Огромная черная туча шла с запада. Казалось, она вот-вот прикроет собой всю степь. Низко над землей, каркая и хлопая крыльями, пролетела черно-синяя ворона. В воздухе пахло дождем. Я прибавила шагу. Дорога свернула влево. По обеим ее сторонам лежали ощетинившиеся жнивьем бескрайние поля. Только на горизонте стояла несжатая пшеница. Там рокотал комбайн. Откуда-то издалека, должно быть с тока, ветер доносил стук движка.

Дорога снова круто свернула и привела меня к мосту, перекинутому через маленькую извилистую речушку. Из нее выглядывали круглые, поросшие мохом валуны. На берегу одиноко росла осина. Высокая и тонкая, в багряном осеннем уборе. Ветер, гнавший тучу, как бы спрыгнул вниз и со всего размаху налетел вдруг на осину. И под напором ветра склонилась она чуть ли не до самой реки. Но ветру и этого мало: он сорвал листья с ветвей, покружил их в воздухе и рассыпал по реке. На потемневшей воде яркими пятнами запестрели листья, заколыхались и поплыли, подгоняемые сердитой волной.

В зарослях осоки торопливо и озабоченно заквакали лягушки.

От моста шли две дороги. Я в недоумении остановилась: которая же приведет меня в бригаду колхоза «Красная заря»? Из раздумья вывел скрип телеги. Справа, из-за поворота, показались подводы с хлебом. Возница, с опаской поглядывая на небо, погонял лошадей. Я пошла навстречу подводам и только поравнялась с возницей, как, словно из-под земли, вынырнул всадник. Обдав меня облаком пыли и чуть не сбив с ног, белобрысый паренек на ходу ловко осадил коня. Он кинул на последнюю телегу брезент и крикнул вознице хриплым, простуженным голосом:

— Ты что, не видишь, — туча?! На себя небось плащ надел, а хлеб пускай мокнет?

Быстро повернув коня, он помчался обратно, показывая на небо и что-то крича мне на ходу.

Ударили первые редкие дождевые капли, оставляя на пыльной дороге темные кружочки.

Не успел возница прикрыть хлеб, как туча обрушилась на степь проливным дождем.

Промокнув до нитки, я с трудом добралась до ближайшей бригады колхоза «Путь Ильича», где мне пришлось заночевать.

Народ здесь оказался гостеприимным: после ужина мне приготовили постель… Но спать не хотелось. Пристроившись у жарко топившейся времянки, я разговорилась с колхозным плотником Никитой Петровичем. Широкоплечий, краснолицый, с короткой черной с проседью бородой, он производил впечатление еще крепкого старика.

То и дело открывалась дверь, и со двора входили гурьбой парни и девушки. Дождь изрядно промочил их. Они вежливо здоровались и, весело перебрасываясь шутками, снимали платки, кепки, тужурки, развешивали и пристраивали их на шестах, прибитых специально для этой цели над времянкой. Попахивало дымком и кислой шерстью.

Чернобровый и румяный парень с тремя спортивными значками на борту пиджака подошел к нам и спросил:

— Что нового пишут в газетах?

Но тут же из его слов выяснилось, что он хорошо осведомлен о последних событиях и вопрос задал больше для разговору.

Вернулся с поля белобрысый паренек, повстречавшийся на дороге и чуть не сбивший меня с ног. Держался он подчеркнуто солидно, не участвуя в общих разговорах и шутках. Он сел к столу, придвинул поближе лампу и долго что-то записывал и подсчитывал, смешно, по-ребячьи шевеля губами и хмуря светлые брови. Вообще в нем было много мальчишеского. Это впечатление дополняли ямочки на щеках, не потерявших еще детской округлости. Только серые строгие глаза смотрели не по-юношески сурово.

Каждый раз, когда хлопала входная дверь, паренек оглядывался. Похоже было, что он кого-то поджидал. Вскоре моя догадка подтвердилась. С улицы с шумом ворвался мальчишка в длинной, волочившейся по полу шинели, с мешком на голове. Сбросив шинель и мешок прямо на пол, мальчишка неожиданно превратился в миловидную девушку.

