Глава двенадцатая

Анна Георгиевна не уставала восхищаться яркостью красок в Крыму: слепящее солнце, необычайная голубизна высокого неба, белые здания дворцов-санаториев на фоне густо-зеленых парков. Но, конечно же, чудо из чудес — море! Перед восходом — смуглое, днем в море играет, дробясь и сверкая, тысяча солнц, а вечером море вбирает в себя все: и вечернюю зорю, и зеленую береговую оправу, и лиловые тени скал, и огни проходящих судов. Ночь на юге наступает внезапно — точно срывается с каменистых гор. И если ночь лунная, то глаз не оторвешь от дрожащей феерической дорожки на море. Было бы у Анны время, она часами бы сидела у моря, бродила в парке. Каких только нет деревьев на этой обетованной прибрежной полоске земли. Кажется сказочным земляничное дерево, не случайно прозванное курортницей-бесстыдницей, нежно-золотистые лохмотья коры позволяют любоваться гладким, земляничного цвета, голым телом дерева.

…И вот сейчас, ожидая главного врача санатория, Анна загляделась на глицинию, — удивительное зрелище! — цветущий водопад обрушивается с высокой стены, по серому камню спадают ярко-синие струи гроздьев глицинии.

— Любуетесь нашим благословенным краем? — услышала Анна голос и быстро обернулась.

— Да. Удивительная природа.

— Это вам не угрюмая Сибирь.

— Вы не знаете Сибири!

— Почему же вы уехали оттуда? Простите, спрашиваю не как главный врач, а так… Вы работали, насколько мне известно, в хорошей больнице.

— В этой больнице умер мой муж. У детей был длительный контакт. Ради детей я должна была уехать. Сами понимаете…

— У меня никогда не было детей.

Анна взглянула на женщину, сидящую за столом. Бледное лицо, нос с горбинкой. Тонкие губы слегка подкрашены. Сколько же ей лет? Сорок или пятьдесят?

— А что с вашими детьми?

«Она не из тех, кто каждому жалуется на свою судьбу», — подумала Анна. Ей еще в курортном управлении сказали: «Маргарита Казимировна Спаковская — волевая женщина, с таким главным врачом хорошо работать».

— Так что же? Серьезное что-нибудь? — повторила вопрос Маргарита Казимировна.

— У старшего ангина. У дочки нынче появился очажок. Я страшно за нее беспокоюсь.

— Надеюсь, ваши дети здесь окрепнут. Климат наш благотворно действует на самые тяжелейшие процессы.

Маргарита Казимировна встала и прошлась по кабинету. Анна слышала: за глаза Спаковскую называют Королевой Марго. Что-то величественное есть в ее осанке, в манере держать голову чуть запрокинув, в скупых округлых жестах. Она не идет, а несет себя.

Спаковская подошла к окну.

— Сначала я жалела, что у меня нет детей, — после паузы заговорила Спаковская. — Мой муж погиб на фронте. А теперь пришла к выводу — все к лучшему. Ущербно, когда дети растут без отца… У меня большая работа, для себя не остается времени. Моя личная жизнь — моя работа. Но, вероятно, это удел всех женщин, стоящих на так называемом руководящем посту. Двум богам не служат. Вы не согласны со мной?

— Наша современница служит трем богам: детям, мужу и обществу.

— Вы ее жалеете?

— Я ей сочувствую.

— Но если отнять у нее возможность служить обществу — она будет несчастлива, это значит отбросить ее на сто лет назад.

— Никуда не надо ее отбрасывать. Пусть только будет побольше ясель. И домовых кухонь. Я однажды подсчитала, сколько времени тратит женщина на всю эту домашнюю «музыку»… А впрочем это старая песня…

Анна встала.

— Ну, что ж, Анна Георгиевна. Сейчас я познакомлю вас с нашим хозяйством, а после пятиминутки пойдем в ваше отделение, — предложила Спаковская.

Выходя из кабинета, Спаковская взглянула на себя в зеркало: поправила докторскую шапочку из плотного белого шелка, одернула туго накрахмаленный халат.

Такие изящные туфли на высоких «шпильках» Анна надевала лишь в театр. «Молодчина „Королева“», — отметила про себя Анна.

Перехватив взгляд Анны, Спаковская сказала:

— Мой девиз: женщина до тех пор женщина, покуда она следит за собой. Перестанешь — сразу состаришься. Я не позволяю себе распускаться.

Анна взглянула на свои растоптанные босоножки и с грустью подумала: «Вовке надо каждый месяц покупать новые ботинки».

На крыльце Анна остановилась. С первых дней, когда она еще приезжала из Ялты устраиваться на работу, ее поразило обилие клумб в санатории: всюду цветы, цветы, цветы…

— У вас искусный садовод, — сказала Анна.

— Лучший на всем побережье! Я считаю — лечение больного начинается с ландшафтотерапии.

— Полностью согласна с вами, — горячо отозвалась Анна. — Меня всегда угнетала унылая обстановка в наших диспансерах и больницах.

Они прошли по асфальтированной дорожке, по обеим сторонам которой цвели фиолетовые ирисы. По широким ступеням поднялись к белому зданию и очутились в просторном вестибюле.

Спаковская приподняла пеструю портьеру и, пропустив вперед Анну, сказала:

— Вот наша столовая. Ну, как? Нравится?

Несколько минут Анна молча разглядывала большой зал. И тут великое множество цветов. Из зала через застекленные двери — выход на просторную веранду, с трех сторон затянутую тентом. По столбам и перилам вьется плющ, с южной стороны тент приподнят: цветущими террасами спускается берег, а там море — голубые просторы поднимаются ввысь, сразу и не различишь, где небо, а где море.

— Великолепно! — снова вырвалось у Анны.

Довольная улыбка мелькнула на лице Спаковской.

Из столовой они спустились к морю в аэрарий. И тут во всем — внимание к больным. Открытый солнцу и морю деревянный павильон, разделенный на кабины. Кровати заправлены покрывалами, над изголовьями — лампочки, можно читать лежа.

— Сервис складывается из пустяков, — проговорила Спаковская, показывая на деревянные полочки с вешалками. — Недавно я обследовала один санаторий. Там все кровати с заржавевшими спинками. Очень неопрятное зрелище. А почему? Да потому, что негде сушить полотенца, их сушат на спинках кроватей. Эти вешалки нам ровно ничего не стоили. Их сделали отдыхающие в часы трудотерапии. У нас все, кто могут, — занимаются трудом. Это прошу вас учесть. У нас хорошо оборудованная столярка. К сожалению, у меня нет времени сейчас вам ее показать: нам пора на пятиминутку.

Анна еще раз взглянула на море. По голубому зыбкому простору рассыпались лодки.

— Далеко же они заплывают, — заметила Анна.

— Это не наши, — решительно произнесла Спаковская.

Анна подавила улыбку. Они медленно стали подниматься по лестнице из каменных, выщербленных от времени плит.

— Скамейки тоже пустяки. Их сделали сами отдыхающие. Не всем же легко подниматься.

Спаковская тяжело дышала, но шла, не останавливаясь, постукивая высокими каблучками.

Анна все оглядывалась на море, забирающееся к самому небу.

На пятиминутке Анна с любопытством принялась разглядывать своих новых коллег. Седой, худощавый, с болезненным лицом старик — рентгенолог Григорий Наумович Вагнер. Ему даже говорить мешает одышка. Вероятно, астматик. Рядом со стариком — цветущая женщина. Она чем-то напоминает купчиху с полотен Кустодиева. Сколько на ней золота: серьги, золотые часы на золотом браслете, кольца чуть ли не на каждом пальце, медальон. Женщина заговорила:

— Между прочим, у Жанны Алексеевны пустует место на море, а я не могу для моей Черниковой добиться места на море.

— Почему вы своевременно мне об этом не доложили, Таисья Филимоновна? — Спаковская повернулась к «купчихе» и с явным неудовольствием добавила: — Учтите, у вас отпуск только через неделю. Прошу оставить чемоданное настроение.

— Между прочим, Сашу Черникову нельзя пускать к морю, она перебудоражит все мужское поголовье, — раздался голос из угла.

У Анны мелькнула беспокойная мысль: Вовка умчится к морю и забудет о Надюшке.

— Сергей Александрович, я, кажется, просила — без пошлостей, — повысила голос Спаковская.

— Пардон, ничьей целомудренности я не хотел оскорбить.

«Уж очень он бесцеремонен, этот начальник медицинской части», — подумала Анна. Встретившись с ним взглядом, она поспешно отвернулась, а потом, досадуя на свою поспешность, холодно глянула ему в глаза.

Он сидел, откинувшись на спинку кресла, положив ногу на ногу. Темные, тщательно зачесанные волосы открывают высокие залысины. Усы придают его лицу несколько фатоватый вид. Взгляд серых, глубоко посаженных глаз как бы говорил: «Угодно это вам или не угодно, но я вас вижу насквозь». И это почему-то раздражало Анну.

Она старалась не смотреть в его сторону, но всей кожей ощущала, что он наблюдает за ней.

Когда пятиминутка кончилась, Журов подошел к Анне.

— Курите? — он протянул ей сигареты.

— Нет.

— И конечно же, принципиально.

— Просто меня потешают эскулапы, которые, прочитав лекцию о вреде курения, торопятся закурить.

— Я так и полагал, врачу — да исцелися сам. Так?

— Если угодно — так!

Журов, улыбаясь, поглаживал усы. Анна обозлилась: «Идиотский разговор. Что ему, собственно, нужно?» Ее выручила Спаковская:

— Доктор Буранова, идемте — я вас представлю, — сказала «Королева».

Они вышли за ворота санатория.

— К сожалению, ваше отделение на отшибе. Это страшно неудобно. Но отказаться от этого здания я не могу: оно очень комфортабельно. Для особых больных есть все условия. Как видите, я вам выбрала лучший корпус.

Было столько поворотов, дорожек и тропинок, ныряющих в самшитовые заросли, что Анна сказала:

— В этом лабиринте можно заблудиться.

— Когда идете ко мне, держите курс на море.

Из-за кипарисов выглянуло двухэтажное белое здание. «Главное, — подумала Анна, — большие веранды на юг».

В вестибюле, превращенном в своеобразную комнату отдыха, Спаковская произнесла, показав на девушку с красной повязкой:

— Наши помощники — общественные дежурные. Дежурят все отдыхающие. Идемте в кабинет, познакомитесь с вашей сестрой.

Мария Николаевна понравилась Анне. Почти с нее ростом, круглолицая, преждевременно поседевшая.

— Наша лучшая сестра, — представила ее Спаковская.

— Давайте не будем, — грубовато оборвала «королеву» Мария Николаевна и, взяв со стола папки с историями болезни, спросила: — Ну что, начнем, пожалуй?

— А нельзя ли, чтобы с нами пошла врач, которая вела этих больных до меня, — обратилась Анна к Спаковской.

— Она на больничном. Кстати, Виктория Марковна врач молодой. Надеюсь, вы ей поможете.

— Да, безусловно.

Сестра сказала:

— Надо бы зайти к Харитоньеву. Он собирается жалобу писать.

— Опять?

— Как всегда.

— Идемте к нему.

На кровати, укрывшись одеялом до подбородка, лежал пожилой человек с крупным мясистым лицом и читал.

— Что же вас сегодня беспокоит? — спросила Спаковская.

Харитоньев заложил страницу закладкой, засунул книгу под подушку, снял очки и только тогда заговорил. Конечно, изжога, которая его совершенно замучила. Лечащему врачу говорить бесполезно. Диетсестре тоже. И вообще, он чувствует себя все хуже и хуже. Вчера он температурил. Чем это вызвано? За последние дни у него увеличилась селезенка. Пусть Мария Николаевна не улыбается. Кажется, ничего смешного он не сказал. А если его не хотят лечить, — пусть так и скажут.

Он говорил долго, подогревая себя жалобами.

— Пожалуйста, запишите, — Анна заглянула в историю болезни, — Никанора Васильевича ко мне на прием.

Но Харитоньев не унимался. Поговорив о бессоннице, принялся жаловаться на своего соседа: на редкость неприятная личность. Пусть его переведут в другую палату.

«Уж вряд ли неприятнее тебя», — подумала Анна и ту же мысль прочла на лице сестры.

— Вы же сами просили двухместную палату, — сказала Мария Николаевна.

— Я не с вами разговариваю, а с доктором, — оборвал ее Харитоньев. — Я, как персональный пенсионер, имею право на особые условия.

— У нас есть свободная койка в пятиместной. Только на северную сторону, — невозмутимо предложила Мария Николаевна.

Харитоньев заговорил, голос его срывался. Как это расценить? Он приехал отдыхать. Он не позволит обращаться с ним, как с мальчишкой. Он напишет в ЦК. Он сделает это не ради себя, а ради других, пусть хоть у других будет отдых полноценным.

Ни один мускул не дрогнул на лице Спаковской. Она позволила ему выкричаться и, когда он, наконец, замолчал, как ни в чем не бывало спросила:

— Никанор Васильевич, а когда же выступите перед отдыхающими? — И, обращаясь к Анне, пояснила: — Никанор Васильевич — удивительный рассказчик.

— Да, — пробормотала огорошенная столь резким переходом Анна.

Мария Николаевна пренебрежительно фыркнула.

В дверь заглянула санитарка.

— Маргариту Казимировну вызывают к телефону.

Все облегченно передохнули. Спаковская на минуту задержалась, договариваясь с Харитоньевым о его выступлении. Когда они вышли из палаты, Анна спросила:

— Он действительно интересный рассказчик?

— Заговорит всех до столбняка, — сказала Мария Николаевна.

— Зачем же…

— Мы договорились на той неделе, потом перенесем, а там у него и срок кончится, — Спаковская засмеялась.

«Это надо уметь», — не без иронии про себя отметила Анна.

Поговорив по телефону, Спаковская сообщила: приехали из курортного управления, придется обход продолжить без нее.

— Покажите мой кабинет, — предложила Анна сестре. — Я хотя бы мельком просмотрю истории болезни. Десяти еще нет.

Войдя в большую светлую комнату, свой кабинет, Анна удивилась:

— Ведь здесь же свободно разместились бы четыре кровати. Разве нет в корпусе более подходящей комнаты для кабинета?

— Есть.

— Вы мне ее покажите, — Анна заглянула в историю болезни и, удивленно приподняв густые брови, проговорила: — Ну и ну! Харитоньеву 73 года. Да он великолепно сохранился.

— А как же! Туберкулеза у него нет и в помине, а каждый год отдыхает здесь.

— Почему?

Мария Николаевна в ответ только пожала плечами.

— Я слышала ваш разговор с начмедом о курящих медиках. Но у меня… — она вытащила из кармана папиросу и подошла к окну: — хроническая болезнь.

— Вы были на фронте? — спросила Анна.

— Да. С первого дня до последнего. А вы?

