Меня разбудил телефонный звонок. Я вскочил, вспомнил, что проводил ее на работу и это она, должно быть, звонит мне сейчас, чтобы рассказать, что же происходит в городе.

Но это был Доктор.

— Профессор, дорогой, как вы там?

Я прокашлялся, чтобы голос не звучал совсем уж из постели.

— Да всё как будто в порядке, родной мой. А что такое?

— Вы что, не знаете ничего? В город ввели танки!

Я прислушался, с улицы доносился обычный городской шум.

— Мы… то есть я видел сегодня утром на набережной танки, да. Но я думал — может быть, на парад.

— Профессор, да что вы, в самом деле, с вашим-то умом и опытом — какой парад, о чем вы?

Я и не предполагал, что наш Доктор может быть в таком волнении.

— Они танки ввели, накануне очередного митинга! Если они двинут их на людей — это же черт знает что такое! Сволочи, какие сволочи!

— Родной мой, да полно вам, не первый день мы с вами тут живем, — я потихоньку просыпался. — Переживем и это тоже.

— Я что звоню, Профессор: может, вам уехать из города? Хотя бы на несколько дней. Кто знает, чем все закончится. Поезжайте на дачу, а то вы еще, чего доброго, на митинг пойдете.

— Нет, Доктор, это уже не для меня, митинги. Может, и надо бы, но не пойду, не вижу смысла.

— Так тем более уезжайте, что вам сейчас здесь делать!

Я подумал немного.

— Да нет, чего мне бояться? Я свое отбоялся. Потом — завтра мои возвращаются, надо бы их встретить. Ключей с собой они не взяли. Так что я уж дождусь.

Мы еще поговорили с ним немного, и за это время я окончательно проснулся, увидел сквозь занавеску, что солнце потихоньку поползло к закату. Хорошо же я поспал.

Поставил чайник — и тут же почувствовал беспокойство. Ей давно пора было позвонить, но она не звонила. Тогда я решил сам. Набрал ее рабочий номер: один гудок, второй, третий, четвертый… Номер не отвечал. С каждым безответным гудком я мрачнел все больше. Я звонил еще и еще, пока трубку не взял какой-то недовольный мужчина. Я попросил ее к телефону, мужчина пообещал узнать, где она.

— Говорят, она в службе новостей. Передать что-нибудь, если увижу ее?

— Передайте, что звонил… — я замялся. — Нет, спасибо, ничего.

Весь вечер я провел в ожидании звонка, но она не звонила. Когда стемнело, на душе у меня было так же сумеречно, как за окном. Я понимал, что у нее там происходит что-то важное, она просто не может оторваться от дел, наверняка даже подумать обо мне не может, у нее нет на это ни минуты. И это, представьте, меня злило. И еще я представлял себе, как это было бы, окажись мы вместе: вот она уходит от меня по утрам в свою жизнь, где бурлят события, новые лица и дела, а я остаюсь здесь… ну, или не здесь, а в каком-то другом доме, где мы живем вместе с ней (другой дом, правда, казался мне вовсе уж невероятным), — и жду, и ревную, и верю, и не верю, и бешусь, и мечусь. Я представил себе это так живо, что сжал кулаки, и пальцы хрустнули.

Тут позвонили в дверь.

Я никого не ждал, поэтому посмотрел сначала в глазок. На площадке у лифта стояли двое в форме. Милиция, что ли? Похоже.

— Кто там?

Это была милиция, они просили открыть. Я открыл.

— Здравствуйте, чем могу?

Они предъявили свои книжечки, представились (я, правда, не уловил имен).

— Нам ваш сосед сказал — вы композитор, профессор?

— Да, вроде того.

— Ну, значит, человек интеллигентный, наблюдательный. А скажите, вот жилец у вас тут был один, снимал квартиру, правда, не на вашей площадке, а этажом выше. Не видели вы тут такого, знаете…

— В черном плаще, в шляпе всегда? — почему-то сразу подхватил я, как будто знал наверняка, о ком они спрашивают.

— Да, — они удивились немного, — он самый. Значит, вы с ним были знакомы?

— Помилуйте, почему сразу «знаком»? Просто он такой колоритный, знаете ли, я на него сразу внимание обратил, во дворе, в подъезде. Сталкивались несколько раз. Но он даже не здоровался. А так — заметный.

— Был заметный, — бросил один из них не мне, а как-то в сторону.

— Почему был? А что с ним? Уехал?

Они помялись, переглянулись.

