Пятница 10 марта, 1978, ранний вечер

Ленинград, ул. Бородинская.

Квартиру Гагарин подобрал неожиданно хорошую: пусть за окнами мрачновато, но внутри было чистенько и ничем не пахло. К тому же всего два квартала до центрального рынка города, через дорогу — крупный гастроном, да и до школы всего четыре остановки.

— Ну, как? — повернулся я к Мелкой.

— Боюсь… — сказала та глухо.

Она стояла точно посередине комнаты, над раскрытым чемоданом, словно к чему-то прислушивалась. Кулачки ее были стиснуты.

— Очень тихо, — повела чуть наклоненной головой.

— Надо будет приемник купить…

— Ничего, — пробормотала она и обхватила себя руками, — как-нибудь…

Я с беззвучным вздохом опустился в помпезное до нелепости кресло и закинул ногу на ногу. Провел ладонью по бархатистой накидке, сшитой, похоже, из старого театрального занавеса.

— Как-нибудь не надо, — произнес нравоучительно и замолк, не представляя, что делать с этим дальше. Я выдернул Мелкую из ее персонального ада всего четыре дня назад, и оставлять теперь девушку в одиночестве было тревожно, — а и правда — очень тихо…

Все сегодня шло как-то криво, словно сам день встал не с той ноги. Началось все с подгоревшей поутру яичницы и свежего скола на блюдце, а закончилось забытой в школе бобиной с музыкой. Пели на городе а капелла, местами сбиваясь и испугано переглядываясь.

Какое настроение? Какой артистизм?

В итоге заслуженное предпоследнее место, и заготовленные было слова ободрения умерли во мне, так и не прозвучав. Расходились, не глядя друг другу в глаза, лишь в углу зала Арлен Михайлович и Мэри наговаривали какие-то слова утешения всерьез расстроившейся Чернобурке.

Мне было и так муторно, и вот на тебе — теперь этот страх у Мелкой.

— Хорошо, — принял я решение, — тогда переигрываем. Чемодан оставляем, берешь все школьное и ночуешь сегодня у нас. Скажем, что этот фрукт не до конца протрезвел и жрать дома нечего. Маме сейчас всяко не до этого. День туда, день сюда, впереди выходной. Обустроимся постепенно.

Мелкая глубоко вздохнула, и краски начали возвращаться на ее лицо.

— Я освоюсь, — пообещала, сконфуженно глядя под ноги, — я не буду тебе мешать.

Я быстро поднялся и шагнул к ней. Обнял за плечи.

— Запомни: ты — мешать мне не можешь. Никак и никогда.

Мелкая тепло дышала мне в ключицу. Ладони мои сами собой сползли с ее плеч и зацепились за худые лопатки.

— Вот увидишь, все будет хорошо, — прошептал я.

Мне и самому очень хотелось в это верить.

Вечером того же дня,

Ленинград, Пироговская наб., клиника факультетской хирургии

Я было сунулся в клинику через парадный вход, но медсестра у двери встала насмерть:

— Не пущу, у него уже есть посетители. Жди!

И столько в том "не пущу" было недоброго злорадства, что в голове сами собой возникли варианты нелегального проникновения в послеоперационное отделение. Можно было, и я это прекрасно знал без всякого брейнсерфинга, просочиться через длинный сводчатый подвал прямиком к внутренней лестнице и, далее, в столовую для пациентов. Но ужин уже закончился, и дверь на этаж могли закрыть. Поэтому я пошел другой дорогой — через дальнее крылечко во внутреннем дворике. Теоретически и та дверь должна была запираться на ключ, но кто бы стал этим заниматься, ежели туда постоянно тянутся курить то медсестры, то врачи, то дежурящие курсанты?

В большинстве таких случаев спасает уверенный вид. Вот и сейчас на меня лишь покосились, но без всякого интереса. Я деловито изъял из шкафа сменный халат, натянул на ноги выцветшие до светло-сизого цвета матерчатые бахилы и направился к папе.