— Была. Простите за назойливость. Нам вместе работать. У вас есть семья?

— Есть. Я воспитываю племянника. Собственно, это даже не племянник, а пасынок моей умершей сестры. Я его усыновила. Такой занятный хлопец.

«Значит, мужа у нее нет», — решила Анна.

— Я хочу вас предупредить, доктор: у меня характер неуживчивый.

— Между прочим, и у меня неуживчивый. От сестер я требую безукоризненного порядка в отделении и исполнительности.

— Спаковская тоже.

«Что она этим хотела сказать?» — подумала Анна и, взглянув на часы, встала. Пора на обход.

Поднимаясь по лестнице, услышала снизу голоса. Разговаривали в гладилке, расположенной под лестницей.

Молодой девичий голос произнес:

— Глянь-ка — новый врач.

— А толку, что новый, — голос был хриплый и принадлежал явно пожилой женщине, — нам от этого не легче. Прилетела какая-нибудь птичка-курортница почирикать.

Анна оглянулась на идущую позади нее сестру. Лицо Марии Николаевны было непроницаемо. На Анну сестра не смотрела.

Глава тринадцатая

Надюшка сказала:

— Мама, пойдем погуляем. Сегодня воскресенье. Ты обещала в воскресенье со мной погулять, — девочка подошла к раскладушке, на которой Анна устроилась с книгой, и, склонив круглую головку с косичками-хвостиками к плечу, заглянула в лицо матери.

— Ты видишь, что я легла отдохнуть. Я устала.

— Ну, тогда в гости, — тянула Надюшка, — а в гостях ведь ничего не делают.

— Иди играй! У тебя есть новая посуда: угощай кукол. Пусть они к тебе в гости придут.

— А можно взять печенья и конфеток?

Получив разрешение, Надюшка подтащила стул к буфету и оглянулась: мать лежала с закрытыми глазами. Натолкав в карманы печенья и конфет, Надюшка отправилась в свой угол. Оттуда донеслось: «Пожалуйста, раздевайтеся, сейчас будем чаи гонять. Я предпочитаю домашний торт, у покупного крем пахнет мылом». Изобразив реакцию гостей громким смехом, Надюшка испуганно оглянулась: «Вы извините, — сказала она, — но я попрошу потише — наши соседи спят».

Анна не спала. «Пойти в гости? Не к кому, — раздумывала она, — хотя я здесь почти что месяц. В моем возрасте друзей не легко заводить. Но раньше-то я умела и за неделю подружиться. Вероятно, людям со мной скучно», — вздохнула Анна. Собственно, она и не успела как следует познакомиться со своими коллегами. Отделение, где она работает, на отшибе. Как-то врач Вера Павловна пригласила ее на чашку чая, но разве у нее, Анны, есть время? Чуть ли не каждый день, после работы, накормив ребят, она отправлялась на автобусную остановку, потом около часу тряслась в душном автобусе. Она уже проклинала себя за непростительную глупость: распродать мебель…

В Ялте она шла в мебельный магазин (ее разбирала досада: ах, если бы деньги — все было бы значительно проще), потом возвращалась на пропахнувший бензином ялтинский пятачок автостанции и, пытаясь спастись от палящего солнца под газетой, стояла в очереди. Потом снова тряслась в автобусе. Однажды в Ялте на набережной, усталая, забрела в маленький темноватый магазинчик керамики. В этот день у нее не было ощущения пустоты поездки. В ее сумке лежали: зеленый баран, коричневая птица с радужным гребнем на изящно вытянутой головке, пятнистый олененок на неправдоподобно высоких растопыренных ножках.

Анна открыла глаза, глянула на веселые ситцевые занавески и подумала: вот у нее и новый дом (сто раз в душе Анна благодарила Спаковскую: если бы не она, так быстро квартиру не получить), и в нем хорошо. Правда, немного пустовато.

Теперь можно и гостей пригласить. Но кого?

Больше других Анна была расположена к Жанне Алексеевне. Знающий врач, как будто умна, доброжелательна. Только она всегда точно в скорлупе. Говорят, она очень погружена в семейные дела.

Вообще-то, кажется, симпатичный человек и Вера Павловна. Лечит несколько по старинке. Но добросовестна, чуть ли не до педантизма. В один из субботних вечеров Вера Павловна зашла к ней, Анне, за каким-то советом. Несмотря на немолодые годы, Вера Павловна всегда хорошо одета, держится прямо, на ногах старомодные лакированные туфли с пряжками и широким небольшим каблуком. Видимо, она не прочь вечерок была посидеть, но как назло в Вовку и Надюшку словно бес вселился: они с таким грохотом возились на веранде, что гостья поспешно засобиралась домой.

«Плохо, что с Марией Николаевной у нас контакта не получается», — в который раз пожалела Анна. — «Ну, а кто еще?» — спросила она себя. С Таисьей Филимоновной они встречались всего неделю на пятиминутке. Сейчас она в отпуске. Поговаривают, что ее на усовершенствование собираются посылать. «Только вряд ли ей это впрок. Может, я ошибаюсь!» — одернула себя Анна. Отчего родилась неприязнь? Оттого, что жеманна? Что увешана золотом? Не в этом дело. Как-то Таисья Филимоновна говорила о больном с нескрываемым раздражением. А если этот больной вроде Харитоньева… И все-таки она — купчиха. Сытая. Самодовольная.

Вспомнила Анна и двух молодых врачей. В больнице она дружила с молодежью. А тут молодежь держится особняком. Анна вздохнула.

— Мама, ты не спишь? — Надюшка подошла и потерлась шершавой, липкой от конфет щекой об Аннин локоть. — У тебя что-нибудь болит?

— Почему ты решила, что болит? — спросила Анна.

— А Григорий Наумович так вот подышит, — Надюшка открыла рот и громко подышала, — потом таблетку-лекарство в рот возьмет. Он сказал чего-то, я забыла, чтобы не болело.

— Ничего у меня не болит, — Анна притянула к себе круглую головку дочки и поцеловала ее в макушку.

— Я гостей провожу и полежу с тобой. Ладно?

«Он-то себя не бережет», — подумала Анна о Вагнере. Вот с кем обо всем можно поговорить.

Вовка, когда ему хотелось избавиться от Надюшки, подбрасывал сестренку Григорию Наумовичу.

Вчера Анна, злясь на Вовку, пошла за дочерью к Вагнеру. Надюшка спала, раскинувшись на диване. Григорий Наумович, сидя в кресле у окна, читал. В мрачноватой комнате книги на шкафах, на столе и на полу. Вагнер обрадовался приходу Анны. Засуетился. Усадил в свое кресло.

— Побудьте со мной. Прошу вас. Хотите послушать оперу? Что будете слушать? Могу предложить любую, на выбор. — Он смущенно потер рукой небритый подбородок.

Они слушали «Пиковую даму». За два часа не обмолвились ни единым словом. Ей не хотелось разговаривать. Поставив локти на подоконник и подперев щеки ладонями, она смотрела на море, забыв о хозяине дома. И он не мешал ей. Оказывается, с ним хорошо и помолчать.

Перед Анной сидел худощавый маленький старичок, бархатный воротник и бархатные лацканы несколько широковатого пиджака делали старичка старомодным. Седые волосы прикрывали непропорционально с туловищем большую голову. Коричневое высохшее лицо изборождено глубокими морщинами.

— Семен Николаевич Захаров? — спросила Анна.

Старичок молча наклонил голову.

— Итак, вы заболели впервые в 1905 году?

— Да. Видите, как я стар.

— Что послужило причиной заболевания?

— Я заболел в ссылке, в Нарыме.

— Какой у вас тогда был процесс?

— Понятия не имею, — Семен Николаевич покачал большой головой и развел сухонькие ручки, коричневые, как у святых на иконах. — Там даже фельдшера не было. Вы можете не поверить — меня вылечила бабка. Каким-то настоем трав, медвежьим салом. Я был молод. Страстно хотел жить. Молодой организм прекрасно справился. — Старик говорил, тяжело дыша. После каждой фразы — пауза.

— Когда возобновился процесс?

— В двадцатом.

— Лечились?

— Да. — Семен Николаевич глянул на Анну. — А вы знаете, кто меня спас?

— Кто?

— Владимир Ильич! Нас вызвали в Москву. Я был у Ильича… Меня выдал кашель… Ильич спросил… о моем здоровье. А потом дал распоряжение, и меня отправили в Крым. — Старик замолчал. Сидел неподвижно, полуприкрыв глаза, словно вспоминая.

Анна долго выслушивала и выстукивала его, поражаясь, чем дышит этот человек, Казалось, каждая клеточка организма изжила себя.

— Такую старую развалину, как я… трудно лечить, конечно… Но я должен… протянуть еще хотя бы год.

— О, мы еще поживем! И не один год.

— Мне надо год, — упрямо повторил старик. Словно это зависело от Анны: подарить ему этот год или не подарить. — Я должен закончить работу… Так я бы не согласился понапрасну занимать место… Лучше лечить молодого… Больше толку… Но без санатория мне не протянуть…

— Что вы пишете?

— Конечно, мемуары… Что пишут в моем возрасте?

— Неужели вы и сейчас ухитряетесь работать? Вас же четверо в палате.

— Я пишу в тихий час, когда все спят.

— В тихий час вам нужно отдыхать. И вообще, я бы хотела, чтобы вы в санатории не работали.

— Прошу вас, доктор… Я себя не перегружаю. Часок, два. Полстранички в день… Поверьте, если я хоть десяток строк напишу… я чувствую… еще живу… Мне осталось пустяки… одну главку…

Анна взглянула на руки, которые никак не хотели успокоиться.

— Не сегодня-завтра освободится палата на одного. В ней вам никто не будет мешать. Но с условием: работать только по утрам, за столом не засиживаться, в тихий час — отдыхать. Нарушите уговор — отберу бумагу. Договорились?

— Договорились.

Руки, успокоившись, легли на колени.

Закончив прием, Анна позвала сестру.

— Мария Николаевна, когда же дадут кровати?

— Мазуревич сказал — завтра.

— Я здесь почти месяц — и слышу это каждый день.

Мария Николаевна пожала плечами.

Анну редко обманывала интуиция: не понравится человек с первого взгляда — не понравится и позже. Но ради справедливости старалась побороть неприязнь. В этот же раз ничего не получалось. Заместитель Спаковской по хозяйственной части Вениамин Игнатович Мазуревич с первых дней вызвал у Анны антипатию. Все в нем ее раздражало: манера перебивать собеседника, его прямой, как бы срезанный затылок, тяжелая отвисшая челюсть.

— Ну вот что, с Мазуревичем я буду разговаривать на пятиминутке. Завтра же, когда больные уйдут в столовую, переоборудуйте палаты. Из двух одиночных перенесите кровати сюда. Ту одиночную, что на север, — под мой кабинет. А в ту, что на юг, переведите Семена Николаевича Захарова.

— Собственно, что мы этим выигрываем? От перемены мест слагаемых сумма не меняется.

— Выигрываем две койки. И завтра же добавим их сюда.

— Вы плохо знаете Мазуревича. Не стоит, пока не получим кровати, затевать перетасовку.

— Мария Николаевна, я прошу вас сделать все до пятиминутки.

— Хорошо. Мне можно идти?

— Да.

«Что она за человек? — подумала Анна. — Я ее знаю не больше, чем в первый день знакомства. В общем-то исполнительна, но очень уж равнодушная».

Оставшись одна. Анна позвонила Вагнеру.

— Григорий Наумович, смогли бы вы, возвращаясь домой, зайти ко мне?

— С удовольствием, — старческий голос прозвучал обрадованно. — Вы у себя в корпусе? Через полчаса буду.

Вот уж кто готов помочь каждому. 62 года, болен, а на пенсию не уходит. Прекрасный клиницист, прекрасный рентгенолог. Именно с ним следует проконсультироваться, вместе обсудить, как ей лечить Семена Николаевича.

Анна не относилась к категории врачей, которые из-за ложной боязни подорвать свой престиж не обращаются за советами к своим коллегам. И если уж консультируют своих больных, то непременно у профессуры или у какой-нибудь знаменитости.

На пятом курсе ее профессор на разборе истории болезни бросил фразу, позволяющую установить диагноз. Студенты ухватились за диагноз, подсказанный им. Анна, глядя в глаза профессору и покраснев до слез, сказала, что не согласна со всеми. Профессор выслушал ее, ни разу не прервав, а потом с нежностью сказал:

— Голубчик, вы будете врачевать, — и уже с негодованием добавил: — А эти! — махнул рукой и вышел из аудитории.

Анна помнила своего старого профессора и его первые заповеди: «Все подвергать сомнению», и «Не вредить». Теперь, когда у нее был почти двадцатилетний опыт, когда даже ученых мужей она поражала точностью диагностики, уже зная, чем болен пациент и как его нужно лечить, — она все же неизменно проверяла себя. Нередко хитрила — прикидывалась, что меньше знает. И радовалась, когда коллега, горячась, доказывал ее же правоту.

— У вас сегодня усталый вид, — заметил Григорий Наумович, со стариковской медлительностью опускаясь на стул.

«Ты тоже хорош», — подумала Анна, взглянув на Вагнера. Под все еще красивыми чуть выпуклыми глазами — темные круги, худое, с обтянутыми скулами лицо бледно до желтизны.

— Мне не понравился ваш голос по телефону. Чем вы взволнованы?

— Ничуть.

— Все же какие у вас неприятности?

— Да почему же обязательно неприятности?

— Да потому, дорогая, что ко мне обычно адресуются, чтобы… Так в чем дело?

— Вот и не угадали, я хочу проконсультироваться у вас.

Вагнер просиял.

Анна рассказала все о Семене Николаевиче. Григорий Наумович долго молчал, прикрыв глаза рукой.

— Как его лечить? Вполне с вами солидарен. Ему нужен покой, тишина. Убрать все раздражители. Почему даже хроникам, которые начинены антибиотиками, помогает санаторий?

— Режим.

— Это. И отсутствие негативных раздражителей. Человек выключается. Никаких забот. Никаких обязанностей. Полный покой для центральной нервной системы. Мы часто о Павлове вспоминаем в докладах и на конференциях. И забываем о нем в повседневной работе. Дети и молодежь не любят тишины. Тишина необходима больным и старикам. А как же мы угнетаем нашу психику этой немыслимой какофонией. Здесь, на курортах…

Анна знала, Вагнер сел на своего любимого конька, и поспешила спросить:

— Я не опрометчиво поступила, разрешив ему работать?

— Думаю, что нет. Для того, кто жизнь провел праздно, труд в тягость. А для него — эликсир жизни. Хотите знать, почему я не иду на пенсию? Боюсь отправиться к праотцам. Знаете, какая у меня самая сокровенная мечта? Умереть в белом халате.

— Терпеть не могу, когда со смертью заигрывают, — Анна нарочитой резкостью попыталась прикрыть охватившую ее жалость. Она-то знала, как он недолговечен.