Строгий белобрысый паренек, перестав писать, часто мигая светлыми ресницами, во все глаза смотрел на девушку.

Она встала подбоченясь и тонким, пронзительным голосом, пристукивая в такт каблуками, пропела:

Эх, дождик идет, Головушку мочит, Меня миленький не любит, Голову морочит…

Высокий, могучего телосложения паренек в тельняшке насмешливо произнес:

— Это еще вопрос, Анка, кто кому голову морочит.

Все засмеялись и посмотрели в сторону белобрысого паренька. В карих лукавых глазах Анки прыгали бесенята.

— Извиняюсь, может, кому и помешала, — нараспев произнесла она и убежала в другую половину избы.

Белобрысый паренек встал, ни на кого не глядя, поднял шинель и, отряхнув ее, повесил около времянки. Из кармана шинели он вытянул измятую газету и принялся ее читать. Но читал он не очень внимательно, все поглядывал в ту сторону, куда убежала Анка и откуда раздавался ее тоненький, пронзительный голосок.

Когда колхозники ушли спать, он оделся и, сказав, что отправляется на ток, пошел к двери. Только теперь я заметила, что он прихрамывает на правую ногу.

— Такой молодой и побывал на фронте? — спросила я Никиту Петровича.

— Это кто? Иван Иванович-то? — живо отозвался Никита Петрович. — Ему с начала уборочной двадцатый год пошел. А ногу ему покалечили не на фронте. Сызмальства это. Коней объезжал. А все через свой характер. Чем конь норовистее, тем он хуже от него не отстает.

— Он что, учетчик? — спросила я. Паренек заинтересовал меня.

— Наш бригадир.

В тоне Никиты Петровича прозвучали задушевные и в то же время горделивые нотки. И все время, пока он говорил, добрая умная улыбка светилась в его окруженных сетью морщин темных глазах. За стеной негромко пели девушки. Никита Петрович набил трубку, зажмурился и, нещадно дымя, не спеша стал рассказывать.

— Трех брательников у Ивана фашист порешил. Старшому, Александру, Героя посмертно присвоили. Принесли похоронную в бригаду, отдали отцу. Крепкий он мужик был, а тут не выдержало сердце, белый стал, что снег, упал головой на стол и застонал. Как раненый!

Потом встал и говорит:

«Ну, убирайте хлеб. Расплачивайтесь с государством. А я на фронт пойду. Видно, наступил мой черед с фашистом за сынов посчитаться».

А был Иван Ильич бригадиром. Говорят ему бабы:

«Что же, езжай, Иван Ильич, посчитайся и за нас с фашистом. Только вот справимся ли мы без бригадира-то? Ведь, почитай, одни бабы да старики остались».

Он эдак усмехнулся, вроде в глазах печаль. Положил Ванюшке руку на плечи — сын-то подле отца стоял — и то ли в шутку, то ли вправду говорит бабам:

«А это чем вам не бригадир? Ведь мог же Александр в двадцать лет Героем стать, так пошто Ванюшке бригадиром не быть?»

Девушки, певшие за стеной «рябину», замолчали. Переговариваясь вполголоса, стали укладываться спать. Никита Петрович раскурил трубку, прислушался к шуму дождя на дворе и продолжал:

— Проводили мы Ивана Ильича честь по чести, всей деревней. А наутро бабы рассказывали: чуть зариться стало, будит их Ванюшка и торопит на пашню. Смотрят, парнишка всех на работу расставил, в отцовскую книжку все записал. Ходит, распоряжается; в общем, бригадирствует. Чудно бабам, промеж себя смеются, а ему ничего не говорят. Жалко парня обидеть. Шутка ли, эдакое горе парнишке перенести! День прошел как следует быть. Другой настал, опять все по-прежнему идет. Ванюшка хозяйствует, бабы молчат, слушаются. Но с обеда пропал куда-то парнишка. Пошутили бабы: дескать, не выдержал бригадир, сбежал.

