Софья Иннокентьевна озабоченно оглядела стол. «Кажется, все, — прошептала она и тут же спохватилась: — А соль-то!» Торопливо достала из буфета солонку, поправила салфетку на хлебнице и, склонив голову набок, прислушалась. Из спальни раздавалось сердитое покашливание. По этому покашливанию она угадывала, что муж недоволен. «Не стоило заводить этот неприятный разговор».

В столовую вошла дочь. Леля похожа на мать. Те же тонкие, красивые черты лица, нервный излом высоких бровей. Только у матери глаза усталые. И выражение лица такое, словно заранее соглашается со всем, что скажут.

— Ну что, говорила с папой? — спросила Леля, вглядываясь в лицо матери.

— Да… Но ты бы, Леленька, сама поговорила, — извиняющимся тоном отозвалась мать.

— Что же, тогда я сама…

— Очень прошу: будь сдержанна, ты же знаешь, как папа устает.

— Мама, я разве когда-нибудь…

— Хорошо, хорошо, я ведь так.

Дочь подошла к окну. Мать взглянула на ее узкие плечи и, вздохнув, смахнула со скатерти невидимые крошки. Дочь и мать молча прислушивались к тому, что делалось в соседней комнате, и с нетерпением поглядывали на часы.

Ровно в восемь в столовой появился Зиновий Николаевич. Сказав «доброе утро», он сел к столу и подвинул к себе стакан с простоквашей. Напротив мужа поместилась Софья Иннокентьевна, между ними — дочь. Воцарилось молчание.

Когда Софья Иннокентьевна разлила в чашки кофе, Леля, бросив на мать быстрый взгляд, сказала:

— Папа, я хочу с тобой поговорить…

— Да? — недовольно произнес отец. — Ты же знаешь, Ольга, что я не люблю разговаривать во время завтрака. Может быть, перенесем на вечер?

— Нет, папа, я должна… вообще мне надо знать… я обещала дать ответ…

— Никогда не следует давать непродуманных обещаний. Но, коль необходимо, я слушаю, — холодно вымолвил Зиновий Николаевич. Он отодвинул чашку с кофе, давая понять, что завтрак испорчен.

Софья Иннокентьевна, часто моргая, переводила взгляд с мужа на дочь.

Дело в том, волнуясь, повторяя одно и то же, заговорила Леля, что девочки и ребята их группы решили отпраздновать защиту диплома — устроить складчину. Но решили, конечно, у кого-нибудь дома собраться. В общежитии неудобно. Негде потанцевать. А у нас отдельная квартира, есть радиола и потом не надо бегать посуду собирать…

— В общем, мы хотим в это воскресенье у нас собраться… то есть попросить у тебя согласия, — скороговоркой произнесла Леля.

Зиновий Николаевич заговорил медленно, с паузами. Стало быть, она хочет развлекаться за счет отдыха родителей?

— Папа, не понимаю, о чем ты говоришь?

— Леля… — умоляюще прошептала мать.

— Тем хуже для тебя, — произнес Зиновий Николаевич, болезненно морщась и притрагиваясь рукой ко лбу. — Значит, ты считаешь возможным, чтоб по твоей милости и по милости твоих подруг мать провела на кухне двое суток, а я лишился воскресного отдыха.

— Папа, послушай…

— Нет, ты потрудись послушать. Подвергать родителей беспокойству ради собственных развлечений — это эгоизм. Надеюсь, ты поняла? Думаю, что тебе нечего возразить.

— Папа, у меня есть что возразить. Ведь я первый раз прошу, первый раз за всю жизнь. Подожди. Ты говоришь — эгоизм. Эгоизм — это не то, а другое… У нас есть, а у других нет, и мы не хотим для других — вот это и эгоизм. Я знаю, все наши ребята…

— Леля, опять — все! Сколько раз я говорил, что это стадная психология…

— Не стадная, а коллективная. Мы ведь живем в коллективе, мы должны считаться…

— Извини, но, кажется, с меня довольно нравоучений собственной дочери.

