— Ты думала когда-нибудь, родной мой, что такое родиться в России? Ну, или в Советском Союзе, как мы с тобой. Только Союза скоро никакого не будет.
— Ты думаешь? — спросила она быстро.
— А что тут думать? Сама всё увидишь.
— Со временем ты всё поймешь? — повторила она мои слова.
— Запоминай, запоминай, пригодится. Так вот, родиться в России. Несчастье это, наказание, пожизненное заключение. Не верь тому, кто талдычит тебе: «Я горжусь, что здесь родился». В каком смысле этим можно гордиться? Смириться — да, по-христиански смириться, принять можно, но гордиться… Ну, пусть теперь гордится местом своего рождения тот, кто появился на свет в тюрьме или в колонии, от родителей-заключенных. Это как?
Она смотрела на меня испуганно. Мне стало жаль ее. Не надо было начинать. Она заметила мой взгляд:
— Да нет уж, продолжай. Скажи только, как ты живешь с этим?
— Понимаешь ли, родной мой, если сказать это себе прямо, не вилять, принять как данность, все сразу встанет на свои места. Главное — иллюзий не будет. Ты в Бога веришь?
— Не знаю. Наверное. Да. Не знаю.
— Я знаю. Веришь. А если веришь, то и знаешь, что жизнь здесь не начинается и не заканчивается. Мы же пришли сюда откуда-то? Ну вот, пройдем здесь свой путь, тот, который должны пройти, а потом дальше двинемся. И что прикажешь думать — все это цепочка случайных событий? То, что мы с тобой встретились, к примеру, — это случайность?
— Да не похоже что-то, — сказала она тихо, — не похоже, Профессор.
— Конечно, не похоже. А если так, если нет случайностей в жизни, что же это тогда такое — родиться в России? И сама Россия — что это? Ну?
Она молчала.
— Да к ней только приговоренным и можно быть. Как к сроку, как к месту заключения. Здесь или искупают что-то, или отрабатывают, или испытание проходят.
Я вдруг понял, что разволновался, голос у меня иногда прерывался. Я говорил ей то, что никому еще сказать не решался.
— А просто жить разве нельзя здесь, Профессор? — спросила она робко. — Просто жить, работать, быть счастливым.
— Просто жить — это не здесь, о нет. Так я продолжу, родной мой.
Я торопился, я хотел успеть ей это высказать.
— Смотри, стоит только признать, что это так, и многое станет понятно. Вечная эта звериная тоска по свободе, по «воле», как ее тут называют, все эти русские бунты безысходные, революции. Как ты ни бунтуй в тюрьме, что ты в ней ни меняй, она ведь тюрьмой и останется. По периметру будут вышки, на железных дверях запоры, твоя жизнь — твоя, моя, его, ее — ни копейки не будет стоить. Кто ж в тюрьме ценит чужую жизнь. А крепостное право? Да это лагеря, те же лагеря! Или революция: снова «воля, воля!». И что? Вышки по периметру никто не убрал, только начальство сменилось: бывшие зэки стали охранниками, а прежних начальников, заодно с миллионами собратьев, сгноили по баракам. Нет?
Она молчала.
— Я просто много об этом думал, родной мой. А если тюрьма, если лагерь, если зона, тогда понятно, метафизически понятно, почему все здесь бесполезно, как ни крутись. Вот ты на митинг собралась — демократия, свобода, да?
— Профессор, ну конечно, я пойду.
— Да не создают тюрьмы для свободы, веселья и радости! — я почти орал, я даже на ноги вскочил. — Где это видано, чтобы в тюрьме или в колонии начальство пеклось о свободе и счастье заключенных? А ты ведь этого требовать собралась! Миску баланды им, чтоб не помирали, — вот тебе и вся забота. А и помрут, невелика беда.
Мне опять стало жаль ее. Господи, и зачем я все это ей говорю? Но остановиться уже не мог.
— И посмотри, родной мой, посмотри, всем здесь плохо — и тем, кто наверху, и тем, кто в самом низу. Беден ты, богат, неважно. Воздух-то один! Все это только перемена бараков: барак деревянный, блочный, кирпичный, десятиметровый или стометровый, с хорошим ремонтом или с прогнившими полами… Ну хорошо, вот повезло тебе с бараком, выслужил ты себе большой и теплый, со жратвой у тебя все хорошо. Но выходишь за дверь и сталкиваешься с солагерниками своими. А они озлобленные, голодные, им-то не посчастливилось жить в тепле. И ты всегда будешь с ними соседствовать. Вроде всех подкупишь, со всеми договоришься, но барак твой все равно на территории зоны. Не свобода это.
Она хотела что-то сказать.
— Что, родной мой?
