянским лесам, рассказывают, там смелей действуют. Народ не дают в обиду. Глядишь, сейчас услали бы ребят к партизанам — и все тут. А сейчас что поделаешь?
— Одежонку-то всю собрали? — прервал себя Аким. Он повернулся к жене.
— А что ее собирать! Подлатали, заштопали, что было, и все.
— Исправную не давайте. Приедут назад, переодеться не во что будет… А это что? — Старик указал на янтарные бусы, лежавшие поверх женских вещей.
— Бусы Грунюшкины, — может, наденет когда…
Старик помрачнел:
— Ты, мать, очумела иль что?! Может, панихиду надо служить, а ты бусы. Детей на позор, в неволю гонят, а она их как на гулянку обрядить хочет. И не думай!. Пусть все по одеже видят, что подневольные… Ну да ладно, ладно тебе!.. — вдруг изменил он тон, заметив слезы на лице Василисы Андреевны. — И когда только это бесчинство кончится, будь они неладны!..
Аким подошел к комоду и взял ожерелье.
— Будет тебе, Василиса! Делай как знаешь. Может, и правда — одна ей будет радость, что бусы на себя надеть…
Со стороны улицы кто-то подошел к окну, стукнул палкой в наличник и крикнул:
— Аким, запрягай, вербованных повезешь!.. Отвори-ка!
— Лезьте в подпол! — переходя на шепот, торопливо сказал Аким. — Никак полицаи идут!.. Ложки-то лишние уберите!
Андрей и Василий нырнули в подполье. Василиса Андреевна унесла лишние ложки. Марина принялась убирать со стола.
Аким неторопливо вышел в сени, отодвинул засов и впустил двух полицаев. Один был с берданкой, другой с немецкой винтовкой. Они перешагнули порог, когда Василиса Андреевна глянула на окошко — и у нее захолонуло сердце. На подоконнике, на самом виду лежала бритва, невымытый помазок и зеленый обмылок. Убирать было поздно. С бьющимся сердцем прошла к окну, села на лавку и, замирая, загородила собой подоконник.
— Собирайся, Аким. Вербованных на станцию отправляют. Пан староста приказал через полчаса быть на месте. А со станции поедешь столбы стоять. Лишний раз гонять не придется.
— Это какие же столбы? — возразил Аким. — В четверг на той неделе стоял и опять стоять! Мой черед еще когда будет.
— Наше дело сторона! Бефаль ист бефаль — понятно? — ввернул на ломаном языке тот, что был с берданкой. — Приказ пришел — через каждые тридцать сажен вдоль железной дороги ставить. А раньше через пятьдесят ставили… Ответственные перевозки идут, — солидно и важно добавил полицай.
Василиса Андреевна сидела ни жива ни мертва.
— Да ты не спорь, Аким! Раз надо, так надо… Конечно, дело их приказное. Не спорь…
Ей так хотелось, чтобы эти двое быстрее ушли, чтобы прекратилась невыносимая пытка, от которой стынет сердце, а руки и ноги стали будто из пряжи. Никто — ни Аким, ни невестка Марина, ни те, что притаились в подполье, ни одна душа не знает, какая смертная угроза нависла над всеми ними. Хватило бы только сил просидеть так вот спокойно на лавке, загораживая опасность, что лежит за ее спиной. И эти двое полицаев, незваными гостями ввалившиеся в их избу, тоже ничего не знают. Скорей бы они ушли, скорей бы ушли!.. С наивной хитростью потрафляла она бугаям-полицаям, заискивала перед ними… А этот с ружьем что-то почуял — шагнул к столу… Нет, так показалось… Скорей бы ушли!
В иное время Аким, глядишь, и поспорил бы, поупрямился. Он три раза уже «стоял столбы» на железной дороге. Со всех деревень немцы сгоняют народ стеречь дорогу от партизан. Всю мочь напролет стоят бабы и мужики, как столбы, вдоль железной дороги. Отсюда и пошло — стоять столбы. Разве только на одной дороге? И люди все и он сам теперь что столб. Не жизнь это. Поставили, зарыли в землю выше колен, притоптали вокруг — ни встать, ни шелохнуться!.. Что поделаешь? Права Василиса, с полицаями соглашаться надо, да скорей выпроваживать их из избы. Как бы не сунулись они в подполье.
