На следующий день после его отъезда я вспомнил, что надо бы получить гонорар на «Мосфильме». Дело в том, что у меня за эти дни созрел план: я решил отдать ей этот гонорар. Кто знает, что она там сейчас зарабатывает, как живет, да и вообще — мне вдруг захотелось принести ей деньги, много денег! Жена? Она за моими гонорарами в последнее время особо не следила, знала уже, что могу истратить их на картины или спустить все разом у букинистов. В общем, я нашел бы, что сказать, если что.
Я договорился с киношниками, что приеду за деньгами, а потом позвонил ей. Мне повезло, она отозвалась почти сразу. Голос был напряженный, говорила она быстро.
— Ты занята?
— Ну конечно, я тут всегда чем-то занята. Но это даже хорошо.
Мне почудился в этом какой-то намек, но я не стал его обдумывать.
— Можешь встретиться со мной сегодня после работы, родной мой?
Она помолчала.
— А это нужно?
Вопрос был странный.
— Разве ты не хочешь?
— Ну… я не знаю, — опять молчание.
Из трубки как будто прохладный ветерок подул. Все-таки говорить на работе ей не очень удобно, подумал я.
— Я буду ждать тебя на том же месте в шесть, хорошо? Люблю тебя, мой родной.
И я повесил трубку.
В шесть часов я снова стоял у телецентра. В пакете, обычном истертом целлофановом пакете у меня лежало целое состояние: три тысячи рублей. Еще год назад на это можно было купить скромную дачку, подумал я. Впрочем, и сейчас деньги были еще хорошие.
Она опоздала на полчаса, выскочила запыхавшаяся.
— Извини, Профессор, не могла уйти раньше.
— Ничего, родной мой, мне только в радость тебя ждать.
Улыбнулась. Рядом с ней я забывал свои страхи. Знал, что это ненадолго, как после таблетки анальгина, но пусть хотя бы так.
Я хотел увести ее в какой-нибудь парк, вечера были теплые. Мы сели на троллейбус и поехали в Ботанический. Там в это время народ уже расходился, но до закрытия оставалось часа два. Мы пошли по аллеям. Молчали. Вдруг в какой-то момент остановились, переглянулись — и бросились друг к другу, судорожно, бешено, как будто за нами гнались.
— Родной мой, любимая…
— Да, Профессор, да…
Мы чуть ли не бегом бросились через поляну туда, к зарослям, где начиналось подобие леса, — и упали на траву, как только дорожки парка скрылись из виду. Прямо на влажную траву (вчера был дождь), постелить было нечего, но нам было на это наплевать, мы снова летели — над этими кустами, над парком, над самими собой, которые лежали на траве, над городом с его площадями и троллейбусами, туда, где нет квартир, этажей и дворов, туда, где я отчетливо слышал эту скрипку, она звала нас, и обещала, и побеждала, и ликовала — да, да, да… Да!
Я откинулся на спину. Спине было мокро, только сейчас я это почувствовал. Посмотрел на нее сбоку:
— Ты в порядке, родной мой?
Она молчала.
— Надо подниматься, трава влажная, простудишься.
Она вдруг засмеялась.
— Ты что?
— Представила себе, какие мы сейчас.
Из зарослей мы вышли, как нам казалось, в приличном виде, одежду тщательно отряхнули, помогая друг другу. Но редкие прохожие, которые попадались нам потом на аллее, все равно смотрели на нас как-то странно.
— С нами точно всё в порядке? — спросила она, когда заметила это в очередной раз.
— Не уверен, — честно сказал я.
И тут еще, как на грех, эта компания юнцов навстречу:
— Дед, сигаретки не найдется?
Я видел, как она вздрогнула.
— Не курю, — сказал я, хотя как раз собирался закурить, даже за спичками полез.
— Не курит он, — услышали мы ржание, уже когда отошли на несколько шагов, — он по девочкам. Вот козел…
Я видел, что с ней творится.
— Хочешь, я их догоню? Подожди меня.
— Не смей! — закричала она. — Не смей, слышишь? Это они козлы.
Она вцепилась мне в рукав и не пускала.
— Родной мой, — я старался говорить спокойно, — ведь они же правы. Просто они говорят, а другие будут молчать, но думать будут то же самое.