— Убили его, — сказал милиционер. — Множественные ножевые ранения. Ограбили, естественно. Но если бы простое ограбление — незачем так жестоко убивать. Опрашиваем сейчас всех, кто его знал. Соседей вот. Может, кто с ним общался.

— Ну и?

— Пока не похоже. Все как вы: видели, замечали, но никто даже и не говорил с ним.

— Сосед мой сказал, он вроде был антиквар.

— Вроде так. Хотя по жилью не скажешь. Да если и было у него что ценное в квартире, все вынесли. Время сейчас, сами знаете, лихое, мы на грабежах и кражах с утра до ночи. Да и убийств хватает.

Милиционер говорил так буднично, как будто речь шла об овсянке на завтрак.

Они записали мне свой телефон на бумажке, сказали, чтобы звонил, если увижу или услышу что-то важное или хотя бы мало-мальски подозрительное, — и ушли дальше, на нижний этаж. Бумажку я тут же выбросил: что и кому я мог рассказать об этом странном субъекте, которого еще и убили к тому же?

Я опять вспомнил, что завтра приезжают мои, уже завтра, подумал, что надо бы проверить почтовый ящик — я давно туда не заглядывал, а там наверняка лежат какие-нибудь квитанции, жена велела обязательно их забирать. Вышел из квартиры и — надо же — столкнулся с соседом, который тоже решил спуститься за почтой. Мы с ним пошли пешком по лестнице, обмениваясь новостями — городскими, про танки и митинг, и местными, про убийство в подъезде.

— Сколько раз сталкивался с ним, — сокрушался сосед, — и не заговорил ни разу, не спросил, как дела, даже голоса его не слышал, Веригина этого или как его там. На одежду только внимание обращал — чего это он в плаще в такую жару.

— А у него Веригин была фамилия? — спросил я, пытаясь справиться с дрожью в голосе. — Может, Верещагин?

— Да нет, милиционер вроде Веригиным назвал. Или Верещагин? Вот даже точно и не скажу. Ну, что-то в этом роде. Да и какая теперь разница, — сосед горестно махнул рукой.

Мне показалось, что в подъезде стало очень холодно. Мы с соседом вытащили из ящика какие-то конверты, квитанции, он поделил их на свои и мои (я бы этого сейчас не смог) и уехал на лифте наверх. Я сказал ему, что голова болит, хочу выйти подышать. На самом деле никуда я не пошел, просто мне нужно было унять дрожь. Я присел на подоконник на площадке второго этажа, на наш старый широкий подоконник, где курил с одноклассниками, когда мать еще не знала, что я курю. Пошарил по карманам. Нет, папиросы остались наверху.

Да, полигон, я чувствовал себя полигоном, это по мне с грохотом шли танки.

Ночью я не спал ни минуты. Она так и не звонила. Ее рабочий телефон больше не отвечал, а звонить ей домой я, конечно, не мог.

На следующий день вернулись мои. Они ввалились в дверь с непривычным для них шумом (обычно тишина в доме охранялась — композитор!), обвешанные какими-то сумками и пакетами, и это в довесок к чемодану и рюкзаку, с которыми они уезжали! Мне показалось, что я не видел их год или больше, хотя прошло всего две недели. Сын как будто сильно вырос за это время (а может, я за своими вечными занятиями и мыслями не обращал на это внимания), говорить стал громче и басовитее. В жене тоже было что-то нездешнее, ее как будто свежий ветер обдувал, глаза горели, она разговаривала безостановочно, обходя наши полутемные владения, выгружая что-то из пакетов, развешивая вещи…

— Ну, довольны вы?

Я мог бы и не спрашивать, но им так хотелось, чтобы я спросил, и я спросил.

Весь вечер они обрушивали на меня Париж, Амстердам, Брюссель, Гамбург, показывали фотографии, альбомы, навезли подарков, хотели, чтобы я им радовался, и я радовался. Я не столько слушал, сколько вдыхал: от них еще шел тот неповторимый тонкий аромат, аромат свободы и безмятежности, который всегда окружает приехавшего «оттуда», кто бы ни был этот приехавший, свой или чужой, тамошний. Я знал, что уже завтра, максимум послезавтра этот аромат, эта тонкая воздушная оболочка скукожится, истончится окончательно, а потом развеется. За парижским моим другом, который жил за границей много лет, этот шлейф волочится здесь с неделю — и знали бы вы, как я любил наблюдать его в эти первые после приезда дни, делить с ним втихомолку этот воздух, который он завозил сюда, сам того не сознавая. И ведь ничего буквального: все только в том, как человек двигается, как говорит, как смеется, в повороте головы, и в том, как он держит спину, как отвечает на твои вопросы и пьет чай… Ну вот, а потом, очень скоро, это проходит. Наш тяжелый, плотный воздух не переносит этой заморской легкости. Не переносит и изничтожает ее, как что-то особо враждебное.