Солнце на закат уж пошло, а бригадира все нет. Вдруг слышат… вроде в барабан бьют, глянули на дорогу и ахнули… Идет отряд ребятишек, впереди — барабанщик. Пионеры знамя несут, а ведет их наш бригадир. Смотрят бабы и смеются; что, мол, с мальца возьмешь, у него игры еще на уме.

Ан дело-то по-другому повернулось. Поставил Ванюшка ребят на работу. Стали они колосья собирать. Работали — нельзя лучше.

Кажется, на третий день, в акурат в обед, приезжает на легковой машине в бригаду секретарь райкома. Он у нас в колхозе часто бывал, его знали. Заходит и спрашивает:

«Есть здесь кто-нибудь из семьи Матвеевых?»

Встал бригадир:

«Я — Матвеев».

«Это твоему брату Александру Матвееву звание Героя Советского Союза присвоили?»

«Моему».

«Колхоз должен гордиться, что вырастил Героя. И все мы гордимся Александром и не забудем его. — И опять к Ивану: — А отец где?»

«На фронт уехал».

Тут Аксинья, повариха наша, возьми да и скажи:

«У Ивана Ильича сердце, мол, не вытерпело, трех сынов ведь у него проклятый враг отнял…» Бабы, они, известно, на язык слабость имеют. Дрогнули губы у нашего бригадира. Видит секретарь, что парень в расстройстве, на другое разговор повернул.

«Кто у вас теперь бригадир?» — спрашивает.

Ну, Ванюша так это гордо сперва:

«Я бригадир. — А после тихо, аж еле расслышали: — Вместо отца».

Был он тогда щупленький. На вид не больше двенадцати годков дашь. Бабы ждут, что секретарь скажет. А он и глазом не повел.

«Ну, говорит, бригадир, пойдем, покажи мне свое хозяйство».

Обнял Ванюшку за плечи, и пошли. Все осмотрел секретарь, до тонкости. На току крышу худую приметил и сказывает Ванюшке:

«Смотри, бригадир, чтобы в следующий раз, когда приеду, крыша была налажена. На хорошую погоду не надейся. Дождь пойдет — и пропал хлеб. А он нужен для армии».

На прощание сказал:

«Туго будет — приезжай, разберемся, что к чему».

Уехал секретарь, а председателю наказал: Ивана не трогать, толковый парнишка. Велел помогать ему.

Я тот год болел. Ревматизм меня мучил. И вот, стало быть, приезжает ко мне на коне Ванюшка: так и так, мол, хворать, дескать, Петрович, все равно где. Поедем на бригаду, покажи ребятам, как крышу налаживать. Мы не умеем, а ты у нас — единственный, то есть, значит, плотник остался. Работать, говорит, мы тебя не просим, лежи себе на печи, только советом подсобляй. Я и обрадовался. Ну как в такое время сидеть руки сложа. Согласился, поехали. Первый-то день я вправду пролежал, а потом не стерпело сердце. Гляжу, трудно ребятам. Пришлось их вызволять. Работа-то, она — первеющее лекарство от всякой хвори.

Так с тех пор пятый год Иван Иванович в бригадирах у нас и ходит. Сам спокоя не знает и другим сидеть не дает. Отец-то его с фронта без ног вернулся. Сейчас счетоводом работает.

Никита Петрович замолчал и принялся выколачивать потухшую трубку. Дождь перестал. Молодежь за стеной угомонилась. Видимо, все спали. Погасла лампа. Дрожащий серебряный луч проник в окно.

— С дороги, поди, пристали. Пора и спать налаживаться, — проговорил Никита Петрович.

Он провел меня в крошечную каморку, куда был втиснут топчан и грубо сколоченный столик. На стене висел засиженный мухами плакат, на котором белозубая девушка, охватив обеими руками сноп пшеницы, призывала вырастить стопудовый урожай. Девушка мне кого-то напоминала, но кого, я не могла вспомнить.