— Мне наплевать на это, понятно тебе? — сказала она, а в голосе было отчаяние. — Вот просто наплевать, и всё!
Я остановился, притянул ее к себе:
— Ну тихо, тихо, не бушуй. Надо успокоиться и понять, что это правда.
Мы еще какое-то время шли по аллее. Начинались тихие летние сумерки, прохожих не стало совсем. Надо было двигаться к выходу.
— Ох, как же я забыл!
Я действительно чуть не забыл про свой пакет с деньгами, хорошо еще, что не оставил его в кустах. Вот бы кто-то порадовался!
— Давай-ка присядем.
Мы сели на первую же скамейку. Я заторопился:
— Послушай, родной мой, я сегодня получил свой киношный гонорар. Вот он, видишь? — Я похлопал по пакету, где лежали три плотные пачки, перетянутые резинками, и понизил голос: — Тут три тысячи.
— Ого! — она присвистнула. — Как хорошо тебе платят, Профессор! Здорово. Я столько заработаю, — она прикинула про себя, — за полтора года.
— Ну вот, ну вот, — обрадовался я. — Забери их у меня, пожалуйста.
Кажется, мне удалось ее удивить. По крайней мере, смотрела она на меня во все глаза.
— Забери, я тебе их принес.
Я был горд, ужасно горд.
— Ты с ума сошел, Профессор. Как это мне? С чего бы?
— Я хочу, чтобы ты их взяла, — я опять заторопился, — купила себе всё, что захочешь. Абсолютно всё, что можно еще купить здесь за эти деньги.
— Но почему мне? Отнеси это домой, у тебя же есть дом, — она старательно обошла слово «жена».
— Да ну, — махнул я рукой, — там всем всего хватает. Слушай, давай еще раз: я принес эти деньги тебе. И, в конце концов, скоро на них только зубную щетку можно будет купить, я это уже вижу, чувствую, — я и сам в тот момент не знал, насколько был прав.
— Это огромные деньги, — сказала она не очень уверенно, — я даже и не знаю, что с такими делают.
— Потрать, купи что хочешь, — повторил я, — или положи на сберкнижку, хотя это неразумно, но это уж твое дело. Послушай меня, родной мой: если мужчина приносит тебе деньги, не отказывайся, бери, в этом нет ничего дурного. Ты даже не представляешь, какое это наслаждение — принести тебе хотя бы деньги. Что еще я могу тебе принести?
Она посмотрела на меня очень внимательно.
— Значит, больше ничего?
Я помолчал, мысленно попробовал на вкус эти два слова.
— Больше ничего. Ничего, родной мой. Жену свою я уже сделал несчастной. Теперь приниматься за тебя? Нет уж.
Лицо ее, такое живое всегда, сейчас застыло. Или сумерки были виноваты?
— И знай, запомни, никто не будет любить тебя так, как я, — я услышал себя как будто со стороны.
— Ты уже это говорил, — сказала она тихо. — А что для тебя любовь, Профессор?
— Любовь? — Она застала меня врасплох. Хотя нет, я думал об этом, как раз сегодня и думал. — Это как хлеб для голодного. Ты дала мне хлеба, когда я подыхал с голоду. Или как водка, а еще лучше коньяк, водку я не люблю. Когда голова идет кругом и сердцу тепло. Когда жизнь кажется бесконечной, родной мой. Вот что это такое.
— Да, тут мы с тобой расходимся, — голос у нее был сдавленный, странный. — Любовь — это воздух, Профессор. Когда без нее ни дышать, ни жить. Вроде и делаешь вдох, а дыхания не получается. А ты — хлеб, водка, коньяк…
Мы помолчали.
— Я должна была знать, — она говорила это, не глядя на меня, кому-то невидимому перед собой.
— Слушай, не валяй дурака, родной мой. Ну что мы трагедию разыгрываем! Все уляжется, перемелется, утрясется, мы будем с тобой видеться, где и как сможем, правда же? Но никаких резких шагов пока. Время пройдет — год, два, три, сколько нужно. А там видно будет.
— То есть я иду к себе домой, а ты к себе. И мы тайком от всех будем видеться, вот как сейчас, — голос был ровный, бесстрастный, как автомат, который объявляет время по телефону.