Я знал, что уже завтра, проснувшись, моя жена будет прежней.

— Ну, а ты как тут жил? — спросила она.

Вопрос наверняка был дежурным, но я вдруг смешался. Ответить надо было тоже дежурно, вроде «ничего, всё в порядке», а я молчал. Чтобы скрыть заминку, встал, пошел к плите ставить чайник и тем, кажется, навлек на себя еще большие подозрения. Может быть, дело было в той особой чувствительности, которая пробуждается разлукой, или я был прав, и присутствие моей любимой (я вдруг назвал ее так про себя) действительно отпечаталось в моем доме на всем подряд, — но жена вдруг напряглась. Когда я вернулся с чайником к столу, она смотрела на меня совсем по-другому, изучающе, как будто искала объяснения, знаки в моем лице, в моей одежде. Но во мне-то никаких изменений не было, так я думал.

— Ты какой-то другой, — опровергла жена мою уверенность.

— А именно?

— Не знаю, — задумчиво сказала она, — что-то в тебе другое появилось. Так все было в порядке, ничего не хочешь мне рассказать?

Это уже походило на допрос, и я начал яриться: у нас таких разговоров давно не бывало, чуть ли не со времен памятной дачной истории. Жена, как мне показалось, вспомнила о том же и прекратила попытки.

— Ну, а в городе? — она переключила разговор. — Мы же ничего не знали, до нас только слухи доходили: митинг в эти выходные, танки в город вводят… Вот сегодня в автобусе, пока из аэропорта ехали, все друг другу передавали, кто что знает от своих. Один из наших, представляешь, запаниковал, хотел сдаваться в Руасси, убежище просить, еле уговорили лететь с нами, у него же тут жена, дочь, мать…

— Руасси — это что? — машинально спросил я.

— А, извини, это аэропорт в Париже.

Да, я вспомнил, друг мне говорил. Ну что я мог ей рассказать о том, что происходит в городе? То, что мне Доктор сказал по телефону да сосед немного, а сам я даже из дому со вчерашнего дня не выходил.

— Так телевизор же надо включить! — сообразила жена. — Может быть, в новостях что-то будет.

Это был, конечно, бред: телевизор последнего года империи — какие новости он мог нам сообщить? Шел балет. Его сладкая музыка еще с консерваторских времен вызывала у меня немедленную и резкую зубную боль. Жена это знала, поэтому сразу выключила.

— Пойду позвоню своим, в издательство, — решила жена. — Должны же они что-то знать.

Я заглянул к сыну, он возился в своей комнате, на меня посмотрел немного испуганно (от чего я его там оторвал?):

— Ты что, пап?

— Да нет, родной мой, ничего, так просто.

Все стало как прежде, как две недели назад, как будто я не летал вместе с ней над пропастью, как будто ее губы никогда не были с моими заодно, как будто я не заглянул в другую жизнь и не написал самого главного в своем Кончерто гроссо. Я зашел в кабинет, и тут на меня накатило. Я стал задыхаться: кожа горела, во рту было сухо, мне было больно, физически больно, я хотел ее видеть, дотронуться до нее, нет, обнять, прижать к себе, нет, не так — сжать, сплющить в объятиях, до судороги, до боли, до восторга. Кажется, я даже руки протянул…

— Ты что? — это жена заглянула в комнату.

— А что?

— Ты стонал. Или нет?

— Нет. Извини, я поработать хочу.

Она посмотрела на меня удивленно — мог бы в этот вечер и с ними побыть, все-таки только что вернулись, — но я уже закрывал дверь.

И все пошло как прежде. То есть нет, совсем как прежде быть не могло. Как в театре, когда зрители из зала видят занавес — а за ним идет суета, носятся рабочие, переставляют декорации, таскают стулья, столы. То, что видели жена и сын, был не вполне я, это был занавес, все тот же старый занавес, который они изучили до малейшей складки и дырочки. Я настоящий не переставая думал о ней, вспоминал ее, представлял: вот она входит в дверь, вот смеется, закинув голову, обнимает меня, приближает ко мне губы, прикрывает глаза. Я всерьез боялся сойти с ума — все-таки должен же быть перерыв в этой суете за занавесом! Но перерыв не наступал.