— Кстати, я не собираюсь умирать. Особенно теперь, когда приехали вы… Посижу у вас с ребятами и уже не чувствую себя таким одичалым старым псом… Ну, довольно лирических отступлений…

— А давайте-ка я вам смеряю давление.

— Спасибо, докторуля! Я молод, здоров — хоть куда. Пошли-ка, дорогая, по домам.

— Не могу. Столько писанины. — Анна с досадой показала на стопку папок.

— Да уж, писанина — наш бич, — сочувственно вздохнул Вагнер. — Если бы техника пришла к нам на службу и помогла от этой писанины избавиться. Знаете, нам нужны свободные часы, чтобы сидеть и думать. Анализировать. Уточнять диагноз. Допустим, нам, санаторным врачам, еще туда-сюда. А бедный участковый — это безотказная лошадка, которая свой воз тащит всегда в гору. Когда уж там думать! И хотят, чтобы эта лошадка была непогрешимой. Сколько нашего брата ругают за непродуманный диагноз.

— И правильно ругают. Полез в кузов…

— Извините, дорогая, но вы очень уж требовательны.

— А как же! Не знаю, как в других институтах, а у нас каждый поступающий в медицинский обязан был сдать кровь.

— Великолепная традиция.

— Если тебе не подходит белый халат, иди туда, где ты отвечаешь, допустим, за бревна, хотя и за них, конечно, отвечать надо. Но все-таки там бревна, а здесь — люди! — Анна в который раз за последние дни с раздражением подумала о своей предшественнице. Так по трафарету лечить: «Фтивазид, паск», «паск, фтивазид». Сколько пропало санаторных дней у больных!

Вагнер, помолчав, поднялся.

— Спасибо вам, Григорий Наумович. Не сердитесь, что беспокою вас.

— Что вы! Вы же знаете, я всегда рад…

Но поработать Анне не удалось. Вошла Мария Николаевна, присела у окна, закурила.

— Мазуревич отказался дать койки.

— То есть как? Ведь со Спаковской договорились.

— Сказал: нечего устанавливать свои порядки.

Сестра улыбнулась.

— Послушайте, вы как будто рады?!

— Не биться же мне головой о стену.

— Хорошо. Завтра мы поговорим на пятиминутке.

Мария Николаевна не уходила. Анна вопросительно взглянула на нее.

— Что еще?

— Больные на консультацию ездили на попутных машинах.

— А санитарная?

— На санитарной отправили инспектора. Начальство не любит рейсовым транспортом пользоваться.

— Скажите, что представляет из себя Мазуревич?

— Ценный работник.

— Я серьезно спрашиваю.

— А я серьезно. Достанет для санатория все что угодно, а себе не возьмет ни грамма.

— Не знала, что не быть вором — ценное качество.

Мария Николаевна пожала плечами и, не проронив ни слова, вышла.

Что за неприятная манера пожимать плечами. И эта гнусная политика невмешательства! Анна кончиками пальцев потерла виски.

Глава четырнадцатая

Обычно перед пятиминуткой Анна заходила к себе в отделение.

Санитарка Павлина, высокая, здоровенная бабища, с лукавым красным лицом и маленькими бегающими глазами, домывала пол в застекленном с трех сторон вестибюле. Бросив тряпку, она прогудела густым басом:

— Вчера тут такое творилось — хоть святых вон выноси… Смех! Ветошкин из десятой палаты напился. Дал всем чертей. А сестре Марье Николаевне так припечатал — век не забудет. Умора.

Анна с трудом терпела Павлину, постоянно вступавшую в нелепые перепалки с больными.

Жаль, что не так-то просто найти санитарку.

— Что произошло? — спросила Анна, заходя в дежурку.

Мария Николаевна ответила неохотно.

— Ничего особенного. Немного выпил парень. У нас любят из мухи слона делать.

Ветошкин поджидал Анну на самшитовой дорожке, ведущей из санатория. Его молодое, всегда улыбающееся лицо выглядело помятым и виновато-печальным.

— Доктор, уж извините, причина у меня была, — вздохнул Ветошкин.

— Антибиотики и алкоголь — абсолютно несовместимые вещи, — рассердилась Анна.

— Жена уехала, — тихо произнес Ветошкин и, глядя себе под ноги, пояснил: — Ну, в общем бросила. Не верите — прочитайте. — Он полез в карман.

— Не надо, — сказала Анна, — верю я вам.

— Пишет, за детей боится. Заразный я. Пишет, не хочу, чтобы через тебя дети гибли. Я знаю, это мамаша, значит, теща, подначивает. Как к сыну своему уедет — все тихо-мирно. Как приедет, так и начинается ассамблея. Живем в ее собственном доме. Сто раз в день об этом дает понять. — Он махнул рукой. — Анна Георгиевна, у меня такой пацанчик…

— Вот что, Гоша, вы обидели сестру Марию Николаевну. Вы должны перед ней извиниться.

— Да я… и не сомневаюсь.

— Если повторится — выпишу сама.

— Чтобы я еще — ни грамма!

— А письмо все же дайте. Я ей напишу, и никуда она от вас не уйдет.

Анна опоздала на пятиминутку. Мазуревич выразительно показал на часы. «Какое его собачье дело», — с раздражением подумала она.

Когда она заговорила, он, не сгибая шеи, всем корпусом наклонился к старшей сестре Доре Порфирьевне. В знак согласия сестра кивала головой, и локоны, обрамлявшие ее моложавое личико, тоже кивали.

Нет, оказывается, он все великолепно слышал. Голос у него тонкий, составляющий резкий контраст с его мощным телосложением. Напрасно товарищ Буранова беспокоится. Койки сегодня будут. А на машине действительно отвезли инспектора курортного управления. Было бы известно товарищу Бурановой, инспектор тоже больной. Сердечник. Мы обязаны были оказать помощь больному человеку.

— Вениамин Игнатович, койки нужно привезти сегодня же, — произнесла недовольно Спаковская.

— Товарищ Буранова за койки беспокоится, а вот почему ЧП в своем отделении скрывает? — проговорил своим тонким голосом Мазуревич, поворачиваясь к Спаковской.

— И вечно вам ЧП снится, — проговорила Мария Николаевна, стряхивая пепел с папиросы в бумажный кулек.

— Вам, Мария Николаевна, как коммунисту и члену партбюро, следовало бы не замазывать недостатки, а вскрывать их. Почему вы не доложили на пятиминутке, что в ваше дежурство напился больной? Круговая порука? Лично меня не удивляет, что больные врача Бурановой пьянствуют.

— А нельзя ли определеннее изъясняться? — Анна засунула руки в карманы халата и выпрямилась.

— Могу уточнить. Мне стало известно, что врач Буранова участвовала в пьянке с больными двадцать пятой палаты. Могу даже уточнить, когда это было.

«Откуда он знает?» — Анна перехватила ускользающий взгляд Доры Порфирьевны.

Григорий Наумович, ни к кому не обращаясь, громко произнес:

— Насколько мне известно, за месяц до прихода в санаторий Анны Георгиевны выписали за пьянство трех больных.

— Я требую, чтобы меня выслушали, — сказала Анна.

— Мы не можем вместо работы заниматься склоками, — проговорил Мазуревич.

— Это уж слишком! — возмутилась Мария Николаевна.

Журов, рассматривая свои великолепно отточенные ногти, как будто это более всего сейчас его занимало, невозмутимо проговорил:

— Считаю пьянство с больными достаточно серьезным обвинением. Пусть Анна Георгиевна скажет, что это за недоразумение.

— Да, да, Qudiator et altera pars, — Вагнер явно волновался.

— Григорий Наумович, вы можете обойтись без латыни? — раздраженно произнесла Спаковская.

— Хорошо. Перевожу: следует выслушать и другую сторону.

Анне дали пять минут на объяснение. В двадцать пятой палате произошло следующее.

Лесоруб Глухов, степенный пожилой человек. Когда она вошла во время обхода, он и его соседи по палате сидели за столом. Действительно: на столе были бутылки. Целых две: коньяк и шампанское. Правда, не очень-то уж целых.

Глухов, обращаясь к ней своим волжским говорком, произнес почтительно:

— Извиняйте нас, Анна Георгиевна, значит, у меня такая радость — сноха внучат принесла, сразу двух. Дед я теперь, стало быть. Ну, мы с товарищами и решили отметить, значит, такое событие на семейном фронте.

Он подал чашечку с надписью: «На память о Крыме», сказав, чтобы она ничего не опасалась: из чашечки этой никто не пил — старухе в подарок куплена.

— Но если бы Дора Порфирьевна проследила и дальше, то она, после того, как заглядывала в двадцать пятую палату, должна была бы пройти по моим следам, — не скрывая насмешки продолжала Анна. — Сто граммов шампанского не свалили меня с ног. Закончив обход, я, как это ни странно, не пела, не плясала, а принимала больных. Можете заглянуть в истории болезни. А старики всей компанией отправились покупать на платье снохе, подарившей Глухову двух парней.

— По-моему, Анна Георгиевна допустила большой промах, — Журов, поглаживая выхоленными пальцами усы, сделал паузу.

— Именно промах, — поддакнула Дора Порфирьевна.

— Я бы на ее месте выпил коньячку.

— О, нет! — в тон ему подхватил Вагнер. — Если уж поклоняться Бахусу — недурственно коньяк с шампанским.

Все знали: Григорий Наумович, кроме минеральной воды и виноградного сока, ничего не пьет.

Прокатился веселый шум. Мазуревич, глядя на Спаковскую, сказал:

— Не понимаю, почему серьезный вопрос товарищи сводят к шуточкам. Наш санаторий считается передовым, и мы не должны этого забывать.

— По-моему, пора идти работать, — сказал Журов.

Анна взглянула на Спаковскую. Глаза из-под опущенных век смотрят холодно, но заговорила она спокойно:

— Я думаю, Вениамин Игнатович несколько преувеличивает. Я не допускаю мысли, что в нашем санатории врач позволяет себе пьянствовать с больными. Анна Георгиевна у нас новый человек, и она не знает о наших традициях. Наш девиз — ни пятнышка на белом халате! Мы должны вести себя так, чтобы у больных не было повода в чем-то упрекнуть нас.

Анна взглянула на Вагнера. Он сидел, прикрыв глаза рукой.

Мария Николаевна шепнула Анне:

— Видали, какие мы хорошие.

— У меня такое чувство, как будто я проглотила кусок мыла, — ответила Анна и услышала голос Спаковской:

— Анна Георгиевна учтет наши замечания. А теперь, товарищи, действительно, пора за работу.

Раздосадованная всем случившимся, Анна нарочито крупно шагала, не обращая внимания на увязавшегося за ней Журова.

— Вы злитесь на этого железобетонного Мазуревича? Ей-богу, не стоит. Людей надо принимать такими, какие они есть. Нельзя обижаться на курицу за то, что не поет соловьем.

— Отсюда не следует, что за это я должна уважать курицу.

— Курица несет яйца. Без Мазуревича санаторий пропал бы.

— А как же другие санатории?

— А ну его, этого Мазуревича, ко всем чертям. Лучше скажите мне, что вечером делаете?

За спиной чей-то запыхавшийся голос сказал:

— Сергей Александрович, познакомьте же меня с новым доктором!

К ним подбежала молодая женщина в белом халате. Из-под докторской шапочки кокетливо выглядывали кудряшки. Все в ней мелко: вздернутый носик, круглые глазки, маленький ротик.

Журов сразу весь как-то поскучнел и вяло проговорил:

— Виктория Марковна Кулькова. Рекомендую говорить «очень приятно» не в начале, а в конце знакомства.

«Так это она вела моих больных до меня», — вспомнила Анна.

Вика натянуто улыбнулась. Анну покоробил пренебрежительный тон Журова, и она насмешливо произнесла:

— Простите, но у вас странная манера навязывать свое мнение.

Журов, вдруг вспомнив, что его ждут в рентгеновском кабинете, свернул в сторону.

Вика, сделав несколько шагов, остановилась:

— Сергей Александрович, подождите, — окликнула она Журова, — у меня к вам один вопрос.

— Ну, что еще? — грубовато отозвался он.

Анна ускорила шаг и все же услышала его раздраженный голос и ее торопливый, захлебывающийся.

«У них роман», — подумала Анна. Мысль эта была почему-то ей неприятна, и, поняв это, она рассердилась на себя. Собственно, какое ей дело до них? И до этого железобетонного Мазуревича?

Все, что тебя тревожит, что угнетает, ты должна оставить за дверями палаты. Больные ничего не должны прочесть на твоем лице: ни сомнения, ни обиды, ни усталости и, наконец, ни простого недовольства.

В палате одна Лариса Щетинко.

— Где остальные? — спросила Анна. — Ах, да! У нас сегодня банный день. — И, повернувшись к Марии Николаевне, сказала: — Они новенькие. Я попрошу вас — объясните им: в баню можно сходить и попозже.

Лариса лежала на кровати, вытянув длинные ноги: на голове бигуди, миловидное лицо покрыто толстым слоем крема. На кровати разбросаны фотографии.

— Лариса, вы опять курили? — с неудовольствием произнесла Анна, заметив в пепельнице окурки со следами губной помады. — Вы же бросили, а сейчас опять за старое.

Лариса резко поднялась. Села.

— Я бы бросила. Но, знаете, Анна Георгиевна, я человек в жизни разочарованный. Столько у нас подлости. Если хотите знать — я пробовала даже пить.

— Ну и как?

— Бросила. Противно.

— А зря. Напилась бы, валялась бы под забором. Ничего не скажешь — достойный и активный метод борьбы с подлецами.

— Лежала я в больнице — всего насмотрелась. Нет уж — не нам, больным, тратить свои нервы на подлецов. Пусть подлецов люди поздоровее перевоспитывают.

— Кстати, Лариса, у нас в отделении семьдесят больных. Здоровее всех — вы.

— А зачем же мне путевку сюда дали?

— Не знаю. Я бы на месте ваших лечащих врачей отправила вас отдыхать в санаторий общего типа. Практически у вас туберкулеза уже нет.

Лариса вздернула подбородок и с вызовом проговорила:

— Между прочим, вопрос о продлении мне лечения уже решен.

— Кто вам это сказал?

— Мне обещала Виктория Марковна. Она до вас была моим лечащим врачом.

— Хорошо, я это выясню. Но повторяю: вы здоровы и продлевать лечение вам нет надобности.

После обхода Анна поднялась на второй этаж, к Виктории Марковне.

Выпятив и без того чуть оттопыренную нижнюю губу, та сказала:

— Вопрос о продлении лечения Щетинко согласован с Маргаритой Казимировной и начмедом.

— Но вы, как лечащий врач, понимали, что нет в этом надобности?

— Почему? Лишний месяц отдыха никому не вредит.