— Ладно, поеду. Запрягать пойду. В другой раз только загодя предупреждайте.
Полицаи вышли вместе со стариком. Спровадив их, Аким вернулся в избу. Второпях не заложил сенцы. Следом ворвалась соседка Горпина, принесла новости.
— Что это у вас все распахнуто? Думала, никого дома нет… А слыхали, Галину Даниловну нашу тоже забрали. Пошла за водой, у колодца ее полицаи забрали. Ты что ж, говорят, гуляешь, ехать пора. Привели домой, собрала при них вещички в баул. Немец с нее глаз не спускает. Как собралась, сразу и увели. Хлебца хоть ей на дорогу снести. Выручи ты меня, Василиса. Испеку — отдам…
Василиса Андреевна все еще сидела на лавке, приходила в себя от пережитого. Горпина продолжала выкладывать новости:
— Немцы с обыском по дворам ходят. Злющие! С того конца, от буераков идут. Скоро и у нас шукать будут. И чего только ищут? — с деланым недоумением спросила она.
Собственно, ради этого и прибежала она — предупредить соседей о происходящей облаве. Кто знает, может быть, и не ушли еще те, к кому ночью вызывали докторшу, которым по бедности своей отдала она старые мужнины галифе и косоворотку. Отдала жалеючи — года через три сгодились бы старшому сыну. Да что поделаешь…
Потараторив о том о сем, Горпина ушла с караваем под мышкой.
Старик Аким тщательно запер на засов дверь.
— Вылезайте, ребята. Слыхали? Вот задача какая! Уходить вам надо не мешкая.
С житейской мудростью, острым крестьянским умом прикинул он, как надо выходить из положения. Одним сейчас из села не выбраться. Лучше всего пройти неприметно задворками к правлению. Народу там много — с четырех сел собрали; может, и не заметят, не обратят полицаи внимания. А когда станут сажать на подводы, тут Василию и Андрею надо залезть в телегу Акима. Выедут из села, а там будет видно.
Совещались недолго. Иного выхода, пожалуй, и не было. Так и порешили, как предложил дед Аким. Василиса Андреевна вызвалась проводить их до правления, покажет дорогу. А Марина останется дома: увидят — тоже могут угнать, как Галину Даниловну.
6
За ночь Василиса Андреевна успела постирать их бельишко, просушила у печки, а утром заштопала, поставила латку на латке. Хозяева добыли невесть где старые валенки, шапки, пиджаки — плохонькие, но собрали, что могли.
Через несколько минут оба были готовы. От старой одежды у Андрея остался один поясной солдатский ремень. Засунул под него автомат, застегнул пиджак. Хозяйка сунула одному мешок, другому баул с вещами. Все, что припасла детям в дорогу. Там у правления Аким возьмет…
— Ну, спаси вас господь! — она торопливо перекрестила обоих, поцеловала сначала Василия, потом Андрея. — Как родные вы стали мне оба. Звать-то вас как?
Андрея растрогало это прощание. Меньше суток провели они здесь под одной крышей, не назвали даже ни своих имен, ни фамилий, а стали такими близкими, что не забудешь друг друга во всю жизнь. Вот они, русские люди…
Василиса Андреевна деловито семенила впереди, будто совсем незнакомая шедшим сзади нее двум мужчинам. Она переходила от двора к двору, вдоль плетней, мимо банек — теперь задворками ходили чаще, чем по улице, — шла не оглядываясь, пока не выбралась на площадь, где толпились мужики, бабы, суетились мальчишки — они ныряли под локтями, продираясь между армяками и полушубками. Ближе к правлению толпа была гуще. Напирая на полицаев, негромко переговаривались с теми, кого угоняли, давали напутствия, тянулись вперед из-за спин, чтобы перекинуться словом, хотя бы взглядом. Полицаи вели себя сдержанно и как-то опасливо…
Затерявшись в толпе, Андрей и Василий старались держаться сзади, в стороне от крыльца с выщербленными резными барьерами. На них никто не обращал внимания. А толпа все густела, глухо бурлила; подходили запоздавшие, напирали сзади, и Андрей с Василием оказались притиснутыми к самой завалинке.