Зиновий Николаевич встал из-за стола и, не замечая испуганного лица жены, сказал:

— Сегодня на обед приготовишь куриный бульон с клецками, а на второе — рыбу. Мне необходимо избегать мяса.

— А на третье что? — подавив вздох, спросила Софья Иннокентьевна.

— Сделаешь черносмородиновый кисель.

Софья Иннокентьевна, как обычно, вышла проводить мужа в прихожую, подала ему шляпу, плащ, как обычно, он подставил ей для поцелуя щеку, и она чуть притронулась губами к выбритой душистой коже.

В прихожую выскочила Леля. Мать взглянула на нее и опустила голову.

— Кто эгоист? Кто? — быстро заговорила Леля, проглатывая окончание слов. — Мы ведь только твои именины празднуем. Ты маму во что превратил? Она же боится тебя! У нее знаешь из-за чего был сердечный приступ? Твою пикейную сорочку прожгла и до того испугалась, что сразу приступ… У мамы из-за тебя болезнь сердца, потому что она все дрожит, все боится… Ненавижу! Ненавижу! — крикнула она тоненьким, срывающимся голоском и выбежала из прихожей.

Он задержался всего на несколько секунд. Не повышая тона, сказал жене:

— Тебе известны мои принципы. Дочь обязана жить с родителями. Но передай Ольге, что кушать она может в своей комнате. Я больше не намерен выслушивать истерик. И передай — мне не нужны ее извинения.

Зиновий Николаевич вышел на улицу, как всегда, за полчаса до начала рабочего дня. Времени вполне достаточно, чтобы размеренным шагом, не перегружая сердце, дойти до завода.

Недавно прошел дождь. На темном асфальте отпечатались в елочку следы шин. К панели прилипли мокрые, сбитые дождем листья.

На перекрестке улиц голубоглазая девчонка продавала незабудки. Она вытаскивала букет незабудок из оцинкованного ведра и, стряхнув с голубых венчиков стеклянные капли, протягивала цветы прохожим.

В выемке на асфальте скопилась вода. Ярко-синее небо и ослепительные маленькие солнца отражались в многочисленных лужицах. В одну из луж с размаху влетел воробей, затрепыхал крыльями, окунулся и взлетел на ветку тополя. Ветка качнулась. Несколько тяжелых капель упало на шляпу Зиновия Николаевича. Он недовольно поморщился.

Он не видел ни воробья, ни девчонки с глазами-незабудками, ни живых незабудок, ни маленьких солнц, он не видел и большого ослепительного солнца, показавшегося из-за курчавых облаков.

Он шел спокойным, размеренным шагом. Два шага — вдох, три шага — выдох. Дыхательная гимнастика делает прогулку лечебной.

Время прогулки рассчитано так, чтобы прийти на завод за десять минут до гудка и сесть за свой письменный стол главбуха.

Лицо Зиновия Николаевича напоминало маску, которой придали однажды выражение вежливого равнодушия. Умение не показывать свое настроение — признак прекрасно воспитанного человека.

Но в душе он негодовал. Абсолютное отсутствие чувства благодарности!

Почему я должен подвергать себя неудобствам? Неужели только потому, что у меня есть сервиз и благоустроенная квартира. Как это глупо! И еще она смеет говорить мне, что я угнетаю мать. Кто освободил Софью от обязанностей зарабатывать на жизнь? Если бы не я, ей до сих пор пришлось бы обучать оболтусов. Сельская учительница! Экая карьера! В перспективе — старая дева, синий чулок. Очень заманчиво. Она должна быть счастлива тем, что у нее есть муж, за которым она может ухаживать. Лишить ее этой возможности — значит лишить счастья. И вот — награда… Кажется, я волнуюсь. Еще не хватало, чтобы слова неблагодарной девчонки повлияли на мое сердце. Похоже, что у меня начинается сердцебиение…

Сегодня все, словно нарочно, складывалось так, чтобы раздражать Зиновия Николаевича.