— У нас не дом отдыха. И если мы будем держать в санатории мнимых больных, то для нуждающихся в климатолечении у нас не хватит мест.

— Что вы от меня хотите?

Как можно мягче Анна произнесла:

— Я хочу, Виктория Марковна, чтобы вы пошли со мной к главврачу и сказали о своей ошибке.

Вика неожиданно улыбнулась, оскалив мелкие зубки:

— Это бесполезно. Вот увидите — ей продлят.

Когда Анна вошла в кабинет Спаковской, там сидел Мазуревич.

Он поспешно встал и вышел.

«Королева», откинувшись на спинку кресла, курила. Колечки дыма, раскручиваясь, уплывали за окно в зеленый парк.

«Интересно, а какая она дома?» — подумала Анна, но, встретившись со спокойно-пытливым взглядом Спаковской, сразу же настроилась на деловой лад.

— Я с вами согласна, — выслушав Анну, сказала Спаковская. — Щетинко не нужен санаторий. Но как это ни прискорбно — мы не можем ей отказать. Поверьте мне на слово: другого выхода у меня нет.

— Я отказываюсь понимать.

Спаковская долго и тщательно тушила папиросу. Пепельница — металлическая рыбка с задранным хвостом — ерзала по глади письменного стола.

— Вы бы меня поняли, — сказала она своим ровным, без интонаций голосом, — если бы посидели в моем кресле. Ее дядя помог достать оборудование для кабинета функциональной диагностики. Это не для меня. Для санатория. Для больных. Понимаете? Некрасиво? Согласна. Но иного выхода у меня нет.

Анна молча пожала плечами, поймав себя на том, что повторяет жест Марии Николаевны.

— Вы думаете, милейшая Анна Георгиевна, мне приятно унижаться перед Харитоньевым? Но у него связи.

Раздался телефонный звонок.

— И все-таки, думаю, другой выход есть.

Возвращаясь в корпус, Анна решила пройти через парк. Маленькая передышка. Всего пять минут отдыха.

Все дремлет, разомлев от зноя. И два огромных широколистных платана, и безмолвные островерхие кипарисы, и плакучая ива, и белые свечи каштанов. И море, разнежась, чуть трогает берег тихой волной. А воздух! Воздух, напоенный морем, как бальзам. Сюда бы Зойку. Поспать бы ей у моря, подышать бы ионами, — навсегда бы забыла о своем туберкулезе. А тут эта Лариса Щетинко. Анне внезапно расхотелось сидеть. Она поднялась и торопливо зашагала к своему корпусу.

Курортники оглядывались вслед высокой женщине с широко поставленными яркими голубыми глазами на чуть скуластом хмуром лице.

Она сидела у себя в кабинете над историями болезни, когда без стука вошел Журов с розой в руке. В халате он казался еще выше.

Журов взял со стола стакан, налил в него из-под крана воды, — все это он проделывал с усмешкой, — сунул розу в стакан и поставил перед Анной.

— Это вам.

Усевшись напротив нее, он несколько мгновений наблюдал за ее пишущей рукой.

— Итак, вы сердитесь, — проговорил он. — Но вам это идет. Вы ведь далеко не красавица, а когда злитесь — становитесь привлекательнее.

— И вы пришли мне об этом сообщить?

— Я пришел сообщить вам: койки вам доставлены можете оборудовать палаты! И второе — я даю вам пять мест в аэрарии. Могу вас поставить в известность — это мне стоило больших усилий.

Он подождал.

— И вы не находите нужным сказать мне дружеское спасибо?

— Не нахожу. Вы ведь меня не благодарите за то, что я веду больных. Это же входит в мои обязанности.

— А вы мне нравитесь.

— А вы мне нет.

Понизив голос, он сказал:

— На меня всегда неотразимо действуют вот такие властные и холодные женщины. Или уж очень женственные, или вот такие… Словом, я пришел предложить вам дружбу.

В чуть приоткрытую дверь просунулась Надюшкина голова с растрепанной косичкой. Девочка улыбнулась, показав щербинку под верхней губкой.

— Здравствуйте! Мамочка, тебе телеграмма. А Вовка дразнит Малявку. Ты не велела, а он дразнит. Я Малявке дала маленечко-маленечко супу. Ничего? Она суп съела, а кашу не хочет. Разве собаки кашу не едят? Вовка говорит, что не едят. А мальчишка, не из нашего двора, говорит, что ихняя собачонка ест ну положительно все, даже, безусловно, капусту.

Все это Надюшка выпалила скороговоркой, стоя в дверях; пальчики шустро перебирали пряди волос, заплетая их в косичку; а сама искоса с любопытством поглядывала на Журова.

— Нет, что за прелесть! — воскликнул Журов. — А как тебя зовут?

— Надя.

— Ну, здравствуй, Надя!

— А я уже сказала — здравствуйте. А… а… А зачем у вас усы? Разве докторы тоже бывают стиляги?

Анна кусала губы.

— Надя, дай телеграмму.

Анна распечатала телеграмму. Лицо ее стало озабоченным.

Журов спросил:

— Что-нибудь неприятное?

— Нет, почему же?

Надюшка, видимо, не в силах оторвать взгляд от усов Журова, склонив голову набок, серьезно сказала:

— А все-таки вы лучше их состригите.

— Конечно, состригу.

Надюшка снисходительно одобрила:

— Конечно, ну их к черту!

— Надя, что это за выражение?

Надюшка на всякий случай улыбнулась.

— Тетя Даша говорит так. Детям нельзя, а взрослым можно? Да, можно? Можно?! Можно?! — прыгала она вокруг Анны, чувствуя — мать только притворяется, что сердится, на самом же деле — ей смешно. А кто же сердится, когда смешно?

Глава пятнадцатая

Ася сидела в приемнике санатория.

Женщины, приехавшие вместе с ней, ушли в душ. Она сидела в глубоком мягком кресле. Хотелось лечь. В ушах звенело на одной ноте, и казалось, будет так звенеть всю жизнь. Одолевала нестерпимая жажда. Графин с прозрачной водой стоял на круглом столе, всего в двух шагах. Нужно только встать, только протянуть руку. Но пошевелить рукой трудно.

— Пить! — громко, как ей почудилось, проговорила она и со страхом оглянулась. Куда же девалась эта полная и симпатичная женщина, что забрала у них путевки? Сначала она звонила, узнавала, есть ли места, и, не дозвонившись, — ушла. Почему она заставила Асю дважды измерить температуру? Не надо смотреть на графин, от этого еще сильней хочется пить. Что это за картина? Сирень, сирень… Где она видела такую же сирень? Да это же Кончаловский. Нет, глупо так мучить себя жаждой. Она схватилась руками за подлокотники кресла и, напрягая все силы, поднялась. Тотчас же огромный букет сирени сорвался со стены и ударил ее по голове. Стало темно. Потом все исчезло.

Придя в себя, Ася осторожно глянула на потолок, стены. Они не кружились. Ее уже не качало. Где же она? Ага, рядом койка. И тут же услышала легкий всхрап. Перевела взгляд и увидела круглую старушку, в белом халате и белой косынке. Старушка сидела на стуле и, прислонившись к спинке кровати, с присвистом всхрапывала.

На тумбочке у кровати стакан с водой. Снова почувствовав жажду, Ася потянулась за стаканом. Но пальцы не слушались ее.

От шороха старушка открыла глаза и, встряхнувшись как кошка, зачастила:

— Ой, слава же осподи, малость очухалась. Яка гарна дивчина, и хвороба проклятуща доканала. Водички испить? А это мы зараз. — Она подала стакан Асе.

— Нянечка, где я?

— В изолятору, миленькая.

Медленно Ася вспомнила, что с ней произошло.

— А потом меня куда?

— Хиба ж я знаю. — Оглянувшись на дверь, нянечка зашептала: — Место в больнице тебе хлопочут. А ты, детынька, не соглашайся. Пес с ней, с этой больницей, В санатории, поди-ка, получше. Больных-то помене. Все ходячие. Ой, прости меня, осподи, какие лбы… Тут и догляду будет боле. Только ты меня, детынька, не выдавай.

Пришла врач.

— Мы уже лучше себя чувствуем? — она улыбнулась, показав мелкие зубки с обнаженными розовыми деснами.

— Доктор, скажите, меня положат в больницу?

— По существу, вы постельная больная. И мы не имеем права вас принимать. У нас санаторий.

Ася устало закрыла глаза.

— Вы хотите спать? Сейчас вам принесут покушать.

Ася не отозвалась. Ах, как она сейчас ненавидела это холодное и спокойное лицо. «Она похожа на мышь», — подумала Ася.

Шаги. Тихо стукнула дверь. Слава боту, никого. И все, что так долго, с того самого дня, как свекровь принесла ей письмо от мужа, так долго сдерживалось, — прорвалось. Она схватила полотенце и, закрыв им лицо, тихо, безутешно разрыдалась.

Только услышав голоса за дверью, поспешно вытерла лицо и стиснула полотенце зубами.

Распахнулась дверь. Тихий голос:

— Спит!

Ася открыла глаза.

— Анна Георгиевна!

— Ну разве можно так?

Анна дала Асе выплакаться у себя на плече.

— Ни в какую больницу я вас не отпущу, а заберу в свое отделение. Есть у меня одиночная палата, я вот уже третий день ее для вас берегу.

— Как же вы узнали, что я…

Анна поглаживала Асину горячую руку, и от ее прикосновения жар, как будто обжигавший тело, потихоньку улетучивался.

Все очень просто. Никаких загадок. Ася, конечно, помнит Екатерину Тарасовну, ей пришлось из-за болезни матери срочно выписаться: она позвонила в школу и, узнав, что хлопочут о санатории, помогла Асе попасть к нам в «Горное гнездо». Они-то — Панкратова, кажется, завуч школы, и Екатерина Тарасовна — дали телеграмму об Асином выезде.

— Я почему-то считала, что вы должны завтра, послезавтра приехать. Ну, а когда сказали, что приехала девушка из Сибири, я сразу догадалась, кто это.

Через час Ася лежала в небольшой палате. Правда, здесь такие же голые стены, как и в больнице. Но есть шифоньер с зеркалом, круглый стол. Дверь из комнаты выходит на веранду, там стоит кровать.

— Вот спадет температура, акклиматизируетесь и будете спать на веранде, — пообещала Анна. — У вас есть с собой ночная рубашка?

— Не помню… — пробормотала Ася. На самом же деле она не знала, что лежит в чемодане. Домой за ее вещами ходила Александра Ивановна, она же и укладывала чемодан.

— Если есть — наденьте свою рубашку, — сказала Анна, делая вид, что не заметила Асиного смущения. — Вероятно, вам надоело больничное белье. Знаете, женщине такие вещи поднимают настроение. А давайте я с вашего разрешения похозяйничаю. Вот славное платье. Люблю голубое.

— Я сама шила, — слабо улыбнулась Ася.

Переодевшись с помощью Анны, Ася вдруг почувствовала себя не такой уж несчастной.

— Ну, а теперь спать, — заявила Анна. — Сон для вас сейчас самое главное лекарство.

Анна ушла.

Ася закрыла глаза. Но заснуть что-то мешало. Это что-то врывалось через дверь на веранду. Какие-то смутные голоса, смех и шум, Отчего этот шум? Нет, не дождь. Может, ветер?

Ася накинула халатик и, держась рукой за стену, выбралась на веранду. Встала на стул коленями, положив локти на перила.

Взглянула и замерла. Ничего подобного она не только не видела, но даже и представить себе не могла: такое яркое, что на него больно было смотреть, огромное, — она не могла охватить его взглядом, — синее-синее море взбиралось к небу. Деревья, прежде она видела их только в кино, заслоняли берег. Кипарисы, действительно, похожи на свечи, вернее — на пламя свечи. Они молчаливы и торжественны, как памятники. Не случайно, кажется в Италии, их садят на кладбищах. Стоит ли сейчас думать о кладбище… От него не уйдешь… А вон та широкая тропа, наверное, ведет к морю.

Празднично одетые люди. Голые, бронзовые от загара плечи, руки, ноги. Пойти вместе с ними, чтобы хоть потрогать море. От этих людей ее отделяют какие-то пятьдесят метров.

Ася перевела взгляд вниз и увидела глубокий ров, на дне которого сквозь прошлогодние сухие листья сочилась темная вода.

От яркого, синего, живого и теплого моря, от веселых и здоровых людей ее отделял ров. Сможет ли она когда-нибудь перебраться через него?!

Пошатываясь, Ася вернулась в палату.

Сквозь сон она слышала, кто-то тихо входил, давал ей что-то пить. Она просыпалась, но не до конца, ей делали укол, укрывали одеялом, что-то говорили. Потом день как-то сразу померк и зажглась маленькая лампочка-ночник. И вдруг комната превратилась в коридор со множеством дверей; двери со свистом открывались и так же со свистом закрывались, и она никак не могла выбраться из этих дверей. Где-то за этими дверями был ров, на дне которого сочилась темная мертвая вода…

На следующее утро, на пятиминутке, Мария Николаевна передала Анне записку: «Вам предложат перевести вашу сибирячку в больницу. Не отдавайте ее. Она верит только в Вас. М. Н.».

Анна с благодарностью взглянула на сестру и в знак согласия кивнула.

Анна сидела как на иголках, ждала с минуты на минуту, что Спаковская заговорит о переводе. Но «королева» молчала. После пятиминутки она попросила Анну задержаться.

— Что же это такое? — с явным неудовольствием произнесла Спаковская. — Я считала, что уж кто-кто, а вы не станете нарушать правила ради личного знакомства.

— Простите, Маргарита Казимировна, вас неправильно информировали. Это не знакомая моя, а моя больная.

— И все же… в данном случае я на стороне Виктории Марковны. Арсеньева тяжелейшая больная, и мы должны ее отправить в больницу.

Анна представила плачущую у нее на плече Асю и сказала:

— В больнице она погибнет.

— Хуже будет, если она погибнет у нас, — сказала Спаковская и, видимо, заметив, как вспыхнула Анна, поспешно добавила: — Нет, нет, не считайте меня уж таким черствым администратором. Я думаю в первую очередь о больных. Смерть в санатории делает здоровых больными.

— Говорить о необратимости преждевременно.

В дальнем углу кабинета о чем-то вполголоса переговаривались Вагнер и Журов. И Анна не для Спаковской, а для них громко сказала:

— Поймите меня, Маргарита Казимировна, она погибнет в больнице. У нее такая ущербная психика. Она недавно заболела. Как хотите — я не могу… Я уже обещала. Я еще ни разу не нарушила свое слово, слово врача. Тогда и мне придется… — Анна не договорила.

Спаковская молчала. Молчали и те двое в углу.

— Я думаю, большой беды не будет, если мы оставим девочку в санатории, — сказал Вагнер. — Отправить ее в больницу никогда не поздно.

— Что скажет начмед? — спросила Спаковская.