У входа в пятистенную, давно не беленную избу стояли с безразличным видом два немецких солдата. Десятка полтора полицаев, плотным полукругом оцепив крыльцо, старались оттеснить провожающих, но люди напирали, и пространство между толпой и крыльцом все сокращалось. На ступеньках тесно стояли подростки, девушки с наплаканными глазами. Среди них было несколько пожилых. Все они беспокойно кого-то высматривали в толпе и, увидев родных, тоскливо и грустно кивали головами.
Все стояли тихо, как на похоронах, цыкали на ребятишек, шнырявших под ногами. У женщин в глазах стояли слезы, но громко никто не плакал — знать, уже выплакались или не пришло еще время. Мужики, в большинстве бородатые, в нахлобученных шапках, глядели хмуро. Вещей не разрешали еще передавать, и многие провожающие держали в руках котомки, узлы, струганые сундучки с прибитыми, как у шарманок, лямками.
В этих печальных проводах только две девушки, сидевшие бочком на перилах, вели себя иначе. Они были одеты лучше других — под теплыми платками виднелись цветные полушалки, на ногах резиновые боты. Они держались вызывающе независимо, шептались, пересмеивались и лузгали семечки. «Не те ли самые, про которых говорил Аким», — подумал Андрей, разглядывая их.
Рядом с Андреем переминался с ноги на ногу усатый дядька в рыжем треухе и расстегнутом армяке… Подавшись вперед, он неприязненно глядел на тараторящих подружек.
— Гараська, — окликнул он одну из них, — ты куда же это так нарядилась?
Девушка, сидевшая ка перилах, оглянулась и хвастливо ответила:
— За границу едем, дядя Опанас, в Германию…
— Оксанка тоже?
— А как же. Мы с ней неразлучные! — сказала вторая.
— Что ж там делать будете? — спросил усатый, которого Гараська назвала Опанасом.
— Что придется, дядя Опанас. Не все же здесь пропадать. Хоть свет поглядим… — Подружки охотно поддерживали разговор, они не почувствовали враждебного тона. Остальные слушали молча.
— Ну-ну, глядите! — Опанас язвительно усмехнулся. — Там для вас место припасено, борделей много… — Он повернулся и неторопливо стал выбираться из толпы. Раздался одобрительный смешок.
Гараська вспыхнула, растерянно оглянулась. Лицо Оксанки стало злым, похожим на хорьковую мордочку.
— Ты смотри! Ты не очень-то!.. Не то… Не то… — Ей хотелось сказать что-то обидное, хлесткое, но она не нашлась.
Внимание толпы отвлекла немецкая машина. Шарахнулись в сторону, чтобы не попасть под гусеницы бронетранспортера. Машина остановилась перед крыльцом. Из кабины вылез франтоватый пожилой офицер, худощавый, с дряблой синевой под глазами. Его сопровождал белесый, широкоплечий эсэсовец-оберштурмфюрер. Из кузова выпрыгнули несколько солдат в черных шинелях, оттеснили толпу, стали в ряд между крыльцом и машиной.
Прибывшие поднялись по ступеням, прошли не глядя мимо девчат и парней, расступившихся перед ними, и исчезли за дверями сеней.
— Шнеллер, шнеллер! — говорил франтоватый офицер сопровождавшему его эсэсовцу. — Мы должны уже трогаться. — Офицер нетерпеливо посмотрел на часы. Для этого он отвернул рукав френча и поднес руку к близоруким глазам.
По всему его облику, по новенькой, щеголеватой форме с иголочки, по манере держаться самонадеянно и высокомерно можно было попять, что офицер относится к категории тыловых работников армии. Это был подполковник фон Регнитц, прибывший две недели назад из Берлина в Житомир с широкими полномочиями имперского министерства труда. На его мандате красовалась личная подпись рейхсштатгальтера Франца Заукеля.