За стеклянной перегородкой, отделявшей его кабинет от бухгалтерии, раздавались громкие голоса. Зиновий Николаевич не выносил шума. Он любил повторять: «Тишина — это первое условие для продуктивности в работе».

У него в бухгалтерии всегда прежде было тихо. Сотрудников он выбирал сам: пожилых женщин с приличным стажем работы, добросовестных, хорошо знающих Свое дело. Но в январе заболела одна из сотрудниц. И он взял в бухгалтерию эту легкомысленную девицу. Он давно бы ее уволил, но за нее горой вставал комитет комсомола.

Больше всего раздражали постоянные телефонные звонки. Почему-то Майя — так звали легкомысленную девицу — вечно всем нужна.

Казалось, она нарочно громко смеется, чтобы досадить ему. Однажды он в этом убедился. Видимо, старший бухгалтер Александра Михайловна сделала ей замечание, и Майя громко, специально, конечно, для него, сказала: «Ни фига я его не боюсь, — и еще раз повторила: — Ни фига».

С этого момента он почувствовал, что ненавидит эту девицу и уже не может больше не замечать ее.

И вот сейчас он невольно поймал себя на том, что прислушивается к ее голосу. С раздражением придвинул папку с бумагами. Но его все время отвлекали от дел. Сначала Майя долго по телефону с кем-то договаривалась о каких-то соревнованиях. Звучный веселый голос напоминал голос дочери. Потом позвонили из завкома и долго выговаривали. Неудобно получается: работница ушла в декретный отпуск, а по больничному ей до сих пор не оплатили. И, наконец, когда он углубился в чтение бумаг, вошла Ксения Ивановна; лицо ее было заплакано. Дрожащим голосом она проговорила:

— Зиновий Николаевич, очень прошу вас. У моей приятельницы умер единственный сын. Такое несчастье… — Ксения Ивановна тихонько всхлипнула.

Зиновий Николаевич забарабанил пальцами по столу. Ксения Ивановна торопливо сказала:

— Вот я прошу вас. Очень прошу. В два часа похороны. Разрешите мне сейчас пойти… Надо ей помочь… она совсем одна…

Зиновий Николаевич положил руку на бумаги с надписями «Глав. бух.» на уголках и, глядя поверх головы женщины, произнес:

— Каждый день кто-нибудь умирает. Это не значит, что мы имеем право не работать. Не забывайте, у нас с вами баланс.

— Зиновий Николаевич, но это моя лучшая подруга детства. У нее единственный сын… Такое несчастье. Прошу вас… — Она прижала платок к губам.

— Ксения Ивановна, повторяю, мы не имеем права забывать о твердом распорядке рабочего дня. И мне, поверьте, крайне неудобно напоминать вам об этом. Сыну вашей подруги уже ничем не поможешь. Проявите больше чуткости и заботы о живых. Не задержите ведомости на зарплату рабочим. Это наш служебный и, если хотите, общественный долг.

Зиновий Николаевич подвинул к себе бумаги и стал их читать. Пальцы его правой руки с закругленными, аккуратно подстриженными ногтями выбивали по столу недовольную дробь, будто выговаривали: «не ме-шай-те, не ме-шай-те!»

Ксения Ивановна еще немного постояла, громко дыша, и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

Тотчас же за стеной голос Майи спросил:

— Ну как, отпустил?

В кабинет она не вошла, а ворвалась. Ему вдруг показалось, что перед ним стоит не легкомысленная девица, а его собственная дочь. В глазах Майи он прочел такое же откровенное презрение и гнев, какое недавно прочел в глазах дочери.

— Я н-н-не знаю, — заикаясь от волнения, произнесла Майя, — н-н-не знаю, есть ли у вас отец или мать и вообще… есть ли у вас душа?!..

— Что вам угодно?

Он с удовлетворением отметил: его корректность подействовала на девицу, и она пыталась справиться со своим волнением.

— Мы все просим вас отпустить Ксению Ивановну на похороны. Останемся после шести и отработаем.