Анна взглянула на Журова и вспомнила его фразу: «На меня всегда неотразимо действуют вот такие властные женщины или очень женственные натуры…» и, вдруг успокоившись, она обратилась к Спаковской:

— Прошу вас пока ничего не решать. Пусть Сергей Александрович будет арбитром, посмотрит историю болезни, послушает больную. Если и он, и Григорий Наумович найдут, что Арсеньеву следует отправить в больницу, — я не стану возражать.

— Поручаю вам разобраться в этом вопросе, — сухо проговорила Спаковская, обращаясь к Журову.

Анна с Журовым вышли.

— Послушайте, охота вам брать на себя обузу? — спросил Журов, покусывая травинку и сбоку поглядывая на задумчивое лицо Анны. — Не понимаю вас. Как мне известно, вы сегодняшнюю ночь не спали.

— Я врач. Я обязана лечить больных. Понимаете, больных.

— У вас удивительная особенность: выдаете прописные истины, а звучат они у вас как откровение. И не мечите на меня голубые молнии.

— Сергей Александрович, почему вы в Крыму?..

— Вы хотите спросить, почему я здесь, а семья в Москве?

— Нет, я хочу знать, как вы сюда попали?

— С двусторонним пневмотораксом.

— Я так и думала. А квартиру в Москве терять не хотите.

— Не хочу, — в голосе его прозвучали обычные насмешливые интонации. — Кстати, — добавил он с неожиданной запальчивостью: — фтизиатром я стал до того, как заболел.

— Я рада, — призналась Анна.

Они зашли к Асе. Молодая женщина лежала на спине, выпростав очень белые руки поверх одеяла. Тонкие, какие-то летящие волосы растрепались по подушке, к потному лбу и вискам прилипли мелкие кудряшки. На бледном, ставшем совсем маленьким, лице с запекшимся ртом — жили только глаза. Сейчас они уже не были ярко-зелеными, какими Анна их видела в больнице, они казались черными из-за темных теней вокруг век.

— Асенька, — сказала Анна, оправляя подушку. — Сергей Александрович хочет вас посмотреть.

Ася осталась лежать так же неподвижно, устремив взгляд на причудливые невиданные деревья за балконом.

Ее взгляд теперь постоянно притягивало диковинное розовое дерево: цветы на нем прикреплены к самым ветвям, и от этого ветви кажутся мохнатыми. Нянечка объяснила: «Называют его — иудиным деревом, а как по-научному, не знаю».

Сергей Александрович вошел в палату с обычной приветливо-насмешливой улыбкой и громким, самоуверенным голосом произнес:

— Доброе утро, как мы себя чувствуем? — Он взял Асю за руку и стал считать пульс, и тут только взглянул на нее.

Улыбка на его лице исчезла, оно стало серьезным. Анна поняла: беззащитность Аси и ее глаза тронули Журова. Он несколько мгновений, не отрываясь, смотрел на Асю, потом опустил глаза. Удивление, жалость и какое-то чувство виновности совершенно преобразили его.

Как же Анна знала эго чувство беспомощной виновности, как часто оно ее мучило. Что-то доброе шевельнулось в душе, и она тихонько дотронулась до руки Журова.

Ася, увидев стетоскоп в руках доктора, решила, что он будет ее слушать, и, приподнявшись, села. Сразу же закашлялась.

Журов схватил стакан воды и подал ей.

— Выпейте маленькими глотками Постарайтесь задержать дыхание. И, пожалуйста, ни о чем не беспокойтесь Ложитесь и отдыхайте, — сказав это, он вышел, забыв проститься.

И снова Анна удивилась. Она считала его не способным на такие мягкие интонации. Ну и ну!

Ася вопросительно взглянула на своего доктора.

— Он не плохой человек, — убежденно проговорила Анна. — Я к вам еще зайду, — пообещала она.

Журов сидел у нее в кабинете, и непонятная нежная улыбка, делавшая его несколько фатоватое лицо приятным, блуждала под усами и светилась в его глазах.

Анна села за стол и открыла папку, с Асиной историей болезни. Она ждала, когда он заговорит.

— Вы знаете, я женолюб.

— Бабник.

— Анна Георгиевна, зачем вы непременно хотите меня убедить, что я гад. Люди всегда мне почему-то стараются это доказать, и в конце концов я этому поверю.

— Ох, какой Печорин!

— Но, как говорит Надюшка, — к черту Печорина Итак, я женолюб, — упрямо повторил он, — но знаете, тут я не посмел бы. Нет, не посмел. Ни в какую больницу, конечно, мы эту девочку не отпустим. И мы ее с вами поднимем. Хотите союз?

— Еще бы!

— И вот вам моя рука — рука врача, — без тени иронии проговорил он, протягивая ей руку.

Анна крепко, по-мужски пожала ее.

Мгновенно кто-то приоткрыл дверь и посмотрел в щель.

— Войдите! — крикнула Анна.

Дверь поспешно закрылась.

Лицо Журова стало хмурым и злым.

После неловкой паузы Анна сказала:

— Послушайте, Сергей Александрович, а если бы моя больная не была бы такой женственной… вы бы стали ей помогать?

— Анна Георгиевна, ну, ей-богу, не подчеркивайте на каждом шагу, что я сволочь.

— Ладно, не буду, — весело согласилась Анна. — Послушайте, а как же Спаковская?

— Это уж я беру на себя. А теперь давайте обсудим, как лечить вашу Асю. Мы постараемся ее продержать в санатории полгода., год, пока не поставим на ноги. Благо, наше правительство предоставило нам это право.

— Да, да, — обрадованно отозвалась Анна, — что, если нам позвать Григория Наумовича.

— Мне вы не доверяете?

— Вот уж не подозревала в вас ложной амбиции.

— Если угодно, во мне столько всякого… Не хмурьтесь — согласен мою персону обсудить не в служебное время, а сейчас… — он оборвал себя и прислушался — Прежде всего мы должны избавить ее от этого ужасного кашля.

Глава шестнадцатая

Как-то само собой повелось: после пятиминутки Григорий Наумович, делая небольшой крюк, провожал Анну до ее корпуса, а потом уже отправлялся в свой кабинет. Они шли сначала кипарисовой аллеей, потом сворачивали на дорожку, обсаженную поблескивающим своими жестковатыми листочками самшитом.

Анна любила эту прогулку. Им всегда было о чем говорить. Но он умел и помолчать, когда надо.

Тревожила Ася. Пневмоторакс не дал желанных результатов. Молодая женщина по-прежнему температурит… Никогда ни о чем не просит, не жалуется.

Однажды Анна предложила:

— Хотите, я познакомлю вас с одной женщиной вашего возраста? Инженер, очень милая, интересный человек. Кстати, она из соседней палаты.

— Мне спокойнее одной, — сказала Ася и, как бы извиняясь, добавила: — Надо разговаривать, а я стала такой скучной собеседницей…

«Интересно, в какие дебри она погружается, лежа целый день в одиночестве. Зайдешь поговорить, а она ждет не дождется, когда оставишь ее одну».

Раздумывая, Анна шла рядом с Григорием Наумовичем, стараясь приноровить свой стремительный шаг к его размеренному. Глянув в прогалину между кипарисами, она сказала:

— Наверное, наша профессия из всех существующих на земле самая тяжелая. Постоянно чувствуешь свою беспомощность. Когда же у нас будут ощутимые сдвиги?!

— Ваш покорный слуга не имел бы счастья следовать за вами, если бы не антибиотики. Вещи познаются в сравнении. Я был еще студентом на практике в Одесской клинике, и представьте: туберкулез гортани лечили солнцем. Да, да. Больной с активной формой водружался на веранде, а врач «гортанным» зеркалом направлял «зайчик» на пораженные голосовые связки, подвергая их солнечному облучению.

— А если антибиотики не помогают? Что тогда? Должны же помогать — процесс-то свежий!

Григорий Наумович долго молчал. Анне показалось, что он забыл об их разговоре. Он дышал тяжело. Видимо, даже легкий подъем был для него не по силам, и она еще умерила свой легкий быстрый шаг.

Неожиданно он сказал:

— Жаль, что нельзя сделать рентгена души. У нее какие-то далекие глаза.

Анну всегда удивляла его способность угадывать то, чего она не договаривала.

— Когда вы успели рассмотреть ее глаза?

— Вчера. Я вышел из вашего кабинета, она — из дежурки. Она ответила на мое приветствие, но готов голову дать на отсечение — меня она не видела. У нее есть семья? Муж?

— Да. Хороший муж.

— И пишет он ей сейчас?

— Да, конечно, — машинально ответила Анна. И тут же вспомнила: вчера Асе принесли три письма, и они остались нераспечатанными. Почему? Если бы от мужа, Ася не утерпела бы. Тогда Анна спросила: «Как успехи мужа в Ленинграде?» Ася сказала: «Спасибо. Хорошо», — и перевела разговор на другое.

— Ну, я к себе. — Григорий Наумович потер рукой худую щеку, глянул на Анну выпуклыми глазами, со склеротическими прожилками на желтоватых белках, и сказал: — Ее вылечила бы радость — величайший эликсир жизни.

— Вы говорили — труд, — напомнила Анна.

— Дорогая, вы же знаете: одну и ту же болезнь у каждого человека надо лечить по-своему.

…Перед приемом больных Анна обычно минут десять проводила в своем кабинете — в полном одиночестве, просматривая истории болезни.

Как-то одна больная с возмущением сказала: «Мой врач заявила мне, что она отменяет мне паск, а сама и не назначала его. Разве врач имеет право забывать?»

Анна понимала, большой беды не будет, если больная неделю станет принимать вместо фтивазида тубозид, но, если больной потерял доверие к своему врачу, ему у него лечиться бесполезно.

Вот почему перед тем, как взглянуть в лицо больного, она должна была вспомнить о нем все, даже то, что не записано в истории болезни.

Но сегодня она достала, в который раз, только одну историю болезни. Ася Владимировна Арсеньева, 24 года. Что у нее случилось? Надо разузнать. Но как?

Анна так углубилась в свои мысли, что не заметила, как вошла Мария Николаевна.

— Доктор, больные ждут, — сказала она.

Однажды ее новая коллега, Жанна Алексеевна Зорина, сказала: «Врач — копилка человеческих страданий». Ну, нет. Она, Анна, с этим не согласна. Семен Николаевич ее радует. Сухонькие ручки святого с иконы мирно покоятся на коленях. Он старомодно ее благодарит: в отдельной палате ему так хорошо. Он и чувствует себя много бодрее.

…Вечером она спросила Асю:

— Панкратова, это та маленькая женщина, которая всегда к вам приходила? Кажется, она завуч вашей школы?

— Нет, второй школы, где я раньше работала.

— Она ваша приятельница?

— Она мой друг. — Дрогнули ресницы, что-то еле уловимое мелькнуло в уголках губ, и снова лицо Аси стало неподвижным, замкнутым.

Панкратова отозвалась подробным письмом. «Самое ужасное, — писала она, — заключается в том, что Ася до сих пор считает его поступок благородным… Не она, а он жертва, он, видите ли, всем готов пожертвовать, все принести на алтарь искусства. Он бросил на этот алтарь не только любовь, но и ее жизнь».

В первый же день своего дежурства, после тихого часа, Анна зашла к Асе в палату.

— Я недовольна вами, Асенька, — проговорила Анна, присаживаясь к ней на кровать, — сегодня вы опять ничего не ели. Так вы никогда не поправитесь.

— А зачем? Мне все равно.

— Ася, я все знаю, — осторожно сказала она. — Я понимаю: вы его любите. Но пройдет время: и вы поймете — он недостоин вашей любви. Оставляют близкого человека в беде только ничтожные люди…

— Не говорите так! Он любит меня. Но он не принадлежит себе…

— Асенька, вы знаете Екатерину Тарасовну. И конечно же, знаете, что человек, который навещал ее, не был ее мужем.

— Мне говорили.

— Он был очень несчастлив с женой. У него дочь. Девочка много лет страдала ревматизмом. Теперь она выросла. Учится. Вышла замуж. А он женится на Екатерине Тарасовне, а она, надо вам сказать, еще ко всему хроник. А вы знаете, кто он?

— Нет.

— Он преподаватель. Математик. Человек, безгранично любящий свою профессию. У Екатерины Тарасовны открытая форма. Если он заболеет, то потеряет право работать в школе. А в запасе у него ведь нет молодости, приобретать новую специальность — ему трудно.

— У нас совсем другое… Это я… и не бросила, а оставила, ради него же. — Говоря это, Ася подняла руки и словно что-то оттолкнула от себя.

Анна не сразу нашлась, что сказать.

В открытую на веранду дверь вместе с солнцем врывались звуки: щебетали ласточки под карнизом крыши, прошуршала шинами по асфальту машина. Ветер донес голос диктора с причала: «Морская прогулка — лучший вид отдыха». Чей-то заливистый голос кричал: «Нинка, Нинка, возьми и на меня билет».

Жизнь шла своим чередом: лилась, звенела, бурлила.

— Я не признаю никаких жертв, — произнесла наконец Анна.

— Но вы… Извините… Мне рассказывали… Пожертвовали же своей молодостью ради человека, который был старше вас и… инвалид.

Наверное, впервые Ася увидела, как потемнели голубые глаза Анны Георгиевны.

— Вам неправду сказали. Не было жертвы. Каждый день, прожитый с ним, был для меня счастьем. Все, чем я жила, было ему дорого. Он знал все о моих больных. Да разве только это?! Он научил меня слушать музыку, любить стихи. Господи, да он целый мир для меня открыл!

…В сорок первом, за год до получения диплома врача, Анна уехала на фронт. Командир дивизии был первый, кому она перевязала рану, он стал и ее первой любовью.

Однажды, не выдержав, пришла к нему в землянку и, презирая себя, объяснилась в любви. Он проводил ее до госпиталя, поцеловал на прощанье в глаза и сказал:

— Я женат. Но если я был бы холост — лучшей жены для себя не желал бы.

Госпиталь эвакуировался в тыл.

Военные бури замели след командира.

Но Анна не забыла его. Всюду писала и получала один и тот же ответ — такого не значится.

Весной сорок шестого один раненый, — она уже работала врачом в госпитале, — сказал, что лежал с Владимиром Колосовым в подмосковном госпитале: расхваливая бывшего командира, бросил: «Правильный старик». Старик?! Тогда не он. А вдруг он?

Выпросив недельный отпуск, выехала из Энска.

Приехала к вечеру. Сдав чемодан в камеру хранения и расспросив, как найти госпиталь, отправилась по размытой дождями дороге.

Не поверила, когда санитарка сказала:

— Есть такой, обождите — сейчас позову.

Она стояла в грязных ботинках, мокром от дождя пальто и сбившейся на голове косынке. Мельком взглянула в зеркало и увидела — чужое бледное лицо с прикушенными губами.