Сначала я засунул в палату только голову и обозрел обстановку — мало ли, я не туда забрел?

Ну, что я могу сказать: коллеги разместили его неплохо — всего четыре койки, из которых две не заняты, просторно, светло, на тумбочке у окна — переносной телевизор.

А еще тут пахло мандаринами, и даже было понятно откуда — женщина, что сидела у папы на постели, прямо на моих глазах отправила ему в рот очередную дольку. Хоть я и видел ее только со спины, но это была явно не мама. Да, черт побери, эта блондинка вообще была мне незнакома — еще ни на чьей голове я не встречал столь кокетливой бабетты.

Больше всего на свете мне в этот миг хотелось незаметно испариться, но тут папа поднял взгляд, и я застыл, точно заяц в свете фар.

— Ак-хааа, — судорожно выдохнул папа и зашелся в безуспешном, почти беззвучном кашле.

Я рванул к койке.

— Вперед! — скомандовал, подсунув руку под спину.

— Володя! — заполошно вскрикнула оттесненная в сторону блондинка.

— Агх… — просипел, приподнимаясь с моей помощью, папа.

Я изо всех сил забарабанил ладонью промеж лопатками, выбивая злосчастную дольку. Через несколько длинных секунд папа наконец с всхлипом втянул воздух.

— Фу… — выдохнул я с облегчением и скомандовал: — Ложись, держу.

Он, болезненно морщась, упал на подушки, и синева стала уходить с его щек.

— Володенька… — меня попытались отодвинуть, но я устоял.

— Ну, папа, ты даешь стране угля… — я с облегчением вытер взопревший лоб, — швы не разошлись?

Миловидное личико блондинки озарило внезапным пониманием, затем там проступила опаска.

— Посмотрим потом, — покривился папа, держась рукой за живот, — могли и разойтись от такого… Да ты бы хоть постучался!

— Да кабы знал, — я недобро прищурился на женщину.

— Ой, ну, я тогда побегу… — проблеяла та, суетливо отступая к двери.

— Ага, — сказал я зловеще, — и подальше.

— Андрей, полегче… — в голосе у папы обозначилась умеренная жесткость.

Я только молча скрипнул зубами, провожая беглянку взглядом.

— Я схожу курнуть, однако, — мужик с соседней койки торопливо нашарил ногами тапки, — потом позвонить… Потом… Потом пойду в шахматы поиграю.

Мы остались в палате вдвоем. Я опустился на стул.

— Черт, — сказал папа, смахивая пальцем из угла глаза слезу, — неудачно-то как… Во всех смыслах. Я как раз собирался с тобой на каникулах серьезно обо всем этом поговорить.

— Ага, — я никак не мог оторваться от изучения потеков краски на прикроватной тумбочке, — видать, это будет еще тот разговор…

— Андрей, — папа помолчал, собираясь с мыслями, — ты, слава богу, уже взрослый самостоятельный парень. Должен понимать чуть больше, чем написано в книжках…

— Да понял я уже, понял, — прервал я его с досадой. — Не повзрослей я так быстро — был бы у тебя иной расклад. У нас у всех.

— Да нет, скорее всего — тот же самый, — сказа папа, мечтательно разглядывая потолок. Потом чуть помялся и добавил, доверительно понизив голос: — Понимаешь, просто иногда вдруг чувствуешь, что все, пришла пора менять свою жизнь!

Помолодевший его голос поведал мне недосказанное.

Я поморщился. Лучше бы я не мог такое ни понять, ни принять.