— Да почему же тайком? Ну да, какое-то время тайком. Будем видеться, если ты сама от меня не сбежишь, — я попробовал улыбнуться. — Вот, возьми деньги, прошу тебя.
Она взяла. Лицо у нее по-прежнему было почти недвижным, а движения замедленными, она и пакет этот забирала у меня так послушно, как будто не вполне понимала, что делает.
— Вот и умница, вот спасибо тебе. Пойдем, пора, скоро парк закроют, — я обнял ее за плечи, она не шевельнулась.
Становилось темно, и я еще подумал, что опасно становится разгуливать тут с пакетом денег.
Она не возражала. С этой минуты и до метро мы не сказали друг другу ни слова, в метро она тоже молчала, смотрела в одну точку, и, как я ни пытался хоть на секунду перехватить ее взгляд, мне это не удавалось.
— Всё хорошо? — спросил я на всякий случай.
— Да, всё в порядке, — отозвалась она в первый раз за полчаса.
Следующая остановка была ее.
— Ты не выходи со мной, — сказала она опять тем же ровным автоматическим голосом. — Я дойду до дома. Провожать не нужно.
Я и сам побаивался выходить с ней, я все еще ждал, что брат встретит меня однажды на пути к ее дому, или к моему дому, или к консерватории, — да мало ли в городе мест, где он может меня встретить! Это был мой кошмар, наваждение.
— Ты точно сама добежишь? — спросил я на всякий случай. — Не страшно у вас там на улице?
— Точно. Не страшно.
Поезд подъезжал к ее станции, я вместе с ней подошел к двери. И в тот момент, когда дверь открылась, она вдруг резким движением сунула мне в руки пакет с деньгами:
— Возьми, я не хочу, они мне не нужны!
Она выскочила из вагона, я хотел сойти за ней, но замешкался, впереди выходили с огромной сумкой и чемоданом, а когда прошли, двери уже закрывались. Она смотрела на меня с перрона:
— Не звони мне больше, никогда! — успел я услышать.
Через несколько секунд поезд зашел в тоннель, но я успел еще увидеть, как она бежит по перрону к выходу. И стало темно.
Я не мог сразу пойти домой, мне нужно было время. И еще мне срочно надо было выпить, срочно, если я не хотел подохнуть прямо сейчас, прямо здесь, на улице. У меня же куча денег, вспомнил я! И пошел в одно заветное место, где всегда покупал отличный коньяк. Я взял поллитровую бутылку, отсчитал деньги прямо из пачки, которую достал из своего целлофанового пакета. Мой коньячный благодетель смотрел на меня с ужасом:
— Профессор, не боитесь? Вы бы спрятали деньги, что ли. В пиджак вон или по карманам. Время такое, можно и до дома не дойти.
А, да что там. Я взял бутылку, вышел, прямо на улице открыл ее и жадно отпил. Немного полегчало.
Я пошел медленным шагом, тепло так же медленно стекало по шее, груди, рукам. Давай, родное, давай.
Но боль все равно была нестерпимой. Я терпел, сколько мог терпеть, потом снова делал огненный глоток, на какое-то время хватало. Хорош, подумал я: идет вечером по улице нелепый шатающийся человек, с седыми космами, в старомодном пиджаке, пьет дорогой коньяк прямо из горла. А потом снова: за что она меня так? Идиотка, ненормальная, любимая, за что?
А, ты хотел любви. Ты просил любви или нет?! — звучал внутри голос. Вот же тебе, получи. Ты думал, это полеты в розовых облаках под звуки скрипки? Как же, жди. Вот она, любовь, вот так она рвет тебе душу, в кровавые клочья, вот так и вот так, на тряпки, как драные простыни! Смотри, не отворачивайся! Ах, не хочешь? Не можешь?! Тогда пей свой коньяк и не спрашивай за что!
Голос был скрипучий, противный. Отвратительный голос.
И я, чтобы заглушить его, пил — жадно, захлебываясь, кашляя. Когда я подходил к дому, в бутылке почти ничего уже не было, а в голове нарастал скрипичный вой. Это была не та скрипка, совсем не та. Она разрывала мне мозг, скрежетала, распиливала меня пополам. Последний глоток коньяка я выпил уже в лифте, и он вдруг отрезвил меня. Лучше бы я умер, пришло мне в голову. Лучше бы он, мой брат, ее муж, подстерег меня во дворе и разбил бутылку о мою голову — вдребезги. По крайней мере, тогда я перестал бы слышать этот мерзкий голос, который спелся со скрипичным скрежетом.