Очень вежливо он заметил, что Ксения Ивановна в адвокатах не нуждается и что Майя, как комсомолка, обязана поддерживать дисциплину на производстве и неукоснительно бороться за твердый распорядок рабочего дня. Он взглянул на часы и добавил:

— Учтите, уже половина десятого, а вы все еще разговариваете. Потрудитесь заняться делом.

Но она не ушла.

— Вы черствый формалист! — с яростью сказала девушка.

За стеклянной перегородкой стало тихо. Наверное, там прислушивались, и он сдержался.

— Если хотите меня критиковать, то пожалуйста, я не возражаю. Через два дня профсоюзное собрание. Вам будет предоставлена трибуна для критики.

— А мне не нужна трибуна, я не на собрании, я так скажу. — Она подошла к столу и взяла с него пресс-папье. У Зиновия Николаевича мелькнула мысль, что девица бросит сейчас эту тяжелую штучку в него. Но Майя осторожно поставила пресс-папье на место и каким-то очень уж звенящим голосом проговорила: — Вы когда-нибудь жалели… хоть кого? — И, несколько секунд помолчав, с отчаянным озорством спросила: — А вам не страшно жить вот так… не страшно?! А?

Оставшись один, Зиновий Николаевич долго и тупо смотрел на дверь, потом прошептал: «Невоспитанная девчонка». Он подвинул к себе бумаги и заметил, что руки у него дрожат. Прижав пальцы правой руки к запястью левой, стал считать удары пульса: раз, два, три…

Александра Михайловна словно из-под земли выросла перед его столом. Она так же бесшумно опустилась в кресло, сняла зачем-то очки и, близоруко щурясь, неестественно спокойным тоном произнесла:

— Я отпустила Ксению Ивановну на похороны. Под свою ответственность.

Прошло несколько минут, прежде чем Зиновий Николаевич выдавил:

— Великолепно. Прекрасно.

Его слова никто не услышал. Александры Михайловны в кабинете уже не было…

Не признаваясь самому себе, он надеялся, что дочь или жена позвонит ему и будет просить у него прощения. Так случалось прежде, когда он бывал ими недоволен. Разумеется, он категорически отвергнет даже попытки к примирению. Пусть сначала заслужат прощение. Свою обиду на дочь он перенес и на жену. В самом деле, почему она не проронила ни слова, не возмутилась, когда дочь оскорбляла его, отца… Жена молчаливо приняла сторону дочери.

Он ждал напрасно. Ни жена, ни дочь не позвонили.

Дома Софья Иннокентьевна, как обычно, встретила его в прихожей, приняла у него из рук шляпу и плащ.

На столе стояло два прибора. Он ждал объяснений. Но Софья Иннокентьевна молчала. Выражение лица у нее было грустно-виноватое.

Поздно вечером, когда Зиновий Николаевич ложился спать, стукнула входная дверь. Дочь сразу же прошла в свою комнату. Он надел пижаму и сел в кресло. За стеной тихо переговаривались. Через полчаса раздались легкие шаги.

Зиновий Николаевич поспешно взял газету и подумал: «Я скажу, что больше ее своей дочерью не считаю».

Но он ошибся. Это была жена.

— Что, пора спать? — избегая его взгляда, спросила Софья Иннокентьевна.

— Можешь ложиться, — сухо произнес он, — я еще почитаю.

Так стало повторяться каждый день. Дочь избегала с ним встреч. Жена отмалчивалась. Иногда он видел, как Леля пробегала мимо окна, слышал ее легкие шаги в соседней комнате и как она вполголоса разговаривала с матерью.

А в остальном все шло как обычно. Жена провожала на работу, подавая в прихожей шляпу, встречала, когда возвращался с завода.

В определенные часы на столе появлялся завтрак, обед и ужин. Скатерти и салфетки сияли безукоризненной чистотой. Но в этом, много лет назад налаженном и таком, казалось, безупречном механизме лопнула какая-то пружина. Механизм работал, однако явно фальшивил.

Однажды, в субботний вечер, в прихожей его никто не встретил.