Между тем прошло почти две недели. Две недели! Они вместили в себя два тревожных дня, когда город ждал, что следом за танками введут войска, но их так и не ввели. А потом был воскресный митинг, когда толпы затопили центральную площадь. Они не были похожи на ряженых демонстрантов моего детства, которые колоннами от заводов шли на первомайскую демонстрацию с цветами и шариками. Сейчас никаких цветов, конечно, не было, плакаты писали чуть ли не от руки, люди были самые обычные, такие, каких я видел на улицах, — и все они требовали невероятного: свободы! Танки стояли колонной наготове, я это видел, но приказа, видимо, так и не получили. Более того, танкисты вышли из своих машин, из толпы им передавали кто мороженое, кто бутерброд, и они брали! А на танки карабкались дети, и их никто не гонял.

Я рассказываю об этом потому, что тайком от жены (и чуть ли не тайком от самого себя) пошел на этот митинг, будь он неладен: я надеялся встретить там ее. С таким же успехом я мог бы надеяться на встречу с иголкой в стоге сена: на площади были сотни тысяч, стояли плечом к плечу. Издалека я видел, как на танк подняли высокого плечистого человека, он что-то говорил… Я стоял слишком далеко, ничего не услышал, да и не очень хотел. Потолкавшись на площади, я стал потихоньку выбираться. Толпы я всегда боялся, любой.

Потом были закрытые магазины. Банки то работали, то не работали. Удивительно, но город при этом выглядел безмятежно: по нашей набережной по вечерам все так же ходили парочки, как ходили тут все время, что я живу в этом доме. Парочки…

Ужас был в том, что я не мог ей дозвониться. О том, чтобы позвонить домой (то есть домой брату и тетке), даже речи быть не могло, а ее рабочий телефон не отвечал, хоть умри. Я ждал и ее звонка, хотя понимал — ей трудно заставить себя позвонить сюда, в этот дом, после того как мои вернулись. Никаких средств, которые потом так облегчили связь между влюбленными, даже и в проекте не было. Оставалось ждать. Впрочем, пока я ждал, у меня было достаточно времени, чтобы подумать над тем, чего же я, собственно, жду.

Я хочу видеть ее, о да, смертно хочу. Хочу, чтобы под моей рукой оживало ее тепло. Хочу, чтобы она сидела напротив и пила чай, а я бы просто смотрел на нее и все, что я говорю, вызывало у нее смех. Ну, спрашивал я себя, и что дальше? Ты готов сказать это ей, брату, своей жене, всем, готов?

Было и еще одно, что мне хотелось спрятать подальше даже от самого себя. Я не верил. Я не мог найти ни одного объяснения тому, что она меня полюбила. Теперь, когда я уже был в состоянии рассуждать здраво (или думал, что рассуждаю здраво), я задавал себе вопрос: что она могла во мне полюбить? Я немолод, и это мягко сказано, приятели сына при первом знакомстве всегда принимают меня за его дедушку. Назвать меня здоровым или красивым может только безумец. Талант? Это я за собой признавал, да. Но ей-то что с того? Раз в год послушать мой концерт в консерватории? Невелика радость для молодой симпатичной особы.

Наконец, мы с ней оба были несвободны, и как!.. Но с этого места опять начиналось то, о чем я предпочел бы вовсе не думать, поэтому я снова возвращался к началу, к тому, что казалось мне главным: она не могла меня полюбить, вот так ни с того ни с сего, для этого не было ни одной, ни единой предпосылки. Значит, это что-то другое. Что? Ответа я пока не находил.

Может, виной всему был я, с этой своей жаждой хоть раз в жизни отведать любви, и жажда эта ей передалась? Но тогда это наваждение, морок, а всякое наваждение проходит, и когда оно пройдет, она увидит все так, как есть, и меня увидит таким, какой я есть, и это открытие ее поразит, а я… Я буду несчастен, как раньше. Нет, гораздо больше, чем раньше! Мне уже нечего будет ждать.

Все это я проговаривал себе после каждой попытки набрать ее номер (а он по-прежнему не отвечал) и даже, как мне показалось, почти уже уговорил себя. Но тут она сняла трубку.

Сердце у меня ухнуло куда-то вниз, это было неожиданно, хотя я сам дозванивался ей, а значит, должен же был предполагать, что она ответит. Я даже не понял в первый момент, чего было больше, внезапной радости или такого же внезапного страха: что она мне скажет? что скажу я?

— Как хорошо, что ты позвонил, — сказала она, как мне показалось, немного отстраненно. — Я и зашла-то сюда на час, не больше, только вещи собрать, книги кое-какие.