Дело с дополнительной мобилизацией рабочей силы шло туго, и фон Регнитц вынужден был принять крутые меры. Заставил вмешаться гестапо. Он пришел к выводу, что с таким народом церемониться нечего. Совершенно прав был имперский министр господин Франц Заукель, когда напутствовал уполномоченных перед отъездом в Россию. Он сказал: на Востоке нельзя работать в белых перчатках. Сказал и сделал жест, будто сбрасывает с рук невидимые перчатки. В войне хороши все средства. А рабочая сила — те же военные трофеи, как хлеб, уголь, как машины и рогатый скот. Да, именно скот…
Фон Регнитц, брезгливо морщась, прошел через сени, мимо людей, распространявших кислый запах овчины. Он шел так, чтобы даже не коснуться их своей одеждой. В комнате все встали при появлении Регнитца. Стало совсем тихо. Унтер-офицер вытянулся и щелкнул каблуками. Доложил: заканчивает составлять списки мобилизованных. Рядом с унтером поднялся сухопарый, тщедушного вида человек в длиннополом пиджаке и без шапки. Весь он был какой-то растрепанный, серый, с воспаленными глазами. Переводчик сказал: это бургомистр, или, как здесь называют, староста, назначенный на место того, который либо ушел сам, либо его увели партизаны.
Регнитц спросил: сколько добровольцев едет в Германию? Староста что-то быстро-быстро заговорил. Даже переводчик не понял. Староста повторил: для работы в Германию собраны все подлежащие мобилизации — мужчин девятнадцать, женщин тридцать семь. По старой привычке (староста прежде работал счетоводом в сельпо) он потянулся к счетам и положил на костяшках сначала девятнадцать, потом тридцать семь. Всего пятьдесят шесть человек. Не явилась одна. Переводчик не разобрал фамилию. Задержать не удалось. Говорят, ушла в соседнее село. К счетам протянулся палец с кривым, грязным ногтем, сбросил одну косточку. Всего в наличии пятьдесят пять. Кроме того, с Выселок пригнали… Староста отдельно положил на счетах.
Уполномоченного раздражал этот подобострастно взирающий на него человек с отвратительной привычкой думать при помощи костяшек, нанизанных на проволоку. Кто знает, что у него на уме? Регнитц здесь никому не верит. Врет небось, что не знает, куда делась сбежавшая девка.
— Отберите у него счеты!.. Скажите, что за нарушение приказа дом виновной будет сожжен… Господин оберштурмфюрер, распорядитесь об этом. Объявите там этим, чтобы все знали. Скажите им сами, что для них работа в империи — большая честь, что мы не потерпим… Э-э… Ну и еще что-нибудь такое… Возьмите переводчика.
Вилли Гнивке вышел исполнять поручение. У него была уйма и своих дел, по он не смел возразить уполномоченному из Берлина. Это можно делать только в мыслях, как вчера наедине с самим собой, ожидая погибшего Фольпрехта. Да, Фольпрехт! Ом не выходит из головы. Удалось ли все же найти бежавших военнопленных?
Из Житомира уехали рано, колесили по деревням. Вилли Гнивке пришлось сопровождать фон Регнитца, и оберштурмфюрер не знал, чем закончился розыск.
Огласить распоряжение фон Регнитца Вилли поручил переводчику. Толпа застыла, оцепенела. Два солдата, охранявшие бронетранспортер, равнодушно взяли пустую канистру, нацедили из бака горючего и в сопровождении трех полицаев пошли вдоль улицы. Гнивке провожал их глазами. Когда они исчезли за углом, он вернулся в избу. Фон Регнитц торопил людей. Ему не хотелось, чтобы колонна задержалась в пути до вечера. Наступление темноты здесь, в России, постоянно вызывало у Регнитца неприятное чувство.