Но знал я, знал то нежданное томление, что приходит внезапно и делает ничтожным устоявшийся и добротный быт. Оно переживается поначалу точно постыдная болезнь. Право, смех, кому сказать: умудренные опытом мужчины, чья спокойная и размеренная жизнь уже перевалила за экватор, принимаются вести себя как мальчишки — это в самом их нутре, где, казалось бы, все уже на сто раз надежно утрамбовано и закатано, вдруг начинает бить ключом сладкая жажда молодости. Свежий ветер выворачивает заколоченные двери, рвет с карнизов тяжелые шторы, и восходит, заливая жаром душу, негасимый свет.

Добром такое заканчивается редко. Они срываются прочь, принимая на себя иудин грех. Их много, и тысячеголовое то стадо ломится куда-то в диком неудержимом гоне, остервенело хекая, мыча и натужно хрипя что-то неразборчивое и жуткое, не разбирая пути, да и какой там может быть путь? Вздымаются потные бока, с шумом всасывается воздух, и тяжелый топот сотрясает каменистые склоны.

Время жестоко мстит за попытки обратить себя вспять, и то тут, то там тянутся, тянутся вниз следы кровавой пены. Такие беглецы обычно кончают жизнь одиноко, истекая багровым соком у подножия, и глаза их стынут от недоумения и детской обиды.

Но говорить такому "стой"?! Вставать на его пути?

А как же будут случаться чудеса, если мы не пойдем им навстречу?

Да, мне практически нечего было сказать ему в ответ.

— Маму жалко, — голос мой невольно дрогнул.

Папино лицо дернулось, как от удара, рот некрасиво скривился.

— Да, — глухо согласился он, — жалко.

В палате повисло тягостное, душное молчание. Пытка той тишиной продолжалась, казалось, вечность.

— Мдя… — крякнул наконец папа, — вот так готовишься, копишь слова, а потом понимаешь, что все это ни о чем…

Я наклонился к нему:

— Так ты тогда подумай еще, хорошо? Спешить-то некуда.

— Подумаю, — кивнул он и, помолчав, добавил: — Спасибо.

— Да ладно, — мне удалась слабая улыбка. Я пододвинулся и взял папу за руку: — Мы ж тебя любим.

Мы еще немного посидели в тишине, потом я, отчего-то смущаясь, полез в свою сумку:

— Да, вот принес тебе, гемоглобин повышать, — с этими словами я выложил на тумбочку три крупных граната. — Больше тебе сейчас вроде ничего нельзя. Ну, и вот это почитать, — я извлек новенькую книгу.

— "Киммерийское лето"? — прочел папа с зеленой обложки. — Про греков, что ли?

— Не совсем, — улыбнулся я, — на, вникай.

Папа отложил книгу и, чуть помедлив, спросил:

— Как там твоя Мелкая? Наладилось у нее дома?

Я поморщился:

— Лучше, но не очень. Но там это "не очень" будет постоянно. Я буду за ней приглядывать.

Папа помолчал, пристально меня разглядывая, потом уточнил:

— Помощь какая нужна?

— Деньги есть. А черного кобеля… Ну, сам понимаешь, — я махнул с безнадежностью рукой и перевел разговор: — Тебе живот-то сильно распороли?

— Да нет, постарались на славу: шесть сантиметров всего.

— Пижоны…

— Если что, то расширились бы, — папа потыкал пальцем в повязку и поморщился.

— Я в ординаторскую зайду, да? Чтоб посмотрели шов?

Папа с сомнением поглядел на посаженную на клеол повязку.

— Да, надо бы проверить, — протянул задумчиво.

Я побыл с ним еще минут пять и засобирался — неловкость продолжала висеть в воздухе, и разговор постоянно пробуксовывал.

— Ты, там, это… — папа настороженно взглянул на меня, — не болтай пока ничего лишнего.

— Понятно дело, не дурак, — ответил я.

На том и расстались.

В ординаторской было пусто. Я озадачил молоденькую постовую, а потом побрел, размышляя, по коридору.

Похоже, пришла пора изменять принципам. Или нет?