К ней вышел высокий грузный мужчина на костылях, взъерошенный, седой, с небритым лицом.

— Анночка! — сказал он, останавливаясь. — Какими судьбами?!

— Вот так. Узнала, что вы здесь, и приехала, — сказала она, глотая слезы и улыбаясь.

— А я, видишь, — он кивнул на костыли. — Ну, моя песенка спета. А как ты живешь? Сядем.

Стуча костылями, он сел на диван, она опустилась рядом.

— Как живешь? — Он потирал белой рукой заросший подбородок.

— Работаю.

— Замужем?

— Нет.

— Что так?

— Вы же знаете, — опустив голову, еле слышно проговорила она.

— Вот как оно бывает… Позволь, да как ты узнала, что я здесь?

— Так, узнала и приехала.

— Ко мне?!

— К вам.

— У тебя все легко получается. Я не только ногу потерял, но и жену. — Он потянул потухшую папиросу и добавил: — Я ее не виню, кому нужно с таким вот возиться. Ты где остановилась?

— Я прямо сюда.

Он помолчал, что-то обдумывая.

— Тебя надо устроить. Когда ты уезжаешь?

— Мы вместе поедем.

Он долго молчал. Выкурил три папиросы. Когда от третьей прикурил четвертую, она отобрала у него папиросу и потушила…

…Анна замолчала.

— А потом? — спросила Ася.

— Потом… Он приехал ко мне. Через год…

Семь лет пролетели, как короткое северное лето.

Ради него она изменила специальность, став фтизиатром.

Он умер у нее на руках, оставив ей сына. Дочь родилась через пять месяцев после смерти отца.

Ася не спускала с нее сухих блестящих глаз.

— Но вы же не вышли замуж… после…

— Мне трудно было: я всех примеряла, да и примеряю на него.

Отвечая не Анне, а видимо, на свои мысли, Ася сказала:

— У вас дети… Вам для них жить надо… — Она не договорила.

Взяв Асину горячую руку в свою, Анна сказала:

— И все равно жить надо. Жить, чтобы видеть небо, море, слушать пение птиц.

— Кваканье лягушек…

Анна сделала вид, что не расслышала иронической реплики.

— Подлечитесь и будете работать. К вам приходил начмед. Сергей Александрович. Он был тяжело болен, а прожив в Крыму пять лет, сейчас практически здоров.

— Он врач.

— Врачу лечиться труднее, — он все знает о себе. Я к тому о Сергее Александровиче, что Крым буквально воскрешает. Подлечим вас, станете работать, пусть и не сразу в школе.

— А где? Меня и в официантки не возьмут, скажут — заразная.

— Не думайте пока об этом. Найдем работу. Скоро наш библиотекарь уходит на пенсию. Главное: надо поверить в свои силы, Я говорила уже вам о Семене Николаевиче и Григории Наумовиче. Старики, немощные. За плечами ох, ох сколько пережито, а трудятся — здоровый может позавидовать.

Ася слушала, подперев голову кулачком.

— Вот что, — неожиданно заявила Анна, взглянув на часы, — после ужина я зайду за вами, и мы погуляем.

— Пожалуйста, — ответ прозвучал с вежливым равнодушием.

«Я знаю, тебе не хочется, — подумала Анна, — но ты пойдешь».

К Анниному приходу Ася оделась в свой дорожный костюм: темную юбку и клетчатую блузку. Волосы спрятала под косынку.

— Нет, так не пойдет, — сказала Анна, критически оглядывая молодую женщину. — У вас есть другие платья?

— Есть. Но я так похудела.

— Наденьте вот это. Белое. Этот жакет к нему? Прекрасно! Очень вам идет. Платок этот мы снимем.

Ася никак не могла заколоть волосы. Шпильки рассыпались.

— У меня ничего не получается, — жалко улыбаясь, она оглянулась на Анну.

— Давайте, я помогу. Из ваших волос можно любую прическу соорудить.

Ася не то вздохнула, не то всхлипнула.

— Анна Георгиевна, может быть, мы не пойдем? Может быть, лучше завтра?

— Ну, ну… Бросьте эти гнусные разговорчики!

Одеваясь, Ася сказала:

— Это платье подарила мне свекровь.

Анна не отозвалась.

Ася с каким-то упрямством продолжала:

— Ив больнице она часто меня навещала. Почти каждый день.

— Забудьте вы про нее, она эгоистичный, жестокий человек.

— Нет, неправда. Она очень любила сына.

— Животные тоже любят своих детенышей. Ваша свекровь забыла воспитать в сыне человека.

Ася ничего не сказала. Мельком взглянув в зеркало, она поспешно отвернулась.

Они вышли.

— Ася, опирайтесь крепче на мою руку. Кружится голова?

— Немножечко…

— Ничего страшного. От воздуха можно и опьянеть. Вот дойдем до той скамейки и отдохнем.

— Я еще не устала.

— Ася, запомните: здоровый садится, когда устал, больной — чтобы не устать. У вас пульс хороший, лучше чем я ожидала. Ну, вы пока не разговаривайте. Еще несколько шагов — и мы у цели.

Самшитовая дорожка привела их в кипарисовую аллею.

— Правда, красиво?

— Да, — безучастно отозвалась Ася.

Они свернули на тропинку и вышли к мохнатому разлапистому дереву.

— Это ливанский кедр, — сказала Анна. — Посмотрите: у него верхушка как бы надломлена, будто кедр кланяется солнцу.

Ася подняла голову, глянула и, о чем-то задумавшись, опустила глаза.

— Дальше не пойдем, здесь и посидим на этой скамейке. Вот так: откиньтесь на спинку, ноги вытяните.

Парк зелеными террасами спускался к морю. Огромное, синее, оно мерно дышало, покачивая шлюпки, лодчонки и торопливые громкоголосые катера.

— Анна Георгиевна, я давно хочу попросить вас: не говорите мне вы…

— Хорошо, Ася, я не буду больше говорить тебе «вы». На будущий год я разрешу тебе купаться.

— Это все не для меня…

Анне изменила выдержка:

— Почему? Почему не для тебя?! Потому что для него искусство дороже всего на свете? Самая отвратительная разновидность подлеца, когда подлец рядится в тогу страдальца!

Ася сидела, вытянув ноги, бросив на колени тонкие, неподвижные руки.

«Зачем я все это говорю? Может, лучше оставить ее в покое? А если для нее этот покой — смерть?» Анна искала и не находила нужных слов.

Ася первая нарушила молчание:

— Я не пойму, чем же это пахнет?

«В самообладании этой девочке не откажешь. Не откажешь».

— Морем. Вот, когда немного окрепнешь, мы заберем моих ребят, сядем на теплоход и, как говорит мой Вовка, рванем в море.

— С детьми? Я же больна…

— Господи, да забудь ты о своей болезни!

— А если я не могу о ней забыть, если…

— Ну, ну, мы не договаривались кашлять. Сядь прямо. Вот так, хорошо. Постарайся вздохнуть глубже, а потом немного задержать дыхание. Возьми таблетку. Вот видишь — уже легче. Ну, на первый раз достаточно. Пойдем-ка в санаторий.

Когда дверь за Анной закрылась, Ася села, взяла с тумбочки стакан, отпила несколько глотков.

«Вернулась бы я к нему, если бы он позвал… Только не больная. Вернуться в город, в школу. Ребята пишут сочинение. Тишина. Стук в дверь. Она даже рассердится. Подойдет. Он! Нет, не надо думать об этом. Вот так поудобнее лечь, положить руку под щеку и что-нибудь повторять, хотя бы „Слово о полку Игореве“. Нет, никогда он не вернется. Но не бросил он меня, Анна Георгиевна не понимает, я сама… И не бросила, а оставила… Ради него же… Все-таки он испугался… Я выздоровею. Приду к нему и скажу… Ничего не надо говорить…»

Ася встала и вышла на веранду.

Южное небо глазастое. Будто все звезды — сколько их есть в галактике — табунятся над Черным морем. Умереть?! Не видеть неба, деревьев, звезд… А он? У него будет все: и небо, и деревья, и звезды…

Глава семнадцатая

В дверь постучали. Мужской голос спросил:

— Можно?

Высокий смуглолицый парень в синей рабочей робе, с сумкой, из которой торчали какие-то инструменты шагнул на веранду.

— Анна Георгиевна просила сделать розетку.

— Да, пожалуйста.

— Придется постучать.

— Пожалуйста.

— Мне стул нужен. Куда книги убрать?

— Если вам не трудно, отнесите, пожалуйста, в палату.

— Не надорвусь!

Ася с досадой взглянула на парня. Вчерашний разговор с Анной не выходил у нее из головы. Вот уже второй месяц Ася всем своим существом, всеми помыслами хотела одного: никому не мешать, никого не пускать в свой тесный мирок болезни, одиночества и тоски. Плохо? Да, плохо. Но, если болезнь сбила тебя с ног, отобрала самое дорогое, так уж будь добра — не мешай другим. Лежи себе, в одиночку, чтобы никому не портить настроение. Научись молчать. Можно? Все можно! Можно часами, например, не спускать глаз со спиц, считать петли и ни о чем не думать. Главное — не думать. Покой — это ее убежище.

Когда-то в детстве Ася и ее подруги построили ледяной домик, посадили туда куклу. Всю ночь Асе снилось — кукла замерзла; чуть свет она поднялась и потихоньку выбралась во двор. Куклу через дверь вытащить не удалось, она примерзла, и Ася, плача, разломила ледяной домик, вытащила пленницу и, дрожа от жалости и холода, вернулась в спальню.

Вот так и Анна Георгиевна — сломала ледяной домик, а как же дальше? И главное, для чего? Человек же не может только брать для себя. Он должен и давать. А что доброе и полезное она может принести людям?!

«Господи, этот парень стучит и стучит, ушел бы скорее», — подумала Ася.

А монтер, словно назло, долго возился. Неожиданно, кивнув на книгу Ремарка «Жизнь взаймы», спросил:

— Читали?

— Нет, — удивленно ответила Ася.

Монтер с каким-то ожесточением принялся вколачивать в стену пробойник. Еле дождалась, чтобы ушел.

Наконец-то. Можно попытаться уснуть. Сон — это тоже убежище.

Выйдя из Асиной палаты, монтер заглянул в кабинет врача. Анна собиралась уходить.

— Что, Костя? — спросила она.

— Все в порядке. Что это за мадонна там?

— Новенькая. Уже месяц как не встает с постели.

Он вытащил из кармана робы книгу и положил перед Анной. Ремарк «Жизнь взаймы». Встретившись с недоумевающим Анниным взглядом, пояснил:

— У нее взял… не взял, а, в общем, свистнул. На кой черт ей такие книги читать! Вообще-то стоящая вещь, но…

— Может быть, она ее уже прочитала? — Анна тревожно взглянула на Костю.

— Нет. Я спрашивал. Ольга Викентьевна библиотечное дело знает, но старушке пора на пенсию.

— Спасибо, Костя.

— Не за что. Небольшое дело розетку поставить.

— Я еще тебя попрошу, проведи ей на веранду радио!

— Есть провести радио!

Явился Костя на другой же день, Ася лежала на веранде и вязала. Она поздоровалась, не поднимая головы и не выпуская спиц из рук.

Внимательно посмотрев на торчащий из-под подушки томик стихов в синем переплете, он спросил:

— Тютчев ваш собственный? Я знаю: у нас в библиотеке его нет.

— Да, собственный.

— Хороший поэт?

— Да. А какого поэта вы считаете хорошим?

— Вы, конечно, у Блока любите «Незнакомку»?

— Люблю. А вы какие стихи любите?

— У Блока — «Двенадцать». Светловская «Гренада» — стих высшего класса. Я считаю: сочинил поэт такое и может больше никакой бодяги не писать. И давно вы в таком горизонтальном положении?

— С марта.

Костя свистнул.

— Медицина вообще-то довольно абстрактная наука.

— Вы в нее не верите?

— Я привык верить только в себя.

Ася выпустила из рук спицы и, с неприязнью глянув на его черномазое самоуверенное лицо, сказала;

— Хорошо вам, здоровым, так рассуждать.

— А вы знаете Григория Наумовича?

Ася кивнула.

— Железный старик! Я ему обязан жизнью…

— Вы?!

Он стоял, прислонившись к косяку двери, в своей робе, из-под которой выглядывала тельняшка. Большие руки с обломанными ногтями вертели отвертку. Черные без зрачков глаза смотрели на нее.

— Да, ТБЦ. Четыре года носил двухсторонний пневмоторакс.

«Носил — очень точное определение», — подумала она.

— Вас как зовут?

— Константин. А вас — я знаю.

— Костя, а до болезни… — она замолчала.

— Вы хотите спросить, кем был до болезни? Римским папой. Во-во, чаще улыбайтесь! Это полезнее всяких «биотиков». И жмите на манную кашу. Я съел тыщу каш. — И вдруг без всякого перехода огорошил: — А давайте махнем сегодня на танцы!

Ася засмеялась: таким нелепым ей показалось его приглашение.

— Нет, танцы — исключено. Я не съела еще тыщу каш.

Он молча собрал инструменты и вышел.

А через два дня снова явился. После ужина.

На этот раз Костя был в узких черных брюках и белоснежной рубашке.

Ася вопросительно взглянула на него.

— Я взял билеты на «Римские каникулы». Из уважения к римскому папе. Нет, серьезно — фильм железный.

— Я не хочу в кино. Не могу.

Костя изорвал билеты и швырнул их за веранду.

— У вас температура?

— Небольшая.

— Плюньте. Пошлите ее подальше.

— Ничего вы не понимаете.

— Понимаю. Я же все испытал на собственной шкуре. Махнем. Здесь рядом. Вечер теплый. Если вам будет трудно, смотаемся.

— А билеты?

— Я изорвал старые.

— Махнем! — сказала Ася. — Только я оденусь.

— А я пока сбегаю за билетами. Через пять минут буду ждать у корпуса.

«Может, не идти? — спросила себя Ася, когда Костя умчался. — А почему не ходить?»

Глава восемнадцатая

Не умолкая, перезванивались цикады. Кажется, что звенит небо, звенят звезды, звенит душный ночной воздух.

Ася перевернула подушку прохладной стороной и закинула руки за голову. Но так было неудобно, и она снова перевернулась на правый бок. Потом села в кровати. Поставила локти на приподнятые колени и обхватила голову руками.

Сегодня днем пришла Анна и сказала:

— Вы знаете Галю из седьмой палаты? У нее большая семья, и, видимо, они трудно живут.

— Да, — равнодушно отозвалась Ася, не понимая, к чему Анна клонит.

— Ей не в чем пойти на танцы, — продолжала Анна. — Вчера был ее день рождения, и палата подарила ей на платье. Помогите Гале. Надо только скроить и сметать. А прострочить она сумеет. Я дам свою машину.