В суматохе, когда провожающие, прорвав цепь полицаев, смешались с теми, кого угоняли, когда заголосили бабы, обнимая детей, Андрей и Василий пробрались к подводам, стоявшим у церковной ограды, нашли Акима и забрались в его телегу. В тот год зима была поздняя, снег еще не лег как следует на землю, и до сих пор ездили на колесах. Став на ступицу, Аким искал в толпе сына и дочь. Сперва он увидел жену, потом Николая и Груню. Груня была розовощекая, круглолицая девушка, а Николка — белобрысый шестнадцатилетний подросток с любопытными глазами и нежными, по-детски припухлыми губами. С ними шла и докторша Галина Даниловна, но он снова потерял ее из виду в поднявшейся толкотне.
Полицаи растерянно и бестолково расталкивали людей, матерились, кричали, будучи не в силах навести порядок. Один из них вскинул к плечу берданку и дважды выстрелил в воздух. Толпа шарахнулась и поредела, но фон Регнитц, появившийся на крыльце, все воспринял иначе. Он побледнел, бросился к машине, расстегивая на ходу кобуру. Пистолет болтался на ремне, кобура была новая, и Регнитц так и не успел расстегнуть ее. Ссутулившись, он нырнул в кабину бронетранспортера, словно в блиндаж при артиллерийском налете.
Вилли не без злорадства наблюдал за этой картиной — сразу видно: тыловичок! Солдатам приказал оцепить площадь.
7
На подводах всем места не хватило. Многих погнали пешком. Порядок навели только за селом, когда обоз вытянулся на дороге. Впереди полз бронетранспортер с немецкими солдатами. В касках, зажав между колен винтовки, они сидели прямые, застывшие, такого же грязно-зеленого цвета, как борта машины. Казалось, что солдаты составляют одно целое с транспортером. Даже на жестких ухабах, когда машина кренилась, они, как спаянные оловянные солдатики, одновременно наклонялись вперед или в сторону.
За транспортером тянулись подводы, вперемежку шли пешие, а сзади колонну замыкали солдаты и полицаи. Вдоль обочины по неглубокому снегу тоже шли полицаи. Андрей сидел на телеге, приглядывался и все больше и больше убеждался, что вырваться из такого кольца среди открытого поля нечего и думать. Ехали молча. Дед Аким и Василий, видимо, думали о том же. Аким тронул лошадь вожжами и негромко сказал:
— Да, выходит, что незадача… Кругом сторожат.
Василий ответил:
— Подождем вечера… До станции тут далеко будет?
— Верст пятнадцать, если не с гаком… А ведь запалили, гляди ты!..
Над коньками соломенных крыш в клубах сизого дыма поднимались желто-красные языки пламени, лизавшие серое, как шифер, небо.
Фон Регнитц тоже увидел пожар. Дорога здесь поворачивала в сторону, спускалась в неглубокий овражек, и село оказалось справа от бронетранспортера. Уполномоченный приник к смотровой щели. Если бы не пляшущие языки огня, Регнитц, возможно, и не разглядел бы далекого теперь села, исчезнувшего в белом безмолвии. Он увидел еще растянувшуюся на дороге колонну. Голова ее исчезла за транспортером, а в конце, нагоняя обоз, шли солдаты в черных шинелях. Их фигурки четко выделялись на белом фоне. Языки пламени поднимались над селом — солдаты выполнили его приказание. Зрелище, открывшееся из смотровой щели, оставило его холодным и равнодушным. Он находился на службе, только выполнял приказ, как те солдаты, шагавшие позади колонны. Все выглядело обычно и буднично.