Невольно прогибая мир вокруг себя по-новому, я старательно сохранял приватность близких и знакомых. Тому можно было найти несколько рациональных объяснений, но намного важней для меня было иное: я не хотел превратиться в одинокого мизантропа.

Сейчас же… Сейчас мне надо было понять, не совершает ли батя ошибку. Я не собирался учить его жизни, но есть ли вообще у него этот шанс — взлететь в новой жизни? В этом можно было попытаться разобраться. А раз можно, то и нужно.

Во мне медленно закипала злость — не на кого-то конкретно, а вообще — на жизнь. И так на горбу почти неподъемный груз, так вот на тебе еще сверху ворох житейских проблем. Да и то ладно, что ворох — разберусь. Но где, мать его, найти на все на это время?!

Время — вот что постоянно ограничивает меня. Дурацкое положение — я могу решить почти любой вопрос по отдельности, но не могу решить их все вместе.

От чего отрезать? Что лишнее?

Тома? Мелкая? Семья? Математика?

Все. А больше у меня ничего и нет.

Я невольно закряхтел, словно корячась под неподъемным грузом.

"Надо выкручиваться", — приказал сам себе, — "и вертись как хочешь!"

С этими благими мыслями я свернул к туалету.

В большом предбаннике, общем для мужской и женской секций, симпатичная санитарка колдовала над оцинкованным ведром, взбивая щеткой содержимое. Можно было не принюхиваться — характерная вонь лизола легко перебивала и табачный дым, и ядреный запах сортира.

Я остановился, словно налетел на стену.

Девушка что-то почувствовала и вскинула на меня взгляд. Светло-карие глаза ожгло стыдом.

— Кузя? — ошеломленно пробормотал я, — а ты-то что тут делаешь?

Впрочем, она уже собралась.

— Работаю я здесь, Соколов, ра-бо-таю, — последнее слово она произнесла по слогам, как для идиота. Затем вернулась к взбиванию в пену красно-бурой жижи, — иди, куда шел, не мешай.

— Ага… — я все никак не мог призвать к порядку разбежавшиеся мысли, — за маму?

— Тебе-то какое дело? — она перенесла ведро в раковину и включила воду.

Я подошел и взялся за ручку.

— Куда нести?

Она угрюмо помолчала, потом невесело усмехнулась:

— Никуда. Здесь, потом "взлетную полосу".

Я припомнил уходящий вдаль широкий кафедральный коридор — фигурка медсестры на дальнем посту различалась уже с трудом.

— Понятно, — сглотнул, прикинув, — понятно отчего ты по утрам такая сонная.

— Соколов! — Кузя поправила тылом кисти свалившуюся на глаз прядь и прищурилась на меня с угрозой, — вот только попробуй в школе кому рассказать!

— Это ты меня так обидеть сейчас хотела, что ли? — я опустил тяжелое ведро на пол. — Еще одна щетка есть?

Кафель мы терли молча. Как ни странно, но эта размеренная, плитка за плиткой, работа подействовала на меня умиротворяюще. Постепенно я перестал злобно пыхтеть и создал запрос на блондинку. Затем еще раз обдумал ситуацию с Мелкой. А потом у меня начала с непривычки ныть поясница, и я покосился на Кузю с уважением — той, казалось, все было нипочем.

Когда ломота в спине стала уже почти нестерпимой, а мы домыли лишь до середины "взлетки", позади раздался знакомый голос:

— Лексеич, стой!

Я с облегчением распрямился.

С каталки на меня с изумлением смотрел отец. Кряхтя, он повернулся на бок, приподнялся на локте. Взглянул на щетку в моих руках, ведро с лизолом… Изучил и, видимо, не узнал Кузю. Страдальчески скривился:

— Андрей… Ну ты, это… С меня-то дурной пример не бери. Куда тебе столько?!

Кузя оперлась подбородком на длинную ручку и с нескрываемым интересом навострила ушки.

— В хозяйстве все сгодится, — ответил я. Потом подумал и добавил: — Но ты все неправильно понял.