— Нет, ничего. Думаю. Подожди, но ведь можно убежать. Если уж это действительно тюрьма.
— То есть уехать?
— Ну да.
— А я что тебе говорил? Я и говорил тебе: уезжай отсюда!.. Но, во-первых, это мало кому удавалось. Из тюрьмы убежать непросто, любой, кто уезжал насовсем, а не как родители твои, в командировки, тебе это скажет.
— Но сейчас-то это легко! Дверь открыта, пожалуйста. Тогда какая же это тюрьма?
— Не спорю, сейчас уехать легче. И уезжают. Так ведь никто и не говорит, что из тюрьмы или из лагеря, в котором тебя родили, никто и никогда не выходит! Ведь, в конце концов, в тюрьму и колонию попадают по разным статьям. Сроки у всех разные, не все же тут за убийство сидят, не у всех пожизненное заключение. Отмотаешь свой срок — выходи, если не было нареканий. Можно по амнистии освободиться, могут по болезни отпустить. А может, наверху кто-то решит, что миссию свою ты здесь выполнил.
— И тогда что?
— Свободен, что же еще! Тут одно из двух: или в другое измерение перейдешь — помрешь то есть, или дадут уехать. Что, в общем, тоже будет переходом в другое измерение.
— Откуда ты знаешь, если никогда отсюда не выезжал?
— Друг у меня есть, давно живет в Париже, жена у него француженка, он иногда наезжает сюда, один или с ней. Мы с ним много об этом говорили… Вот он, кстати, легко из Союза уехал, хотя особо и не старался. Как будто его за руку взяли и вывели через дверь, которую остальные заключенные не видят. Вот у таких, как он, ни тоски, ни сожалений, ни чувства неисполненного долга. Он сердцем чует: решение об освобождении не он принимал, это свыше. Хотя как ему жилось в тюрьме, помнит всегда, такое не забывается.
— И совсем не тоскует?
— Нет. Но такие, как он, редкость. Счастливец. Нет в нем ни зависти, ни злобы и не было никогда. Других гораздо больше — тех, кто бежал. Про них он тоже мне много рассказывал. Представь: кто охранников подкупил или убил, кто тоннель прорыл, в кровь изрезался о колючую проволоку, но вырвался! Фокус в том, что это как серийный убийца, который свой срок не досидел и сбежал. Теперь живет в безопасном месте, теплом, красивом, и каждую минуту помнит, что на самом-то деле сейчас, вот в эту самую минуту он должен в тюрьме сидеть. И знает, что досиживать все равно придется, не в этой жизни, так в следующей, да еще и наказание наверняка будет строже прежнего. Вот таких мой друг больше всего и видел среди эмигрантов наших. Говорил, что их свободе не позавидуешь.
— Верю.
— И я верю. Еще вот что он мне говорил: безошибочно узнает своих, даже если эти свои, как и он, в России не были двадцать лет. Язык, одежда, походка, чемоданы могут быть любыми, достаточно коротко обменяться взглядами. У всех у нас, говорит, взгляд зэков: острый, тоскливый, недоверчивый, затравленный. Мы-то знаем, кто мы на самом деле! Других обмануть можем, но не самих себя и не друг друга. Так-то вот.
Я замолчал. Надо было передохнуть. Тихонько обнял ее, почувствовал, как она напряжена, вся сжалась под моей рукой.
— Что ты?
— Скажи, а ты здесь за что? Ты знаешь?
— Ну, родной мой, если бы мы могли это еще и знать! За что — не знаю, а вот зачем — кажется, уже знаю, да, — я крепче прижал ее к себе, поцеловал в лоб.
Она в ответ прижалась ко мне сильносильно.
— Но ведь если допустить, что все это так, я здесь тоже срок отбываю.
— Конечно, — сказал я серьезно, — хотя и не представляю, что такого ты могла сделать, чтобы сюда угодить.
— Ты же говоришь, что я хулиганка? Вот за хулиганство и упекли, наверное, — пожала она плечами.
Ее серьезности все-таки ненадолго хватало.
— Нет, родной мой, за хулиганство сюда не попадают. Слишком мелко.
— Хорошо, допустим, я не могу знать, за что, но ведь должна же я узнать зачем!
— Вспомни, что говорил тебе один старый профессор: со временем…
— …ты всё поймешь, — отозвалась она эхом. — Да помню я, помню. Хотелось бы поскорее.
— Это не получится. — Мне не хотелось так говорить ей, но она должна была знать. — Жди. Всматривайся в знаки. Вслушивайся. Молись. Снова жди. Тебе всё покажут.
— И все-таки, как ты с этим живешь? — спросила она снова. — С тем, что здесь тюрьма.