Бронетранспортер взревел мотором, перевалил через овражек. Колонна, растянувшаяся на дороге, исчезла из поля зрения Регнитца. Потянулась унылая белизна полей. Фон Регнитц почему-то вспомнил о книжках Мея, десятках книжек, о похождениях волевого, сильного германского покорителя Африки. Колонизатор Карл Мей — любимый писатель фюрера. Говорят, в прошлом Мей — уголовник. Не все ли равно… Фон Регнитц представил себя на месте африканского героя. Он идет во главе каравана, сзади бредут невольники в деревянных колодках, чтобы не разбежались. Кругом тропическая зелень, лианы, сам он в белом пробковом шлеме… Но здесь в России все наоборот — белый пейзаж, и зеленые шлемы, и холод вместо жары. Но Россия тоже колония. Здесь нужны сильные люди, как он, Регнитц, как герои Мея…
Уполномоченный по вербовке двигался во главе добытого каравана рабочей силы, покачивался на упругом кожаном сиденье. Какие отвратительные дороги в России! Изматывают всю душу. Скорей бы добраться до станции… А пожар — это нужно. Это делает людей послушными, как колодки на шее… Фон Регнитц начал дремать. Он так и не узнал, что следующей ночью после его отъезда в селе вспыхнул еще один пожар. Сгорела изба сухопарого старосты. С женой и тещей он еле выбрался через окно — снаружи дверь кто-то подпер колом. Той же ночью кто-то измазал дегтем ворота Оксаны и Гараськи — тех, что добровольно поехали в Германию…
На станцию прибыли в сумерках. Приказали строиться по четыре в ряд. Аким попрощался с детьми, достал из-под сена котомку.
— Харчи вам здесь на дорогу, — сказал он Андрею. Воронцова он принимал за старшего. — До поры на рожон не лезьте. Топора плетью не перешибешь… Тут надо с умом… А за ребятами, в случае вместе будете, приглядите. Неопытные они…
Старик понимал — на станции вырваться еще труднее. Хорошо, хоть вырвались из села. Аким посоветовал втиснуться в середину колонны — не так станут бросаться в глаза.
Мимо сгоревшего вокзала и разбитой водокачки прошли на запасные пути, в потемках спотыкаясь о рельсы, подошли к длинному пакгаузу без крыши. На высокой платформе с подгнившими досками стояла другая партия, тоже человек двести. Долго ждали, когда подадут состав. Конвоиры начали рассчитывать — по сорок человек на вагон. Выяснилось — не хватает вагонов. Снова пересчитали — стало по сорок пять.
Грузились в темноте. Солдаты-конвоиры с электрическими фонарями считали людей. Снопы яркого света выхватывали из темноты светлые пятна вагонной обшивки, плечи, котомки, лица. Солдаты считали вслух:
— Цвай унд драйциг… Драй унд драйциг… — Они прикасались к каждому рукой и слегка подталкивали в вагон.
Галина Богданова была тридцать шестой. Впереди нее в вагон вошел Василий. Она узнала его в свете электрического фонаря. Значит, он тоже здесь!.. А второй, наверное, тот, высокий. Его лица девушка не видела, только спину. Он пропустил вперед Груню и Николку, младшего сынишку деда Акима. Высокий исчез уже в вагоне, когда луч света бегло скользнул по его лицу. Галина даже вздрогнула — как походит на Воронцова! Свет погас, и больше ничего не был» видно.
— Зекс унд драйциг! — Цепкая рука схватила ее за плечо и потянула вперед. Это небрежное, даже не грубое, а именно небрежно-безразличное прикосновение показалось таким оскорбительным, что девушка рванула плечом, пытаясь освободиться от этой руки и охватившего ее чувства гадливости. Так прикасаются к вещам, так считают овец… Это длилось мгновение. Солдат не обратил внимания на дрогнувшее пол его рукой плечо.
— Зибен унд драйциг!..
Досчитав до сорока пяти, солдат втолкнул последнего в переполненный вагон.
— Фертиг! Аллес ин орднунг.
С визгливым скрежетом закрылась дверь, лязгнула железная накладка. На двери вагона солдат аккуратно вывел мелом цифру 45 и подчеркнул ее двумя жирными линиями.
Во всем должен быть порядок…
Передний, классный вагон в составе был занят командой охраны. Фон Регнитц занимал отдельное купе. Он разделся, повесил китель на складные металлические плечики, отстегнул пистолет и вместе с ремнем положил на столик. Ужинали вместе с секретарем, исполнявшим во время поездки обязанности адъютанта. В пижаме и мягких туфлях, в пенсне, с газетой в руках, фон Регнитц походил сейчас на коммерсанта, совершающего деловую поездку. Он с наслаждением пил горячий кофе.