— Ну-ну, — невнятно пробормотал он и скомандовал дежурному врачу: — Поехали.

— Кто это? — спросила Кузя, когда каталку затолкали в перевязочную неподалеку.

— Папа, — пояснил я, макая щетку в ведро, — думаешь, я сюда пришел посмотреть на твои прекрасные глазки?

— Уж и помечтать нельзя, — фыркнула она, — а что он имел в виду?

— Наверное, ошибки молодости, — я еще раз измерил взглядом расстояние до входной двери и сказал: — Пойду, раствор новый сделаю, этого все равно не хватит. Отдыхай пока.

Прошел еще час, прежде чем мы домыли, наконец, этот бесконечный коридор, и пошли переодеваться. Было начало десятого.

Я отправил халат в шкаф. Туда же полетели бахилы. Спину продолжало ломить. От пуловера навязчиво тянуло потом и лизолом, и я невольно поморщился, принюхавшись.

— Да, — меланхолично заметила Кузя, — не Франция.

Она уже надела пальто и теперь ждала меня, отвернувшись к темному окну.

Я молчал влез в куртку, натянул на голову шапку. Потом повернулся к Кузе:

— Слушай, — начал проникновенно, — ты ж девушка разумная… Пойми, я не могу всем своим одноклассницам духи на восьмое марта раздаривать, верно?

— Дурак, — резко крутанулась она, — да я на духи и не рассчитывала! Хотя, конечно, мне очень интересно, за какие такие заслуги они этому тощему цыпленку отвалились! Но хоть что-нибудь от себя ты мне мог подарить, а?!

Я стоял, беззвучно открывая рот, и чувствовал себя последним идиотом.

— Тут ты меня уела, — согласился сокрушенно, — но, с другой стороны, ведь есть здесь и твоя вина.

Она посмотрела на меня исподлобья:

— Это какая?

— Ну… — скулы ее пошли красными пятнами, и я засомневался, говорить дальше или нет. Потом решился: — Ты же всеми силами даешь понять, что с тобой могут быть или совсем близкие отношения или никакие. Вот… — я развел руками, — никакие и получаются.

Кузя молча отвернулась.

Мы вышли во двор и двинулись на свет далеких фонарей.

— Соколов… — прозвучало слева устало, — скажи мне честно, Соколов: вот зачем ты стал мне сегодня помогать? Чего ты хотел добиться?

— А, это просто, — я пнул подвернувшуюся ледышку, и она полетела, поблескивая, во тьму, — понимаешь, Кузя, не скажу за женщин, но мужчины развиваются в поступках. Это как подъем в гору. Поступок — шаг, поступок — ты еще чуть выше. Не обязательно влезать на броневик, уступить место в автобусе тоже сойдет. Главное, что ты отдаешь что-то за просто так. Время, деньги, здоровье. Жизнь. Мне этот подъем еще не надоел.

— Ага, — глубокомысленно сказала Кузя и вдруг сильно толкнула меня в придорожный сугроб.

Я испытал в полете короткое, но острое дежавю.

— Твою ж… — отплюнул снег. Перевернулся, ломая хрусткую корку, на бок и посмотрел снизу-вверх, — ты чего, Кузя? Лизол в голову ударил?

— Все! — голос ее повеселел, — я на тебя больше не сержусь. Вылазь уж оттуда, хватит барахтаться у моих ног. На, держи.

И она протянула мне ладошку.

Соблазн был велик.

"Вот сейчас ка-а-ак дерну на себя… Ка-а-ак завизжит она радостно…"

Это меня отрезвило. Я осторожно взялся за горячие пальцы и выкарабкался из сугроба. Посмотрел на Кузю и получил в ответ безмятежный взгляд. Похоже, она умела встречать неудачи с ясным, почти веселым лицом. И когда только научилась?

— Пошли, хулиганка, — я вздохнул и подставил локоть, — уж полночь близится.