— А что случилось?

— Так я же ухожу из редакции.

— Ты что, увольняешься? Или вас все-таки расформировывают?

— Нет, пока не расформировывают, но я ухожу. Да тут много всего, это по телефону не расскажешь, — определенно голос ее звучал по-другому, сдержанно, холодновато.

Может, в комнате кто-то есть? Ей неудобно говорить?

— Когда ты заканчиваешь сегодня? Я приеду к телецентру. Можно? — я боялся ответа, боялся, что она скажет «нет».

Она помолчала немного, как будто колебалась.

— Хорошо, приезжай, — голос чуть потеплел. — Я выйду в шесть, только подъезд теперь другой.

Она назвала подъезд, я положил трубку, посидел перед телефоном… Что-то было не так в ее простых ответах, я чувствовал это. Страхи, которые ждали своего срока, снова подошли ко мне вплотную, окружили, забормотали мне в уши, и от этого бормотания веяло холодом.

В шесть я стоял у входа в телецентр, там, у другого подъезда, где она сказала. К нему постоянно подъезжали машины со съемочными группами, я видел операторов с камерами, хмурых сосредоточенных ребят. Я их уважал, еще по работе с киношниками, где операторы всегда делали главную часть работы.

Мне хотелось принести ей цветов, но помешала простая мысль: ей же надо будет потом идти с цветами домой, как-то их объяснять — кто, зачем, почему. В общем, я пришел без цветов. Стоял — и вдруг представил себя со стороны: высокий сутулый старик (что уж там, старик, старик) в покосившихся очках, который высматривает свою возлюбленную среди снующих телевизионщиков. Даже развеселился немного.

Она была такая же красивая, нет, стала еще красивее, в ней только появилось что-то вызывающее, резкое. И бледная была ужасно, никогда ее такой не видел.

— Профессор, дорогой…

Ну вот, улыбнулась наконец. Чмокнула меня в щеку. Здесь это никого не удивляло, для телевизионщиков, как и для киношников, это обычное приветствие, вечно они целуются, будто сто лет не виделись.

— Проводишь меня до метро?

Она еще спрашивала. Я и хотел бы сказать себе, что острую фазу романа прошел, что страсти, как пепел от вулкана, потихоньку оседают на землю, но это было вранье. Она стояла рядом — и меня снова покачивало, мост под ногами начинал ходить ходуном. Я едва сдерживался, и, когда мы дошли до небольшого скверика, потащил ее целоваться, как десятиклассник, за кусты акации. Я помню, как захватил губами весь ее рот, целиком, чтобы она не могла ничего ответить мне, когда я буду повторять ей, как люблю ее, люблю, люблю… Она не сопротивлялась, и мы целовались бы еще дольше, если бы в одну и ту же минуту не поняли, что нам не хватает дыхания, мы сейчас задохнемся, вот что.

— И где вас учат так целоваться? — я пытался продышаться.

— Кого это «вас»? — смеялась она.

— Ну, вас… молодых, — сказал я честно.

Она посмотрела на меня хитро и показала язык. А потом вдруг разом стала серьезной.

— Что, родной мой? — спросил я. — Что у тебя не так?

Я огляделся, увидел невдалеке свободную скамейку.

— Ты очень торопишься? — Это я осторожно прощупывал почву. — А то присели бы.

— Нет, я совсем не тороплюсь. Можем посидеть.

Мы сели на скамейку. Я не знал, что и думать. А главное, не знал, хочу ли я услышать то, что она мне сейчас скажет.

— Так что, ты ушла с работы?

— Да нет, как видишь, просто редакцию сменила, давно было пора.

Она рассказала, как приехала в то утро в телецентр, побежала узнавать, что случилось, да так и осталась помогать в отделе новостей. В эти несколько дней, когда город ждал ввода войск, а потом и танковой атаки на воскресном митинге, работала почти безвылазно, редактировала, организовывала съемки, сама несколько раз выезжала со съемочными группами. На щеках у нее сейчас снова появился румянец, она ожила. Видно было, что работа по ней, она попала в точку.

— В общем, мне предложили контракт, пока на три месяца, и я сразу решила: да.

— Не страшно было?

— Страшно? — она как будто не поняла меня. Потом засмеялась: — Страшно мне было, Профессор, когда я первый раз шла к тебе… Шла и не знала, что это будет.

— А теперь знаешь?

Зря я это спросил. Она молчала. И, как мне показалось, чего-то от меня ждала. Впрочем, я мог и ошибаться, никогда не понимал, о чем думают женщины, когда вот так вот смотрят. А смотрела она прямо перед собой.