Ключ не вставлялся в скважину. Я дергал его, чертыхался, снова дергал и поворачивал. Наконец меня услышали, дверь открыла жена, увидела меня:
— О господи.
Наверное, я был страшен. На ее вопрос, не надо ли Доктору позвонить, помотал головой (не надо!), добрался по стенке до своей комнаты и упал на топчан.
В следующие три дня я дописал «Верещагина».
Это было странное чувство. Я был пуст внутри, совершенно пуст: ни звука, ни мысли. Музыки не стало. Двигаться не хотелось. Я лежал на своем топчанчике, воздух вокруг покачивался. Болело слева, в груди, болели руки, голова. Дважды заходила жена, спрашивала, как я. Отвечать я не мог, только морщился. Стало не хватать воздуха.
Потом пришел наш Доктор.
— Что же вы так, Профессор, как пещерный человек, ей-богу. Почему раньше не позвонили?
Он мерил мне давление, слушал сердце своим стетоскопом, который всегда носил с собой, качал головой:
— В больницу надо.
— Нет.
— А если это инфаркт, черт вас возьми?! — он почти заорал на меня.
— Нет, не поеду. Живым я им не дамся.
— Им — это кому?
— Ну, вам не дамся. Вам, докторам.
Он первый раз улыбнулся — и стал куда-то звонить. Через какое-то время приехали люди с небольшим чемоданчиком, оказалось — «скорая», снимать кардиограмму. Я поймал себя на том, что с интересом смотрю на кусок бумажной ленты, который вылезал из этого чемоданчика. Что там можно было увидеть — как она бежит по перрону в метро? как закрываются передо мной двери вагона? как я бреду по темной улице с бутылкой коньяка и кучей денег? как я, разрывая нотную бумагу, пытаюсь записать финал «Верещагина»? и как я люблю ее, чтоб мне провалиться с этой любовью?!
Врачи, двое небритых усталых мужиков в белых халатах, сказали что-то Доктору, он пошел их проводить и вернулся ко мне.
— Молитесь, что обошлось, Профессор, нет у вас инфаркта.
— Я же говорил, не дамся.
— Но будет! — опять заорал он. — Будет инфаркт, если вы еще раз выпьете бутылку коньяку в один присест, да еще на улице!
Я даже улыбнуться не мог.
— Доктор, вот вы всё знаете: что это, когда не хватает воздуха и давит сердце?
— Стенокардия у вас, Профессор. Неудивительно с вашим образом жизни.
Он сел рядом, на стул, взял мою руку и, глядя на свои часы, стал считать пульс.
— Доктор, вы умирали когда-нибудь от любви? — спросил я вдруг. Еще секунду назад я не знал, что спрошу его об этом. Собственно, это и вопросом-то не было.
Он вернул мне мою руку, посмотрел на меня внимательно.
— Знаете, я так и подумал, — сказал он. — Не поверите, но так я и подумал.
Я не стал переспрашивать, о чем он подумал.
— Она замечательная девушка, — проговорил Доктор.
— Вы о ком?
— Она замечательная девушка, — повторил он задумчиво. — Я понимаю вас.
Я не хотел об этом говорить, не мог и не хотел. Он увидел это.
— Вы спросили про меня, Профессор. Нет, никогда. Я хотел бы, — он улыбнулся. — Я видел столько раз, как люди умирают. Но если от чего и хотел бы умереть сам, так это от любви.
Доктор велел мне пока не вставать, написал на бумажке, что купить в аптеке, отдал записку жене, о чем-то они там поговорили в коридоре, я не вслушивался. И он ушел.
Я все-таки встал, добрел до рояля, увидел раскиданные повсюду нотные листы и убедился: да, я дописал Кончерто гроссо. Я дописал «Верещагина». Но все это не имело теперь никакого значения.
Остаток лета я провел за обработкой партитуры. В сентябре началась консерватория, я был этому только рад: все, что занимало мое время, было мне сейчас на руку. Я брал дополнительную нагрузку, назначал дополнительные занятия, соглашался заниматься с учениками заболевших коллег.