Уснула я не сразу. Непривычные звуки разгоняли дремоту. Где-то тихо ржала лошадь. То и дело натуженно скрипел колодезный журавель, хрипло, видно спросонок, лаяла собака. И, не умолкая, гудел трактор. Все же усталость взяла свое, и я задремала. Разбудили меня чьи-то голоса. Я долго не могла понять, откуда они, и уж не снится ли мне это.

Девичий голосок насмешливо, но с затаенной грустью говорил:

— Уедешь и забудешь. Уж в городе не до колхозных девчат.

— Колхозных девчат забуду, а тебя не забуду, — отозвался глуховатый мужской басок.

— Ну да, очень надо! Так я и поверила. Попадется какая-нибудь!..

— Какая?

— Городская, модная. По-культурному разговаривает.

— Ты для меня лучше всяких модных и культурных.

— Ну да, так я и поверила. Люди говорят: с глаз долой, из сердца вон.

— Это плохие люди говорят. Которые настоящих чувств не понимают.

— А ты понимаешь?

— Понимаю.

— Ой, так я и поверила.

— Не веришь?

— Не верю.

Голоса смолкли, и в наступившей тишине явственно прозвучал поцелуй.

— Теперь веришь? — басок задыхался.

Ему ответил счастливый девичий смех.

И тут только я догадалась, что влюбленные сидят на бревнах у меня под окном. Я громко покашляла, но их не вспугнула. Видимо, окружающий мир для влюбленных не существует.

Натянув на голову одеяло, я лежала и думала. Все в мире изменяется. Вымирают в мире целые племена. Исчезают моря и возникают новые, реки меняют свои русла. Человеческая мысль творит истинные чудеса. Сказки становятся былью. Все изменяется… Лишь любовь вечна, как вечна сама жизнь…

Наутро Никита Петрович подробно объяснил мне, как пройти в бригаду колхоза «Красная заря». Попрощавшись с ним, я отправилась в путь. Но не успела сделать и несколько шагов, как меня окликнули. Прихрамывая, подошел Иван Иванович.

— Вот, в правление вызывают, — сказал он, сдвинув на затылок кепку и обнажив на лбу белую нетронутую загаром полоску. — Могу вас подвезти. От свертка вам всего с километр и останется дойти.

У крыльца стояла запряженная лошадь. Я охотно согласилась и с удобством устроилась в плетеном из прутьев коробке, на ворохе свежего сена.

Иван Иванович собирался долго и обстоятельно. Он поправил седелку, подтянул подпругу. Зачем-то положил под сено ведро. Делал все это не спеша, чуть выпятив нижнюю губу, и снова напомнил мне мальчишку-подростка.

Пришел тракторист, богатырь в промасленном комбинезоне. На его темном от копоти лице глаза казались белыми. Тракторист попросил Ивана Ивановича передать какие-то детали, и «непременно в собственные руки дяде Семену». Приехал на велосипеде паренек в матросском бушлате, галифе, тапочках и без головного убора. Паренек оказался учетчиком. Он вручил бригадиру бумажки со сведениями и тотчас же укатил обратно.

Казалось, дела кончились, можно ехать, а Иван Иванович все ходил вокруг, оглядываясь на избу и кого-то, видимо, поджидая. Наконец он взобрался в коробок, сел рядом со мною, слегка тронув вожжами.

— Иван Иванович, погодите маленько, — послышался тоненький голосок.

Бригадир круто обернулся и натянул вожжи. Лошадь стала и, скособочив голову, косила выпуклым умным глазом на подбежавшую Анку. Положив на беседку пачку книг, перевязанных бечевкой, она сказала:

— Иван Иванович, будьте так широкодушны, обменяйте книги в избе-читальне. Тут и списочек есть, какие надо взять. А то мне уж на комсомольском попало. — Лукаво улыбаясь и щуря карие круглые глаза, она добавила: — Я и для вас выписала «Анну Каренину», про настоящие чувства.