— Ну, а в остальном как? — спросил я, просто чтобы не молчать.

— А в остальном, — она перевела взгляд на меня, — я ушла от мужа.

Теперь она не отводила взгляда, смотрела прямо на меня, а мне хотелось провалиться сквозь землю под этим взглядом. И еще я вдруг ужасно испугался.

— Ты сказала ему?

— Что?

— Ты сказала ему… ну, про нас?

— Конечно.

О боже. Так я и знал, так я и думал, что этим все кончится, с ее-то нравом, прямым, как указательный палец моей матери.

— И что он?

Лицо у нее стало страдальческим:

— Что ты хочешь узнать? Что именно тебе интересно? — видно было, что говорить ей трудно. — Был скандал.

— Так я и знал, так я и думал… — я пробормотал это уже вслух.

— Послушай, это кончено уже. Я все равно не стала бы с ним жить, я просто не могла. Тут все сошлось: я была у тебя, в город вошли танки, он стал меня искать, не мог найти, я уехала на работу, родители тоже ничего не знали и поэтому сказали ему какую-то ерунду, там, куда он звонил, меня не оказалось. В результате, когда я приехала домой… то есть к нему домой, пришлось мне все ему сказать, — она запнулась, — ну, почти все. А когда я сказала, то оставаться там уже не могла. Чего же непонятного?

— И где ты сейчас?

Она пожала плечами:

— Вернулась к родителям. Пока, — она снова подняла на меня взгляд. — Они только рады, даже спрашивать ни о чем не стали. Я просто сказала им, что вернулась домой, вот и всё.

Я молчал, подыскивал слова. Она тоже молчала.

— Зачем ты это сделала? — спросил я тихо, почти про себя.

Она смотрела на меня, как будто не поняла.

— Что именно?

— Зачем ты ему сказала?

— А как иначе?

— Господи, ты не представляешь, каково это… Не представляешь! Для мужчины это всегда удар ниже пояса, это смертельно.

Я как будто перенесся в то дачное лето, во времена истории с Крейдлиным, я вспомнил острую боль, которая разом отсекает тебя от прежней жизни. Вот она была, нормальная, а местами даже счастливая, и только сейчас ты это понимаешь, да поздно уже.

— Но как я могла ему не сказать? Врать я не хотела. В конце концов, мы прожили не один год вместе.

— Тем более! — мне казалось, что я почти кричу, хотя это наверняка было не так, это просто внутри у меня все кричало. — Зачем же наносить удар, да еще такой?! Ведь мы родня.

— Постой, постой… — теперь она смотрела так, как будто не верит моим словам и пытается их уточнить, перепроверить. — Ты хочешь сказать, мне надо было промолчать и остаться с ним?

Я ответил не сразу:

— Может быть, и так, — я помолчал немного и повторил: — Может быть, и так.

Глаза у нее разом посветлели, но как-то грозно посветлели.

— Боже, ты боишься? Скажи, Профессор, ты его боишься?

Догадаться было нетрудно. Да, я боялся. Это было моим кошмаром все последние дни: я представлял себе, как мне звонит брат, или вот он звонит жене в мое отсутствие, или приезжает без звонка, я открываю дверь, за моей спиной сын или жена, а он стоит на пороге, делает шаг ко мне… Объяснить, чего я так боюсь, я не смог бы. Да и страх ли это был? Я предпочел бы думать, что нет: ведь я был виноват перед ним и знал это.

— Послушай, ты ни в чем перед ним не виноват, — она как будто угадала мою мысль.

— А, брось. Конечно, виноват, и перед ним, и перед тобой. А перед ним мы вообще оба виноваты.

— Как можно быть виноватым в любви?

Я поморщился. Это было как из пьесы.

— Что он тебе сказал? Про меня — что?

— Сказал, что тебя убить мало.

Да, я так и знал.

— Ты не спрашиваешь, Профессор, каково было мне.

— Ты, — я опять подыскивал слова, — ты еще найдешь свое счастье, ты молода, умна, талантлива, — тут я поймал ее странный взгляд, — а от таких ударов, как этот, у него, оправляются долго. Иногда совсем не оправляются.

Она потерла рукой лоб.

— Да… а как же ты раньше… Знаешь, голова у меня разболелась, еще на работе. Надо было принять таблетку, но я думала, пройдет.

— Родной мой, — я заторопился, — пойдем, я поймаю такси, отвезу тебя домой.

Стыдно сознаться, я даже радовался тому, что можно не продолжать разговор.