— А ты чего вздыхаешь? — ткнула Кузя меня в бок, — у тебя-то все — лучше некуда. Счастливчик.

Я промолчал. Счастливчик — с этим не поспоришь. Но отчего ж тогда бывает так хреново?

Суббота 11 марта, раннее утро,

Ленинград, Измайловский пр.,

Как я вытаскивал себя из теплой кровати в пять утра — заслуживает отдельной саги. Не помог ни прохладный душ, ни крепкий чай, и за стол на кухне я сел с гудящей, словно после разудалой пьянки, головой.

Было очень тихо, город еще спал. Желтые фонари освещали совершенно пустынный проспект. Часа два у меня было: мама раньше семи не встанет. Мелкая, как выяснилось в последние дни, тоже еще та засоня: вечером не уложить, утром не поднять. Поэтому я разложил для вида учебники по математике, несколько исписанных символами листов и, на всякий случай прислушиваясь к квартирной тишине, застрочил скорописью в тетради.

Минут за сорок я закончил дописывать структуру польского националистического подполья и каналы их связи со станцией ЦРУ в Варшаве и, далее, с обосновавшимся в США бывшим агентом гестапо Зигфридом Ханфом, что из-за океана руководит теперь "Свободной Польшей". На этом я с облегчением подвел черту и усмехнулся про себя: в этом варианте истории план по дестабилизации Польской Народной Республики ляжет на стол Президенту США чуть ли ни день в день с Москвой.

Поможет?

Я не был в том уверен: Брежнев любил Герека, а тот любил читать по утрам "Le Monde". Плохое сочетание.

Оставалось нанести coup de grace* — ответить на вопрос Андропова о советском человеке.

(*coup de grace — фр., добивающий удар)

"Как приятно думать, что человек по природе своей хорош, разумен и справедлив", — тосковал я, глядя в окно, — "и лишь угнетение злых властей не дают ему раскрыться. Сбрось их — и будет все хорошо… Только отчего-то, когда этого человека освободили от СССР, он сразу бросился назад, и даже не ко вчерашнему, а к позавчерашнему дню"?

Пощекотать, что ли, своему визави нервы? Кое-что о мыслях Андропова на эту тему я теперь знал из воспоминаний его сотрудников.

Я сел и начал выводить заимствованным почерком:

"Согласен с Вами, Юрий Владимирович, в том, что советский человек — это "социалистическое дворянство", люди, способные испытывать нравственную ответственность за общие интересы…"

Тот же день, вечер ,

Ленинград, Бородинская ул.

На плов по заселению в снятую квартиру мы так и не сподобились. Мелкая долго гремела на кухне посудой, проводя ревизию доставшегося ей хозяйства, и когда мы выбрались за продуктами, на рынок идти было уже поздно. Поэтому ограничились булочной и гастрономом "Диета".

Дома (да, я уже осторожно пробовал это слово на вкус) я прокрутил очень жирную свинину с говядиной и возжелал поруководить дальнейшим. Мелкая посмотрела на меня снисходительно и, притворно сердясь, пыталась прогнать со своей территории. Потом доверила чистить картошку, но время от времени с опаской косилась на нож в моей руке.

Фарш она вымешивала вручную, долго и тщательно, потом смачно шлепала его о стол. Пухлые котлеты жарила на термоядерно-разогретой толстой чугунной сковороде. Когда волна умопомрачительного аромата пошла на спад, отправила их в духовку доходить на медленном жаре, а сама взялась за поспевшую картошку.

Через полчаса на широкую, аэродромного размера тарелку легла горка сливочно-белого пюре, две котлеты и нарезанные кружочками бочковые огурцы.

На этом завод храбрости у Мелкой закончился, и она замерла напротив, следя за мной напряженным взглядом.

— Предо мной лежит котлета, — замурлыкал я, — я люблю ее за это.