Не дожидаясь ответа, девушка убежала. Иван Иванович застенчиво улыбнулся и извиняющимся тоном сказал:

— Немного подзадержал вас, но ничего, лошадь добрая, мигом доедем.

Лошадь оказалась действительно доброй и всю дорогу шла ровной крупной рысью. День стоял ясный, солнечный. Как будто и не было вчерашней непогоды. Степь что русская песня: есть в ней удаль и грусть.

Широки сибирские степи и привольны. И кажется, нет им ни конца ни края. Там, где небо словно сходится с землей, течет, струится бесшумный серебристый ручеек — марево.

Вот вы едете ровной мягкой дорогой… По обеим сторонам зыбкой стеной стоят хлеба. По желто-янтарному пшеничному морю ходят тяжелые волны. Если прислушаться, можно уловить тихий-тихий, чуть суховатый шорох.

Кончились поля. Снова степь, необъятная, широкая, однообразная. Но что это? Будто ветер тронул густую листву. Вы в недоумении оглядываетесь. Кругом — ни кустика. А шелест все нарастает, как шум морского прибоя. Это наперерез вам двигается огромная отара. А на горизонте уже чернеет распаханное поле, и тает над ним легкий парок. Нет, не безжизненна степь! Она дышит. И не молчит степь. Вот над головой раздалось до боли знакомое курлыканье. То в ярко-голубом небе черным пунктиром летят журавли. О чем они кричат? Зовут ли птиц за собой? Прощаются ли с родными пажитями? И невольная грусть одолевает вас… Эх, взлететь бы за ними! Заглянуть бы в дальние дали. Как жаль, что жизнь коротка, что всего не успеешь.

Очнувшись от размышлений, я взглянула на своего спутника. Он сидел, слегка подавшись вперед, вглядываясь задумчиво в даль строгими и ясными глазами. Значит, и на него дорога навеяла раздумье.

Люблю я вот так путешествовать по проселочным дорогам с незнакомыми людьми, люблю их рассказы, простые и сердечные. Ведь нигде человек не бывает так склонен и к раздумью и к откровенному разговору, как в дороге.

Но все мои попытки узнать какие-либо подробности из жизни Ивана Ивановича ни к чему не привели. На мой вопрос, трудно ли ему было в первый год бригадирствовать, он ответил:

— Всяко приходилось.

Я задала еще несколько «наводящих» вопросов. Но он на них ответил так же неопределенно, уклончиво.

Молча проехали километра два.

То и дело мы обгоняли подводы, груженные хлебом. Сначала мы ехали целиной, потом чуть приметной, поросшей невысокой травкой проселочной дорогой. Миновав огромное распаханное поле, мы спустились в овраг, на дне которого сонно бормотал ручеек. Склоны оврага густо заросли кустами малины, смородины, на ветвях шиповника алели, словно лакированные, созревшие плоды. Над побуревшими кустами хлопотливо кружились и громко щебетали птицы. За оврагом потянулось бесконечное жнивье. Одиноко среди ровного поля возвышались обмолоченные скирды хлеба. Справа, на холме, медленно двигалось пестрое стадо, откуда доносилось мычанье коров и щелканье бича.

— Вы сами-то по какой части будете? — неожиданно нарушил молчание мой спутник.

Я сказала, что работаю в газете. Иван Иванович оживился.

— И как это люди пишут! — с восторженным недоумением произнес он. — Вот я Шолохова читал «Тихий Дон», очень стоящая книга! Как писатель может знать про женские переживания?! Например, про Аксинью. Я матери вслух читал, так она говорит, там все в точности, правильно описано. Чудно!

Не дожидаясь моего ответа, улыбнувшись своей милой застенчивой улыбкой, он признался:

— Я заметку в газету про урожай хотел написать. Ничего не вышло. Знаю в точности, о чем надо писать, а как начну, у меня вроде слов подходящих нет.