— Нет, — она сказала это совсем уже спокойно, — давай пройдемся до метро, на воздухе лучше, чем в машине.

— И прости меня, бога ради. Да, я боюсь, я и не скрываю. Но кто бы и не боялся в моей ситуации? Не надо было говорить, ах, не надо! В конце концов, даже если уходишь от мужа, не обязательно говорить ему, из-за кого ты это делаешь, правда?

— Да, да, — сказала она торопливо, как будто с досадой. — Пойдем, пора, а то мигрень моя разыграется, а с ней лучше не шутить. Если привяжется, то на несколько дней.

Пока шли к метро, говорил, кажется, я один. Это было понятно: она же сказала, что у нее разболелась голова. Помню, рассказал ей про приход милиции, про убитого антиквара, про странное совпадение фамилий, которое не могло быть совпадением. Она вскинула на меня глаза — в них удивление смешалось с застывшей болью. Мигрень, да. Она по-прежнему время от времени потирала рукой лоб.

Мы расстались, не доезжая до ее станции, она так захотела.

— Не провожай дальше, — сказала она, — мне сейчас лучше помолчать.

Я видел это и не возражал:

— Не болей, родной мой.

— Я постараюсь, — она даже улыбнулась мне, но явно с трудом.

Я только еще попросил у нее телефон — как иначе я мог ее найти? Она подумала секунду, потом все-таки написала телефон на бумажке:

— Это на работу. Только я там не одна, долго разговаривать точно не смогу.

Я не спросил, почему она не хочет оставить мне телефон родителей. Я и сам не стал бы туда звонить. Хотел поцеловать ее, но она мягко отстранилась, просто пожала мне руку мимоходом.

— Пока, Профессор.

Всякий раз, как я терял ее из виду, сердце сжималось. Наверное, так бывает, когда перед смертью в последний раз закрываешь глаза — а в окно бьет солнечный луч. Глупости, сказал я себе, я вовсе не собираюсь ее терять.

Когда я вернулся домой, жена говорила с кем-то по телефону — я видел ее с трубкой, когда проходил по коридору к себе. Но мне она ничего не сказала, просто помахала рукой: я сейчас.

— Звонила твоя тетка, — сказала жена, когда я вышел на кухню. — Тебе привет.

Я специально отвернулся, как будто пошел за чайником, за эти несколько секунд, как я надеялся, мне удастся нейтрализовать выражение лица.

— Ты неважно выглядишь, — сказала жена.

— Устал. Так что тетка?

— Растерянная. Молодые ее разводятся.

— О, вот как. Ну что ж.

— Но она толком ничего не знает, говорит, что все это как-то неожиданно.

Жена остановила взгляд на мне. Или показалось? Мы немного помолчали.

— Жалко. Хорошая девочка, — сказала наконец жена.

— Ты о ком?

— Об этой девочке, жене твоего брата, — она снова посмотрела на меня чуть пристальнее, чем обычно.

— А.

— Впрочем, на работе у меня сейчас какая-то эпидемия разводов, — вздохнула жена, — воздух, что ли, действует так. Все вокруг рушится, все прежнее, что устоялось, — и людей швыряет, как ветром. Вот наш старший редактор…

Я не хотел слушать дальше, сказал, что часок посплю, а потом засяду за работу. В общем, так оно и было, мне пора было сдавать киношный заказ — несмотря на танки и митинги, «Мосфильм» пока исправно ковал свою продукцию, и теперь я тормозил их. Терпеть не могу, когда меня ждут, так что заканчивать надо было срочно. Это вызывало у меня скуку, зевоту, но я знал, что стоит мне сесть за инструмент, и это пройдет. Надо было просто втянуться. Удивительно, но сейчас меня это даже радовало — то, что заказ займет все мое время. Меньше времени на мысли и страхи.

Я ушел к себе. Спать я, конечно, не мог. Страхи никуда не делись, наоборот, они разрастались, расползались по комнате, опутывали ее, как паутина. Господи, что же я теперь, каждого звонка буду бояться — телефонного, в дверь? И на улицу буду бояться выходить? «Он сказал, что тебя убить мало». Конечно, это может быть просто фигура речи, ярость, вспышка (я помнил себя в той дачной истории). А если нет?

— Ты еще не спишь? — это жена заглянула. — Я совсем забыла, еще парижанин наш звонил, он через неделю прилетает. Спросил, может ли он на этот раз у нас пожить, у него всего три дня, в гостиницу не имеет смысла.

Я ужасно обрадовался: да, конечно, конечно! Пусть приезжает, пусть останавливается.