И вот тут она ответила Анне Георгиевне что-то невразумительное: отвыкла, руки не поднимаются… боится испортить… и тогда Анна встала и сухо, не глядя на нее, сказала:

— Я все понимаю. Но такое, извините меня, отказываюсь понимать, — сказала и ушла.

Даже сейчас, наедине с собой, вспомнив об этом, Ася покраснела. Разве можно оправдать себя тем, что после она позвала Галю и все ей сделала? Нет, до чего докатиться! Ведь раньше такого она себе не позволяла. Она, которая обшивала всех девчонок в общежитии. Ну, а если бы Анна Георгиевна ее не пристыдила?! Лежала бы себе, полеживала, довольствуясь тем, что ее не тревожат. Безвольное, ко всему безразличное существо. Говорила когда-то ученикам красивые и громкие слова. «В жизни всегда есть место подвигам». А сама? Уж очень она стала пренебрежительно к людям относиться. И к Косте. Сегодня он заглянул в палату, а она притворилась спящей.

В кино она боялась: вдруг схватит за руку или обнимет. Ничего подобного. Хохотал во время сеанса, как мальчишка. На него даже оглядывались. Она подумала: «А он славный». Ну, для чего ей было так демонстративно вести себя; когда он на обратном пути попытался взять ее под руку, чуть не оттолкнула его. Совсем одичала. Разыгрывала из себя какую-то недотрогу. Ну, что особенного? Не дай бог, парень еще подумал, что она не хочет идти с ним под руку, потому что он всего-навсего монтер. Ох, уж совсем было бы глупо!

Вдруг что-то упало на кровать. Камушек. Не успела Ася подумать, что все это значит, как над перилами веранды появилась взлохмаченная голова.

Костя уселся на перила, свесив ноги на веранду.

— Что вам нужно? — шепотом сердито спросила она, натягивая простыню на плечи.

— Пойдемте туда, — тоже шепотом ответил он. — Внизу скамейка. Посидим. Все равно вы не спите.

Ася отрицательно мотнула головой.

— Вам все равно. Можете вы сделать для меня?

— Уходите, я оденусь.

Он, как кошка, бесшумно спрыгнул.

Страх, что он снова залезет и их смогут услышать, заставил ее одеться и подойти к перилам веранды… Он ловко, так же бесшумно вскочил и осторожно помог ей спуститься на землю.

— Говорите, что вам нужно, и я уйду.

— Я же сказал вам: мне нужно, чтобы вы со мной просто посидели. Не сердитесь. Послушайте лучше, о чем вызванивают цикады.

— Ого! Да вы романтик.

— Я монтер. Или, как меня здесь громко называют, электрик. Ну, а вы чем занимались на большой земле? Вы смахиваете на художницу или на актрису.

— Учительница. Была…

— Почему была?

— Неужели не понимаете?

— Ладно. Пусть на год, на три — осечка. Ну и что? Вы же вернетесь в школу.

Он это сказал таким тоном, как будто все зависело от нее.

Она понимала: его слова ровно ничего не значат, и все же, наперекор здравому смыслу, на какой-то миг поверила его словам.

— Костя, у вас есть что-нибудь заветное? Ну, о чем бы вы мечтали с детства?

— Есть. Вас поцеловать.

— Костя!

— Не буду. Буду тихим, как море в штиль. Только не уходите. Между прочим, помните Багрицкого: «…Но я — человек, а не зверь и не птица…»

Немного помолчали.

— Я еще мальчишкой мечтал отправиться в кругосветное путешествие. Я из-за этого и в моряки подался.

— Вы были моряком?

— По совместительству с римским папой.

— Расскажите о себе.

— Ну, не притворяйтесь, что вам интересно!

— Я не умею притворяться.

— Тогда слушайте. — Он начал говорить суховато, как будто говорил не о себе. — Отец был моряком. Потерял я его шести лет. Мы жили вдвоем с матерью. Учился я, как и все мальчишки: из кожи не лез. Смешно: даже когда знал, не поднимал руки, считал, что только подлизы поднимают руки. Любил географию и физику. Географию у нас преподавал, теперь-то я понимаю, превосходный учитель. Мы его звали Гео-Граф. Если мы уж слишком начинали шуметь, он, снимая очки, говорил: «Дети, я возмущен вашим поведением». Он никогда на нас не кричал. Ни в одном учебнике не было того, что он нам рассказывал. Это уж мы проверяли. Физику преподавал фронтовик. Моряк. Он говорил, что человек, не знающий физики, не может быть полноценным. А мы хотели быть полноценными. Он оборудовал в школе мастерскую, хотя тогда еще производственное обучение в программу не входило. Как видите, мне это в жизни пригодилось.

Когда был в девятом классе, у меня объявился отчим. Я его возненавидел за то, что он стал мужем моей матери. У меня появилась к ней… брезгливость, что ли. Я не был наивным мальчиком. Но до этого мать для меня была святыней.

Я заявил, что у меня отец один. И это ничего не значит, что он погиб. И убежал. Через неделю милиция торжественно доставила меня домой. С этого дня я стал усердно доказывать, что меня не так-то просто воспитывать. Я подлил в водку уксусу. И тихо злорадствовал, увидев, как у него перекосилась морда.

Напихал ему раз червей в карман пальто. Прятал карты. Он любил играть в преферанс. Когда ему надо было вечерами работать, он был лектором, — в доме перегорали пробки.

По глупости мальчишеской я надеялся выжить его из дому. Ей-богу, верите: меня, мальчишку, бросало в дрожь от ненависти к нему. Даже от звука его голоса.

Я загнал на барахолке часы, свой велосипед, костюм и удрал на Камчатку. Парень я был здоровый. Пошел в матросы. Плавал на рыболовецком судне. Там я узнал, почем фунт лиха. Дома-то я не привык трудиться, а там пришлось попотеть. Затем служба на флоте. Занесло меня на Север. На службе и заболел. Глупейший случай. Во время штормяги одного матросика снесло в море. Ну, я за ним и окунулся. В общем, схватил воспаление легких. Тут-то я и попал в объятия госпожи чахотки. Когда человеку плохо, он первым долгом мать вспоминает. И я вспомнил. Совесть заговорила. Написал ей. Ответил отчим. Она умерла от туберкулеза. Конечно, я виноват. Тосковала она по мне. А я, идиот, себя гордым считал. Как же, помощи не прошу. И раз никому нет дела до меня, так и писать не буду. Страдалец несчастный! Так меня смерть матери перевернула, что я больше года в госпитале провалялся.

Потом меня демобилизовали. Путевку в зубы — и отправили в Крым.

Григорий Наумович сказал: «Оставайся в Крыму, если хочешь быть здоровым». Пришлось пришвартоваться здесь. В плавание меня из-за болезни не брали. Пошел землю кайлить. Никак не мог привыкнуть, забывал, что больной. Перестарался. Если хотите знать: старушка, у которой я жил на квартире, три месяца меня выхаживала. И ведь за здорово живешь. Мне хлеба не на что было купить. С Григорием Наумовичем они меня кормили. Поднялся и сказал себе: черта с два! Не меня чахотка доконает, а я ее! Доктор и надоумил в электрики пойти. Он, хоть и говорит, что ничего за меня не хлопотал. Но меня он не обманул. Устроился в санаторий… Вот и все…

— Костя, а вас не тянет отсюда? Ведь где-нибудь на заводе…

— Я не унижался бы до починки утюгов, так? — закончил за нее Костя. — Во-первых, я хочу окончательно вылечиться. У меня еще весной был небольшой рецидивчик.

— Вот видите: выходит, не совсем Крым излечивает.

— Ерунда! Все было по моей вине. И потом — не могу я уехать от моря. Я же родился на море.

Он замолчал. Ася сорвала веточку самшита и стала машинально обрывать жестковатые листочки. Он, видимо, ждал, что она о чем-то его спросит, но она не спросила, и он заговорил.

— А вообще-то обленился. Не для кого стараться.

— Учиться не тянет?

— У меня нет аттестата. А садиться в двадцать шесть лет за парту…

— Стыдно!

— Если вы хотите меня перевоспитывать, боюсь, что из этого ничего не получится. — Он помолчал, а потом, видимо, несколько уязвленный, сказал: — Я не считаю, что позорно быть простым работягой.

— Я не говорила, что позорно. Если человеку по силам делать больше — он должен это делать.

— А сами-то вы следуете этому правилу?

Костя встал и, отойдя от скамейки, прислонился к дереву. Чиркнула спичка.

— Ну, я все о себе и о себе. Расскажите вы что-нибудь. Если доверяете.

Ася молчала.

— Если не хотите, не надо. — Огонек папиросы прыгнул вверх.

— Я… У меня был муж… Ну, а потом… Мы разошлись. Но я все равно его… люблю. — Она умолкла.

— Кажется, я совсем вас заморозил. Пойдемте.

Солнце заливало веранду. На столе под салфеткой стоял завтрак. Ничего себе — одиннадцатый час. Ася поднялась, натянула халатик. Подумав, открыла шифоньер. Вот спасибо Александре Ивановне. Позаботилась. Ася надела ситцевое платье. Широковато немного. Не важно. Затянем потуже ремешок. Как это у Светлова? «Наши девушки, ремешком подпоясывая шинели…» Они-то — эти девушки, что «на высоких кострах горели», — не покорялись обстоятельствам.

Ася прошла по веранде и вдруг поймала себя на том, что насвистывает. Свистеть ее научили мальчишки еще в детском доме.

«Интересно, видно ли отсюда скамейку, где мы сидели ночью?» — подумала она и подошла к перилам. Скамейку скрывал куст шиповника.

В ров она старалась не смотреть.

День обещает быть нестерпимо жарким. Нужно задернуть тент. Ох, как она всем завидует. Пойти бы к морю. Вон самшитовая дорожка. По ней Анна Георгиевна уходит к себе домой.

Дорожка, прорываясь через заросли самшита, сбегает, как ручей в реку, — к руслу широкой тропы, по одну сторону которой — высокая каменная стена, сплошь покрытая розами.

Пестрые платья женщин и яркие пятна зонтиков.

Еще не понимая, что случилось, Ася почувствовала: сердце заколотилось, где-то в горле. Чтобы не упасть, схватилась рукой за тент.

Толпа дрогнула, слилась в сплошную безликую массу.

Ася зажмурилась, открыла глаза и отчетливо увидела Юрия. Он шел поодаль от всех, держа за руку какую-то девушку. Черные очки мешали увидеть его глаза.

Ася подтащила к краю веранды стул и залезла на него. У нее пересохло во рту и перехватило дыхание. Сейчас он появится из-за деревьев.

Вот он! Юрий снял очки, — это совсем не он!

Сразу почувствовала усталость, такую, что трудно пошевелить рукой. Хотела слезть со стула, но перед глазами поплыли черные и желтые круги, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее и, наконец, с головокружительной стремительностью. Чтобы удержаться, схватилась за тент и почувствовала, что куда-то проваливается…

Глава девятнадцатая

Мария Николаевна рывком открыла дверь в кабинет Анны.

— С Асей плохо. Кажется, сердце.

— Шприц! Камфару! Кислородную подушку! — на ходу крикнула Анна, выбегая из кабинета.

Ася в платье с разорванным воротом, неловко подогнув ногу и раскинув руки, лежала на кровати. Из посиневшего рта вырывалось судорожное дыхание. Увидев Анну, что-то хотела сказать, и не смогла.

Просунув одну руку Асе под колени, а другой обхватив за плечи, Анна посадила ее на кровати, подоткнув ей за спину подушку.

Пульс едва прощупывался, но сильно частил. Дыхание слева резко ослаблено, почти не прослушивалось. Тонусы сердца прослушивались справа. Явно, что при падении газ прорвал плевру и поступил в легкое.

Ася все задыхалась. Одышка с каждой минутой усиливалась. Крылья носа и кончики пальцев посинели.

Принесли пневмотораксный аппарат. Анна осторожно ввела иглу. Воздух вырвался из-под кожи со свистом. «Вероятно, клапанный пневмоторакс, — холодея, подумала Анна, — только этого ей не хватало».

Прошел час, а Ася все еще задыхалась, все еще не могла вздохнуть.

У Анны от иглы немели пальцы. Ненадолго ее сменяла Мария Николаевна, и тогда она выслушивала сердце или, став по другую сторону кровати, — ее выдвинули на середину палаты, — считала пульс; он то замирал, то тихими неровными толчками утверждал жизнь.

Ася не стонала, не металась. Время от времени тонкие посиневшие пальцы начинали судорожно теребить простыню; Анна, отдав иглу сестре, брала эти пальцы в свои руки, как бы старалась прикосновением передать свои силы.

На дверях палаты повесили объявление: «Не входить».

Кто-то заглянул в палату.

— Анна Георгиевна, к телефону! Вас вызывает Спаковская.

— Скажите ей, что я не могу. Объясните ей.

Спаковская пришла через четверть часа, шурша шелковым халатом, от которого исходил тонкий запах духов. Ее сопровождала старшая сестра. Искусно подкрашенные бровки Доры Порфирьевны строго приподняты, уголки губ опущены. Всем своим видом она заявляла: «То, что здесь совершается, совершается помимо моего участия. И уж кто-кто, а я ни в чем не виновата».

Следом за Спаковской вошел Журов. «Ну, как?» — взглядом спросил он, и Анна покачала головой: «Плохо».

Спаковская, осторожно постукивая каблуками, подошла к Асе, взяла ее руку и принялась считать пульс.

— Что, собственно, произошло? — спросила она, пристально вглядываясь Асе в зрачки.

— Я-a… у… у… па… ла… — с трудом выдавила Ася.

Тоненькие пальцы снова принялись теребить простыню.

Спаковская повернулась к Анне:

— Может, вызвать хирурга? — тихо, чтобы Ася не слышала, спросила она.

— Пока все хорошо, — громко, для Аси, сказала Анна.

Ася испуганно переводила взгляд с одного на другого.

Анна передала иглу Марии Николаевне и, потянув за рукав Журова, вышла с ним на веранду.

— Уведите их, — попросила она.

Спаковская поспешила за ними.

— Так вызвать хирурга? — спросила она у Анны.

— Пока не надо. Думаю, справлюсь. Понадобится — сделаю операцию сама. Пусть приготовят инструмент.

— В случае чего — дайте знать мне, — сказала Спаковская.

Журов, поманив Дору Порфирьевну, что-то долго им говорил, а потом увел обеих.

Скоро он вернулся и сказал Анне:

— Идите, я побуду здесь. Не бойтесь. Ася, мне можно довериться. Ведь правда, доктор? — обратился он к Анне.

— Правда.

Журов тихонько сжал пальцы Анне, беря у нее из рук иглу…

В квартире царил тот беспорядок, который бывает обычно, когда дети дома одни. Вовка лежал на раскладушке, и, подперев кулаками щеки, читал. Заплаканная Надюшка сидела за столом над тарелкой манной каши. Увидев мать, она всхлипнула и, кончиком языка подобрав слезинку, скатившуюся на верхнюю оттопыренную губу, пожаловалась:

— Мам, Вовка велит кашу есть, а каша невкусная, одни комки и без соли. И еще всяко обзывается. Сказал, что я дохлая кошка.