Откусил и заурчал, испытав восторг от совпадения идеального с реальным. Был, был у меня котлетный эталон, заданный невесть кем на заре детства, и с тех пор свято хранимый в моей внутренней палате мер и весов. Это был как минимум он. Я испытал момент истины и воспарения духа.

— Божественно, — промычал с полным ртом.

Лицо у Мелкой дрогнуло, расслабляясь, и она с азартом заработала вилкой.

— Любите жизнь, и она полюбит вас в ответ, — прокряхтел я, расстегивая пуговицу на рубашке. Потом добавил: — Бесподобно. Теперь, главное, не ленись готовить на себя одну. Себя надо любить. Если ты не любишь себя, то как ты полюбишь кого-то другого?

После небольшой, на полтарелки добавки я впал в благодушие. Даже подслушанная часом ранее по "Радио Израиля" новость об уничтожении высадившейся на побережье группы палестинских террористов уже не сильно волновала меня. Да и в любом случае, террор — это не наш путь, не о чем тут жалеть…

Чай мы уволокли в комнату и расположились у подножия дивана, прямо на ковре. Мелкая привалилась к моему плечу и, судя по блуждающей улыбке, не очень-то вслушивалась в переживания дикторов по поводу возможной победы "левых" на воскресных выборах во Франции.

"Вот и правильно", — думал я, легонько почесывая ей темечко, — "вот и верно. Пусть дом напитается доброй памятью, ей потом будет легче здесь одной".

— Ты куда? — встревожилась Мелкая, когда я встал и направился в прихожую.

— Маме отзвонюсь схожу. Я ж так и не предупредил.

— Ты… Ты еще вернешься?

— Обязательно, — сказал я серьезно и повторил: — обязательно вернусь.

У телефонной будки на Пяти Углах толклась небольшая очередь. Когда нагретая множеством дыханий трубка дошла до меня, я был готов к непростому разговору.

— Мам?

— Ну, ты где застрял, Дюш? Пол-десятого! — в мамином голосе звенела тревога.

— Мам… Я сегодня не приду, — я смог-таки уронить эту фразу в трубку.

Наступила тишина. Я перевел дыхание, а потом нарушил мертвое молчание:

— Очень надо… И, поверь, это не то, о чем ты сейчас думаешь. Я мог бы что-то придумать и даже найти, кто это подтвердит, но не хочу. Просто очень надо.

— Это… опасно? — наконец заговорила мама.

— А! Нет, конечно! — воскликнул я с облегчением, — ничего предосудительного. Честно. Сейчас пойду спать.

— Тогда почему бы тебе не сказать мне все как есть? — вот теперь в мамин голос густо набилось грозовых ноток.

По моим губам скользнула легкая улыбка: слава богу, не слезы, а уж женский скандал я как-нибудь перетерплю.

— Тогда твоя фантазия получит отправную точку и развернется во всю свою безжалостную ширь. Мало не покажется никому, и тебе в первую очередь, — пояснил я свою позицию.

— Ну, Дюша! — мне даже показалось, что я услышал, как она притопнула ногой, — я же изведусь тут одна! Так нельзя!

— Представь, что кому-то сейчас хуже…

Мама немного посопела в трубку, потом мстительно уточнила:

— Если завтра с утра позвонит твоя Тома, что ей передать? Где ты?

— Уехал пораньше на олимпиаду, на город, — спокойно ответил я.

Мама чуть слышно ойкнула.

— А завтрак?!

— Накормят, напоят и спать уложат, — попытался я ее успокоить, — а утром — в обратном порядке. Мам… Ну, не волнуйся ты так… У меня все в порядке, но я взрослею. У меня будет все больше и больше своих дел. Это нормально.

— А мы с папой что, будем издали смотреть, да?!

У меня екнуло где-то под дыхом. Я прислонил лоб к холодному стеклу. Вдохнул. Выдохнул…

— Да. Будете.