— Но у тебя же работа, — засомневалась жена. — Ты успеешь?

— Ерунда, он мне никогда не мешал. Я буду своими делами заниматься, он своими.

Ох, это было вовремя, так вовремя! Он и сам не знал, парижский мой дружок, как он был мне сейчас кстати. И я еще не показывал ему «Верещагина», только рассказывал, а так хотелось опробовать это на нем, посмотреть, как ему… Да и будет с кем выпить наконец! Мимоходом я вспомнил, что Доктор наш что-то давно не заходил. Замотался, наверное, да еще и на митинги наверняка бегает. Надо бы позвонить ему.

— Так через неделю? Он один приезжает?

Жена кивнула: да. Отлично, я и кино еще успею закончить.

Через пять минут я уже сидел за роялем, дело пошло.

Ровно через неделю — нет, даже через шесть с половиной дней — все было готово. Да, я это умел, недаром киношники меня ценили. Мало того что объяснять мне ничего не требовалось, так я еще и к сроку всегда успевал. Ну, почти всегда… Я позвонил на «Мосфильм», обрадовал их, а они в ответ меня: оказывается, уже можно было получить гонорар. Обычно они с этим не спешили, но сейчас с деньгами шла такая круговерть, что держать их у себя они не хотели, каждый день приносил новости, и не в пользу наших кошельков. Привычная жизнь не просто летела под откос — что там, она уже валялась под откосом, это мы ее не догоняли. Впрочем, это мне чудился откос, а кому-то наверняка взлетная полоса. Вот как ей, моей любимой.

Я подумал о ней по-настоящему только сейчас, спустя целую неделю. Если припомнить, ее присутствие я все равно чувствовал, особенно когда валился после целого дня работы на свой топчан и закрывал глаза. Вот в эти несколько минут до сна, перед тем как провалиться туда, я попадал в облако, которое было ею, оно окружало меня, обнимало, я говорил ей «до завтра», мысленно касался ее губами — везде, везде… Но почему-то мне не приходило в голову позвонить ей. Я просыпался днем, тут же садился за рояль, а вечером было уже поздно.

Посмотрел на часы, было в самый раз. Позвонил ей на работу. Трубку сняли сразу:

— Она на выезде, будет ближе к вечеру.

Что такое «на выезде», я не понял, главное — с ней было все в порядке, и я успокоился. Передавать, кто звонил, я не стал — а вдруг ей еще звонит он, мой брат, или кто-то на работе знает его или меня, чего доброго? Конечно, это была полная ерунда, но я все-таки не стал.

А вечером, почти уже ночью, приехал мой парижанин. С женой и сыном они виделись недавно, у него в Париже, так что мне было разрешено утащить его к себе, как только мы поужинали. Он приехал, как обычно, на свой концерт, на этот раз в Большом зале, и не одна вещичка, как прежде, а целое отделение его музыки!

— Ну что, Профессор, меняется страна, а? — он, как все приезжающие ненадолго, был в иллюзиях.

Ввязываться в спор не хотелось, у меня были на него сегодня другие планы, но он давно и хорошо меня знал, так что не ждал утвердительного ответа.

— Не веришь. Знаю, не веришь.

— Не верю. Здесь никогда ничего не меняется к лучшему, место такое.

— Да помню я твою теорию про тюрьму, помню, — он улыбнулся.

— Скажешь, не прав?

— Прав, — задумчиво отозвался он. — Знаю, что прав, но так хочется всякий раз поверить, побежать, попробовать… Я ведь тебе рассказывал, как мать моя пила?

Рассказывал. Он часто приходил в наш дом, мы были еще студентами. Он жил в консерваторской общаге, вечно был голодный. Моя мать жалела его, кормила нас борщом и пирожками, от которых все мои приятели на глазах пьянели, как от водки. Потом мы с ним уходили ко мне, играли друг другу первые свои сочинения, потом уже не первые, так и шло. И однажды он рассказал, что мать его, оказывается, была пьяницей, запойной, и их, всех троих, растил отец, да еще тетка помогала. Он и домой-то старался не ездить на каникулы, а когда все-таки ехал, возвращался угрюмый, чернее тучи, долго потом отходил. Мне рядом с ним всегда было немного неловко, я был благополучный и сытый. Своя комната, кабинет даже, мать с пирожками, вид из окна на набережную. Но он не завидовал, нет. И музыке моей тоже, хотя нас часто сравнивали, этого было не избежать, и я был гений (так говорили в консерватории), а он просто талант.

— Так вот, помнишь…