Я сказала, что и у меня тоже так бывает. Иван Иванович бросил на меня недоверчивый взгляд и, вздохнув, проговорил:

— Я и письма писать не умею. Ни за что мне своих мыслей не высказать.

— А какое у вас образование?

— Семилетка. Пробовал в вечерней школе учиться, не получилось. Сейчас посылают в колхозную школу. Кончится уборочная, поеду в город.

Я взглянула на бригадира и вспомнила ночной разговор, невольно подслушанный мной. Да ведь это же он обещал Анке не забывать ее. Вот почему так тревожится о том, сумеет ли передать в письмах о своих настоящих чувствах.

Больше бригадир не проронил ни слова. На его лицо набежало, как облачко, тихое раздумье, но ненадолго; дрогнули светлые брови, чуть приподнялись, и полная затаенной нежности улыбка заискрилась в серых глазах, наморщила по-мальчишески полные губы.

И я уже ни о чем не спрашивала своего спутника. Надо же человеку когда-то и побыть наедине со своими мыслями. Вероятно, это редко удается бригадиру…

Через неделю по редакционным делам мне снова довелось побывать в бригаде Ивана Ивановича. Его я, к сожалению, не застала. Мой старый знакомый, Никита Петрович, сказал, что бригадир на отстающем участке — километрах в двенадцати, у трактористов и заночует, а председатель колхоза непременно утром будет в бригаде.

Был поздний час, и мне ничего не оставалось, как ждать председателя на полевом стане. Никита Петрович, проводив меня в ту же каморку, сказал:

— Обратно здесь и заночуете. Это у нас заместо кабинета Ивана Ивановича, да он тут не шибко-то бывает.

Никита Петрович зажег лампу и ушел. С плаката мне улыбалась белозубая девушка. И тут меня осенило: она удивительно похожа на Анку. Вот почему бригадир и не расстается с плакатом.

И снова, как и неделю назад, меня разбудили голоса под окном.

— И не уговаривай. Не пойду я, он сказал придет, значит, придет. — Это говорила Анка. Но какой у нее грустный тон! Ей ответил девичий, более низкий голос:

— Глупая ты. Говорят тебе — лошадь у него расковалась, что он, двенадцать километров пешком будет топать? Как не суди, а нога у него неполноценная.

— Сама ты неполноценная. А он все равно лучше всех.

— Ну что ты, Анка, сердишься? Я ведь не про него, а про ногу. Трудно ему идти.

— Он сказал, что придет, стало быть, придет.

— Тю! Ненормальная… Так ведь ему к утру обратно надо возвратиться… Пойдем спать. Вон уже дождь краплет.

— Пусть краплет. Делов-то. Не сахарная, не растаю.

— Идем, холодно. А если и придет, так даст знать.

— Что он, людей станет будить? Не такой у него характер. Ступай, а я дождусь.

— Ну и сиди. Может, простуды дождешься.

За окном раздались шаги. Потом осторожно скрипнула дверь, и все смолкло. Только тихо, будто крадучись, шумел дождь. Неужели Анка так и не ушла? Я поднялась и взглянула в окно. На бревнах, поджав ноги и положив подбородок на колени, сидела Анка.

Несколько минут я смотрела на нее. Может быть, стоит позвать ее к себе? Пусть ждет у окна. А вдруг — вспугнешь?

Я легла. Дождь утих. В комнату заглянула луна. То ли желтый свет луны, то ли сверчок, стрекотавший за перегородкой, гнали сон. Несколько раз я поднималась и заглядывала в окно. Анка сидела неподвижно, не меняя позы.

Наконец я услышала за окном шорох, затем мягкие шаги. Неужели не дождалась? Ушла? Что-то толкнуло меня к окну. На бревнах Анки не было… Она не шла, а летела по дороге, удаляясь от стана. Навстречу Анке медленно приближалась какая-то фигура. Путник сильно припадал на одну ногу.