— Зачем тебе это? — жена смотрела на меня с удивлением, раньше я таким рвением не отличался. К тому же платили за это копейки.
— Оставь, надо, — говорил я.
Или ничего не говорил, отмалчивался.
— Знаешь, все-таки ты чудовище, — сказала она однажды, в точности повторив то, что говорила уже когда-то, давно.
Она была права. Я и не возражал.
Поздней осенью, в один из дней, когда дождь безнадежно барабанил в окна, заливая набережную потоками воды, а небо было одного цвета с рекой, я не сдержался и нарушил запрет. Я позвонил ей. Вообще-то я собирался сразу положить трубку, как только услышу ее голос, но он был такой живой, такой родной и свежий, что я не смог.
— Здравствуй, родной мой.
Там помолчали. Я боялся, она бросит трубку, но она вдруг ответила:
— Здравствуйте, Профессор.
Она и раньше, бывало, переходила со мной на «вы» — обычно когда подсмеивалась надо мной, — так что меня это совсем не удивило. Я спросил, как у нее дела. Она отвечала односложно, но спокойно и ровно. Я помнил, что она на работе, это было нормально. И вообще — мне было все равно, что она говорит, я не слышал слов, я слышал голос, мне было достаточно, недаром же я композитор.
— Можно, я буду звонить тебе иногда? — заторопился я, когда почувствовал, что она хочет закончить разговор. Ей было явно некогда.
Она помолчала несколько секунд:
— Да, можно. Иногда можно. Пока, Профессор, мне пора.
Собственно, ничего больше мне и не надо было. Я был счастлив до самого вечера: даже с сыном долго разговаривал о его школьных делах, чем удивил его, кажется, сверх меры — он привык, что меня это мало интересует.
Поздно ночью, засыпая, я перебрал в памяти несколько скупых ее телефонных фраз (так перебирают редкие старые фотографии) и сказал себе: что ж, я буду пока просто звонить ей время от времени, а потом, глядишь, она сменит гнев на милость и поймет. Что она должна понять, я и сам не мог бы объяснить. Главное, она заговорила со мной. Теперь у меня была надежда. Я проверил ощущения. Подвесной мост под моими ногами чуть покачивался, но резонанса не было, как будто я шел по нему один. Ничего, я умел ждать, я ждал почти всю жизнь.
Я стал ей звонить — как и пообещал, иногда. Вообще-то сначала я хотел раз в неделю, но потом подумал и решил не надоедать, остановился на одном звонке в две недели. Я хотел сохранить тот хрупкий канал, который мне оставили. Дозвониться удавалось не всегда, но если она снимала трубку, то всегда отвечала мне, и отвечала все так же: ровно, спокойно, но без холода. На третий или четвертый раз я вдруг подумал: наверное, так космонавты разговаривают с землей во время сеансов связи. Но говорю же, мне было все равно, пусть так.
Прошло месяца три, была уже зима. Я в очередной раз дозвонился ей на работу, спросил, как дела, и в ее ответе мое композиторское ухо вдруг поймало какой-то намек на потепление. Я немедленно ухватился за него, как утопающий хватается за шест, который ему протягивают в прорубь:
— Родной мой, может, ты согласишься встретиться со мной? Я приеду к тебе, когда скажешь, — я уже представлял себе, как она выходит мне навстречу.
— Профессор, дорогой, — сердце у меня дрогнуло при слове «дорогой», но как-то странно дрогнуло, нерадостно, — я как раз хотела сказать, что звонить по этому телефону со следующей недели не надо. Я ухожу, меняю работу.
— Тем более, — я все еще не хотел отступать, — давай увидимся. Расскажешь, что у тебя происходит.
— Я не смогу, Профессор. Я…
И она сказала. Как раз в эту минуту в комнату осторожно заглянул сын:
— Пап, ты скоро? Мне нужен телефон, очень.
Он осекся, когда увидел мое лицо. Я махнул ему рукой: выйди, я сейчас.
— Кто? — все-таки спросил я ее.
Она сказала.
— Умнее ты ничего не могла придумать…
Я положил трубку. Мост у меня под ногами еще немного покачался — и рухнул в пропасть.