— Говорю тебе, так даже легче, никаких надежд. Зато если уж что хорошее происходит — это особая милость! Тебя вот встретил, — я подмигнул ей. — Музыку мою нет-нет да сыграют… А все плохое — это просто нормально, вполне соответствует месту и времени.
Она сложила пальцы рук решеткой и посмотрела на меня сквозь нее с самым серьезным видом, как опасная преступница. Я рассмеялся:
— Знаешь, ты никогда не состаришься. Так и останешься девчонкой.
— Ну, разве что для тебя.
— Да нет, так и будет, увидишь.
За окном начинало светать. Спать ей оставалось часа три, не больше.
— Поспи, родной мой, тебе же на работу. Хочешь, я уйду?
— Нет, не уходи! — она обняла меня. — Не надо сейчас никуда уходить.
* * *
Мы проснулись, наверное, через час, от грохота. Часы показывали шесть. Окно было раскрыто настежь, вечер вчера был душный, теперь с улицы несло прохладой, но главное было не это, а звук. Ровный тяжелый грохот по мостовой. Я лежал у стены, к тому же очки куда-то задевались, и, пока я их нащупывал, она уже была у окна.
— Что это там? — спросил я, похлопывая вокруг себя рукой в поисках очков.
— Танки… — сказала она тихо.
Я думал, что ослышался.
— Что ты говоришь?
— Танки, Профессор. Это танки.
Я наконец нашел эти чертовы очки, набросил рубашку, штаны натягивал в спешке, уже стоя у окна. Какие еще танки, что за ерунда?!
Да, это были танки. Колонна шла по набережной мимо наших домов, туда, к центру города, к этим их угрюмым башням и башенкам красного кирпича, которые я любил и считал красивыми в детстве, когда гулял там с отцом, а потом уже только ненавидел.
— У нас тут, конечно, проходили танки, но перед парадами…
— Но сейчас-то какие парады?
— Никаких, ты права. Тогда что это?
Мы посмотрели друг на друга. Митинг?
— И что, они танки туда хотят?.. — она не договорила, осеклась.
Лицо ее сразу утратило детскость, я вдруг увидел, какая она бывает, если что-то решила.
— Профессор, поеду-ка я в редакцию.
— Да у тебя там, поди, и нет никого, в твоей богадельне этой. Литературная редакция! Сейчас же совсем рано. Подожди часика два, еще поспать успеешь.
— Нет, я поеду. В моей редакции никого, но у ребят в информации всегда кто-то есть. У меня там друзья работают, я к ним. Надо же узнать, в чем дело.
Она говорила это, собирая по комнате джинсы, кофточку, сумку. На меня она не смотрела, вся уже была где-то далеко. Сердце у меня защемило.
— Я провожу тебя?
— Да ладно, Профессор, дорогой, уже светло, я сама, — она впервые глянула на меня, улыбнулась, и мне полегчало.
— Нет, я провожу, хотя бы до метро.
Я видел, что ей не до меня; в конце концов, я по-прежнему ничего не знал о ее жизни за пределами наших ночей. Я и сейчас ни о чем не спрашивал, быстро оделся, поставил чайник, но она замотала головой: не надо, не буду. Она была как пружина. Перед тем как выйти из квартиры, я взял ее за плечи, заглянул в лицо, скользнул губами по лбу, волосам, погладил по голове… Она тихонько прижалась ко мне, мы постояли так.
— Никто не будет любить тебя так, как я.
Она обняла меня крепче, потом отстранилась:
— Где-то я уже это слышала.
Я посмотрел на нее вопросительно.
— Да что мы как будто прощаемся, Профессор! Мы же увидимся, правда? Пойдем, я хочу узнать, что там такое.
И мы почти побежали к метро. Перед стеклянными дверями я еще раз легонько обнял ее — и отпустил.
— Позвони мне! — крикнул я ей вслед.
Но она уже ушла.
Когда я вернулся домой, все там было еще полно ею. Нет, никаких вещей она не оставила, она и вообще-то была удивительно собранна, а сегодня утром особенно, но ее присутствие каким-то образом отпечаталось на всем, что было вокруг. Если бы я мог здраво оценить себя самого, наверняка и на себе я нашел бы ее отпечатки, ее запах, ее взгляд. А может, мне только казалось.
Я прошелся по дому. Вспомнил, что завтра возвращаются жена и сын. Эта мысль меня не испугала, наоборот, я поймал себя на том, что даже соскучился немного по нашей привычной жизни. Да-да, именно так. Там было все понятно, определено, расписано, не требовало мучительных вопросов и ответов, наконец, давно уже не требовало напряжения. Я вдруг понял, что устал и спать хочу страшно. Я прикрыл окно, задернул занавеску и не раздеваясь повалился на свой топчан, успев только натянуть на себя плед.