После ужина секретарь доложил, что от оберштурмфюрера Гнивке поступило донесение — на соседней станции при попытке к бегству убиты две восточных работницы и один подросток. Значит, Гнивке уже вернулся в Житомир… Секретарь показал телефонограмму — на той же станции, где произошла попытка к бегству, погружено четыре вагона. Всего сто шестьдесят семь человек.
— Мой дорогой, — менторским тоном произнес фон Регнитц, — всегда начинайте доклад с основного… не загружайте его деталями. О подобных событиях можете мне не сообщать. Честное слово, они не имеют никакого значения по сравнению с тем, что нам предстоит осуществить…
Фон Регнитц относился покровительственно к своему секретарю и при случае всегда преподавал ему полезные советы. К нему на службу молодой человек попал по солидной протекции. Его отец занимал видный пост в ведомстве Розенберга, ну и, конечно, хотел уберечь сына от фронта. Фон Регнитц и помог, он был заинтересован в хороших отношениях с папашей секретаря.
— Запомните раз и навсегда, — поучающе рассуждал фон Регнитц, — фюрер учит нас действовать с холодным рассудим, освобожденным от всяких условностей. В данном случае мы как раз имеем дело с подобной условностью. Я напомню вам также слова рейхсфюрера СС господина Гиммлера. Это настоящий представитель великой Германии. Вы видели когда-нибудь его глаза, когда он говорит? Мне посчастливилось. В них ледяное пламя! Я повторю на память слова рейхсфюрера.
Фон Регнитц процитировал Гиммлера:
«Живут ли другие народы в благоденствии или они издыхают от голода — интересует меня лишь в той мере, в какой степени они нужны как рабы нашей культуре. Погибнут или нет десять тысяч русских баб, занятых на строительстве противотанковых рвов, интересует меня лишь в одном отношении — готовы ли для Германии противотанковые рвы…» Не правда ли, сильно! — фон Регнитц поправил пенсне, закурил сигарету. Он поискал глазами пепельницу и, не найдя ее, сунул обуглившуюся спичку в стакан от кофе. — Но мы ведем войну за будущее нашей империи. Для нас, для нашей победы в Германии должны работать миллионы иностранных рабочих. И я вам скажу, они уже работают. Пока мы не оглашаем цифр, но в немецких городах и деревнях уже четыре миллиона иностранных рабочих. Из них три четверти — с Востока. Сейчас господин Заукель по указанию фюрера мобилизует в России еще два миллиона, в том числе полмиллиона женщин для домашнего хозяйства. Пятьсот тысяч бесплатных стряпух, судомоек, батрачек! Подумайте, какое это имеет значение! Каждый немецкий хозяин, каждая хозяйка начинают пользоваться благами военной победы. Миллионы рядовых немцев становятся соучастниками нашего дела… Соучастниками, — Регнитц сделал ударение на этом слове. — Надеюсь, вы поняли, почему я начал этот разговор. Во всякой работе нужен размах, и никогда не обращайте внимания на мелочи. В жизни вам это пригодится.
Фон Регнитц поднялся, взял полотенце, дорожный несессер и пошел перед сном умыться. Остановился в дверях.
— Скажите дежурному, чтобы разбудил меня, когда будем отправляться… И распорядитесь еще, чтобы на столе была пепельница… Дежурный каждый раз забывает ставить ее на место…
Эшелон вышел со станции только с наступлением утра. На полустанках к составу подцепляли все новые вагоны с людьми, которых угоняли в неволю.
Ночами эшелон стоял, двигались только днем, опасаясь партизанских налетов. От Бреста состав пошел быстрее. Фон Регнитц рассчитывал к Новому году попасть в Берлин, но это не удалось. Только в первых числах января маршрут прибыл в Иоганнсталь. Здесь, в пригороде Берлина, находился транзитный рабочий лагерь.
Василию и Андрею так и не удалось бежать в пути. Когда по вагонам составляли списки, они назвали вымышленные фамилии — Андрей Большаков и Василий Ступин.