В шляпе, не снимая плаща, он прошел в столовую. На столе один прибор, рядом записка. Он взял ее и прочел. Софья Иннокентьевна подробно сообщала, где взять суп и жаркое, она вернется поздно, просит к обеду ее не ждать.

Зиновий Николаевич прочел записку дважды, один раз в очках, потом, сняв очки и держа записку в вытянутой руке.

Вернулся в прихожую и оглядел вешалку. Так и есть — они ушли вместе. Их плащей на вешалке нет.

— Ну что же! — вслух сказал он.

Зиновий Николаевич немного постоял и, теребя пальцем подбородок — жест, который выдавал крайнюю степень его раздражения, — машинально подошел к зеркалу, пригладил рукой и без того прилизанные волосы на макушке, и вдруг выражение его лица резко изменилось. Сначала оно выразило удивление, потом гладкую, холеную кожу залила краска негодования.

На сундуке обычно стоял добротный желтой кожи чемодан. Леля купила его на свои деньги, отправляясь на преддипломную практику. Сейчас чемодана на сундуке не было.

Зиновий Николаевич обернулся и принялся рассматривать сундук, точно отражение в зеркале могло его обмануть.

Зеркало его не обмануло — чемодана не было. Не веря еще своей догадке, он на цыпочках, словно его могли услышать, прошел в комнату дочери.

Голая без постели кровать, голый письменный стол с выдвинутыми пустыми ящиками, пустые полки этажерки, на полу — клочки каких-то бумажек и обрывки веревок…

Зиновий Николаевич переводил тяжелый взгляд с одного предмета на другой. Внезапно все предметы растворились. Осталось лишь четырехугольное пятно на стене и рядом в бронзовой раме его портрет. Там, где было темное пятно, прежде в такой же раме висел портрет жены.

— Великолепно, прекрасно! — произнес он сдавленным голосом.

Не раздеваясь, прошел в спальню и сел на застланную белым покрывалом кровать.

Откуда это пришло?! Ведь она всегда была такой послушной, такой благоразумной. Даже в пустяках не смела возражать. Разве когда-нибудь она позволила не покориться его воле?! И вдруг вспомнил… Это было лет двенадцать назад.

…Леля притащила щенка, хотя он запрещал брать в дом животных. Щенок всю ночь скулил. Утром Зиновий Николаевич потребовал, чтобы щенка выбросили. И каково же было его удивление, когда вечером снова услышал жалобное повизгивание.

Он велел дочери тотчас же выбросить щенка, но Леля, глотая слезы, принялась умолять:

— Папочка, ну, пожалуйста, разреши. Прошу тебя. Ну, пожалуйста…

Он взял щенка, чтобы выкинуть его вон. Дочь нагнала его у двери, схватила за руку и, громко плача, все повторяла:

— Папочка, ну, пожалуйста…

Он сказал:

— Я выброшу его. Ты должна быть наказана за непослушание.

И тут свершилось такое, чего он никогда не мог ожидать. Его дочь, тихая, покорная Леля, бросив на него какой-то зверушечий, полный ненависти взгляд, наклонилась и впилась зубами в его руку. Он вскрикнул от неожиданности и боли и выронил щенка. Дочь схватила собачонку и убежала. Они с женой нашли Лелю под утро на чердаке полуживую от страха. Только болезнь избавила дочь от наказания. По молчаливому уговору в семье об этом прискорбном случае не вспоминали. Леля по-прежнему была тихой и благоразумной. Он считал, что случай со щенком дань переходному возрасту и уж взрослую дочь он сумеет заставить поступить так, как он находит нужным.

Впервые за много лет он пообедал в одиночестве.

Жена вернулась поздно, когда он уже лежал в постели. Она прошла в спальню, не зажигая света, разделась и легла. Он слышал, как скрипела под ней кровать, когда она ворочалась, как она вздыхала и плакала в подушку.

Он спал плохо. Всю ночь его преследовал один и тот же сон — серая стена, на ней темное пятно, а рядом его портрет, который почему-то все увеличивался до гигантских размеров.