— Ничего я ее не обзываю. Сказал, что не будет есть — станет как дохлая кошка.

Анна устало опустилась на стул.

— Перестаньте, дети, ссориться.

Вовка, вглядевшись в усталое, как-то сразу постаревшее лицо матери, спросил:

— Опять тяжелобольной? Да?

— Да, Вовочка. Тетя Ася.

— Мам, она не умрет? — Надюшка, широко раскрыв глаза, смотрела на мать.

— Дура! — сердито бросил Вовка.

— Вова! Я сколько раз просила…

— Не буду. Вечно она со своими дурацкими вопросами.

Когда ребята голодны — всегда ссорятся.

— Сейчас я вас покормлю, — сказала, она поднимаясь. — А вы не ссорьтесь.

— Ты о нас не беспокойся. Мы уже поели. Хочешь, яичницу тебе поджарю. Знаешь, какая яичница? Железная!

— Мам, а ты не велела ему говорить — «железная», а он говорит.

Вовка, сверкнув карими, отцовскими глазами, сказал:

— Ох, и ябеда ты, Надька!

— И вовсе не ябеда. А раз я ябеда, так ты — пижон, — сказала и испугалась. Не знала значения этого слова. Прикрыв ладошкой рот, Надюшка умильно глядела на мать.

Вовка кричал из кухни:

— Мам, я кофе сварю. Хочешь? Кофе приносит бодрость. Это изречение принадлежит перу Григория Наумовича. Мама, а верно, ведь он правильный старик!

— Правильный, — чуть улыбнувшись, сказала Анна.

— Мам, хочешь — я пол вымою? — неожиданно для себя, в порыве великодушия, предложил Вовка. И, чтобы не подумали, будто он расчувствовался, добавил: — Только пусть Надюха посидит на крыльце, пока пол не высохнет, а то обязательно наследит.

У Анны защекотало в горле.

Наскоро поглотав, Анна вернулась в свой корпус.

Ничего не изменилось. Она поняла это сразу, услышав дыхание Аси.

— Не стоило бы торопиться, — сказал Журов поднимаясь. — Пойду навещу дядю Гришу.

— А что с Григорием Наумовичем?

— Сердце у старика пошаливает, — и очень тихо добавил: — Я еще приду, Аннушка, вечером.

Она никак не откликнулась на «Аннушку». Не до того. Не сводила глаз с Асиного лица, провалившегося в подушку.

Ася хотела одного: выдохнуть этот проклятый ком. Оказывается, еще утром, не подозревая этого, — она была счастлива. Могла дышать полной грудью. Неужели она задохнется? Еще до сегодняшнего утра, ночами, вспоминая все, что у нее было и чего она лишилась, Ася хотела умереть. «Зачем мне жить?» — спрашивала она себя. А сейчас? Хочет ли она жить? Сейчас, если так мучиться, — лучше уж конец. Страшно? Но ведь тогда ничего не будет. Ничего. Ни солнца, ни этой ветки… Но и не будет этой ужасной одышки. Может, пора? Но глаза этой широколицей, со строгими голубыми глазами, женщины говорили, что еще не «пора», и они приказывали ей терпеть, и она терпела, хоть и страшно устала. Просто смертельно устала. Еще несколько минут — и этот проклятый ком задушит ее.

Ася потеряла счет времени.

Если бы она не полезла смотреть Юрия, не было бы этих мучений. Опять Юрий. Конечно же, он никогда ее не любил, раз оставил ее одну вот так мучиться.

Она слышала голоса, но не понимала, о чем говорят врач и сестра.

Потом наступила короткая передышка. Легче дышать, слава богу, вытащили из бока эту ужасную иглу.

— Асенька, Костя пришел, — проговорила Анна, наклоняясь над ней и прикрывая ей плечи простыней.

Анна вышла на веранду и с кем-то, наверное с Марией Николаевной, о чем-то вполголоса разговаривала.

Костя стоял лицом к ней, вцепившись руками в спинку кровати.

— Тебе лучше? — спросил он. — Ты не говори. Ты только палец подними, если лучше.

Она подняла мизинец. Ни он, ни она не заметили этого «ты». Костя улыбнулся.

— Ничего, Асёнка, все будет хорошо. Ты только не дрейфь.

— Я… не… дрейф… — Она не договорила, верхняя губа жалобно дрогнула. Она снова начала задыхаться.

Анна выдворила Костю.

Наступила ночь. Одышка прекращалась на несколько минут, и тогда Ася забывалась, а потом все начиналось сначала.

Журов в двенадцать прогнал Анну отдыхать. Она отправилась домой. Дети уже спали. Потушив верхний свет и оставив настольную лампу, Анна прилегла на диван, сняв туфли, не раздеваясь. И тотчас же заснула.

Приснился страшный сон. Ася притихла. Лежит белая, холодная и спокойная. Анна, онемев от ужаса, смотрит на нее, не может оторвать взгляда и вдруг замечает: маленькие, совсем детские ручки чуть заметно пошевелились. Она прижимается щекой к груди Аси, сердце молчит. Тогда в отчаянии она разорвала руками грудь, ужасаясь, что же она делает, — и вытащила маленькое, свободно умещающееся у нее на ладони, сердце. С каким-то исступлением принялась его массировать, не отводя глаз от Асиного мертвого лица. И когда уже совсем потеряла надежду, лицо порозовело, из синих губ вырвался легкий вздох, будто кто-то перевернул страницу, и сразу же ожило сердце, Анна громко, уже не в силах сдерживаться, заплакала. Ася Вовкиным голосом сказала «Мама, мамочка, да проснись же».

Она открыла глаза. Вовка в одних трусиках, голенастый и нескладный, стоял перед ней и теребил ее за плечо…

— Мама, да проснись же! Ты так плакала во сне. Что она? — видно было, что слово «умерла» ему страшно произнести.

— Да, то есть нет, — проговорила Анна, с трудом приходя в себя.

Ася встретила Анну взглядом, в котором она прочитала: «Что же ты меня оставляешь, разве ты не знаешь, как мне без тебя плохо и страшно». Больше Анна не покидала двадцатой палаты.

На третьи сутки, под утро, Ася перестала метаться, ее ослабевшее тело как бы обмякло, и она задремала.

У Анны силы сдали, заснула сидя. Спала не больше четверти часа, проснулась и сразу вспомнила свой страшный сон. Почему так тихо? Ася не двигалась. Глаза закрыты. И так же, как в том сне, наклонилась, чтобы приложить ухо к Асиной груди, и услышала тихое, почти спокойное дыхание, и, боясь до конца поверить, — все смотрела то на Асю, то на часы и слушала…

Глава двадцатая

Костя лежал на пляже, когда его помощник Вася, бросая камушки в море, своим добродушным голосом сказал:

— Эта, с которой еще ты в кино ходил, помирает.

Натянув штаны, сунув ноги в тапки, Костя схватил под мышку рубаху и помчался в санаторий. А до этого, блаженно растянувшись на горячих камнях, он лежал и думал об Асе. Теперь он постоянно думал о ней.

У него до сих пор не было своей девушки. Он считал, что так сложилась жизнь.

Высокий, смуглолицый, с черными без зрачков разбойничьими глазами, он привлекал внимание женщин. От мимолетных встреч с ними оставался нечистый осадок и брезгливое ощущение от откровенной и жадной их доступности.

Ася поразила его с того самого момента, как он вошел к ней на веранду и увидел ее. Как и все влюбленные, он не мог дать себе отчета, что именно потрясло его в ней. Возможно, ее беззащитность.

Ее вежливый и безразличный тон и несколько раз повторенное «пожалуйста» больно уязвили его. И когда Ася попросила отнести — «пожалуйста» — книги в палату, он ответил грубее, чем хотел.

Он страшно обрадовался, когда Анна Георгиевна попросила его провести радио на веранду. Провода не было, и он снял его у себя дома.

Обычно с девушками он держался самоуверенно. С Асей он испытывал непонятное смущение и злился на себя за это смущение.

Ему казалось, что она его презирает, и решил больше к ней не ходить. Какого дьявола он будет навязываться! И не выдержал.

Старался не думать, что у нее был муж, с которым она почему-то разошлась. Возможно, поссорились и помирятся — так же бывает. К сожалению.

Так думал Костя, лежа на пляже.

Никогда он еще не переживал такого отчаяния, как в те минуты, когда мчался от пляжа до санатория.

Увидев на двери белый лист с надписью: «Не входить», он решил: все кончено, и осторожно открыл дверь.

Он не видел ее изменившегося и подурневшего лица. Видел одни глаза. Жалость и нежность захлестнули его.

Но он ничем не мог ей помочь.

Костя помчался к Григорию Наумовичу.

Старик сидел в кресле, с высокой спинкой, и, как обычно, читал. От всей его комнаты, заставленной книжными полками и громоздкой обшарпанной мебелью, веяло стариной. Новое здесь — только книги. Костя всегда смотрел на них с завистью.

— Скажите мне только истинную правду: она будет жить? — спросил он без всяких предисловий.

Вагнер не удивился.

— Костя, Анна Георгиевна не позволит ей умереть. Она сделает все возможное.

— А невозможное?! Только правду!

— Разве я тебя когда-нибудь обманывал?

— Нет. Анна Георгиевна сможет сделать… это самое невозможное?

— У нее, кроме знаний и опыта, есть еще сердце. Можешь на нее положиться. Это я тебе говорю.

— А что это за штука — клапанный спонтан?

— Кто тебе сказал?

— Неважно. Вы мне объясните, я пойму.

— Понимаешь, воздух прорвался в плевральную полость. Образовался клапан — воздух туда поступает, а выдохнуть она не может. К сожалению, моя стенокардия привязала меня к креслу. Будь добр, сядь! Мне довольно трудно задирать голову.

Костя уселся верхом на стул, помолчав, сказал:

— Григорий Наумович, вы не замечали такой странной закономерности: дураки и подлецы редко болеют, а как хороший человек, так обязательно какая-нибудь хворь проклятая навяжется.

— Почему странной? Дураки, ясное дело, тоже болеют. Но в основном ты прав: порядочные люди чаще болеют (когда Григорий Наумович хотел кого-нибудь похвалить, он говорил — «это порядочный человек»). Видишь ли, друг мой, это объясняется тем, что порядочный человек уязвимее, он острее все воспринимает. И не только это, он вдобавок еще всегда тяжелее груз на себя взваливает. Ему больше и достается. Жизнь его чаще бьет. Вот ты когда-нибудь задумывался над тем, у кого больше врагов: у обывателя или у порядочного человека? Так если хочешь знать: у порядочного человека всегда больше врагов. А почему? — Григорий Наумович замолчал, уставившись своими выпуклыми глазами на тысячу раз виденные корешки книжных переплетов.

Сидели, каждый размышляя о своем.

— Костя, хочу тебе предложить, — нарушил первым молчание Григорий Наумович. — Наш техник уходит на пенсию. Не занять ли тебе его место? Рентгеновскую аппаратуру ты знаешь. Из тебя получится первоклассный рентгенотехник. Безусловно, сейчас тебе не до того, но ты подумай об этом. Ты меня понял?

— Ладно, — равнодушно отозвался Костя. — Ну, я пошел, — сказал он, срываясь с места.

…Он ходил по дорожке вдоль веранды: тридцать шагов туда, тридцать — обратно. Потом сел прямо на землю.

Сон подкрался незаметно. Проснувшись, Костя испугался: как она?

Стояла предутренняя, всегда чего-то выжидающая тишина. В посветлевшем небе догорала бледная звезда, словно растратившая за ночь весь свой жар. Темные кусты и остролистый ясень, казалось, тоже прислушивались к тому, что делается там, за верандой. Там было тихо. Мелькнула страшная догадка, и от нее медленно стало цепенеть все тело. Он не мог дать себе отчета, сколько сидел вот так — не шевелясь: минуту или час, пока не услышал осторожные шаги.

— Костя, — тихо окликнул голос Анны Георгиевны.

Сделав невероятное усилие над собой, он сбросил эту противную, цепкую тяжесть и поднялся.

— Костя, — услышал он, как шепотом повторила Анна Георгиевна, наклоняясь через перила. — Все хорошо. Опасность миновала. Она заснула.

Анна Георгиевна еще что-то шепотом говорила, он слушал слова, но смысла их не улавливал. Ему хотелось сказать Анне, что она необыкновенный человек и необыкновенный врач, что он до самой смерти не забудет, что она сделала для него. Но Костя ничего этого не сказал. Он только вымолвил:

— Анна Георгиевна… — и замолчал.

— Хорошо, Костя, — сказала Анна Георгиевна, — ты иди домой. А после тихого часа придешь. Раньше пяти и не вздумай приходить. Ей надо отоспаться. Слышишь Костя!

Глава двадцать первая

Ровно в 16.00 Костя шел по Центральному проспекту, как громко называлась небольшая улочка, по обеим сторонам которой расположены фотография, ресторан и все магазины их небольшого городка. Проспект, сделав легкий поворот, упирался в площадь-пятачок, а от нее шел прямой квартальчик, с газонами, с раскрашенными в разные цвета скамейками, с неизменным бассейном.

Собственно, к этому квартальчику и направлялся Костя. Он только что хорошо пообедал: окрошка, отбивная, овощное рагу, оладьи и компот возместили трехсуточную потерю аппетита.

Завернул по пути в винный погребок, почти единственный из всех магазинов, который он посещал.

— Вы очень помолодели, Сусанна Петровна, — сказал он продавщице, собиравшейся на пенсию.

— Сколько б я ни молодела, такой, как твоя девушка, мне уж не быть, — весело отозвалась рыжеволосая дебелая продавщица.

«Такой, как моя девушка, нет на планете Земля», — подумал Костя.

— Что это ты сияешь сегодня, как новенький гривенник? Чего тебе налить?

— Как всегда — стакан «Рислинга». И еще с собой бутылочку. Нет у вас чего-нибудь помягче?

— Если помягче — возьми «Алиготе».

Холодное, терпкое вино слегка ударило в голову.

Он отсалютовал рукой Сусанне и вышел на проспект. Поднялся, пересек площадь, постоял у бассейна, оглядывая кусты роз, и зашагал к скамейке, стоящей в центре.

Это был самый замечательный куст на всем южном побережье. Розы цвели на нем крупнее обычных. Одна роза, величиной с десертную тарелку, казалась совершенно неправдоподобной. Недаром у этого куста всегда торчал сторож дед Софроныч.

Костя подошел к Софронычу.

— Ну, как жизнь?

Софроныч промолчал. Вопреки всеобщему мнению о болтливости стариков, он не любил «трепатни».

— Закурим. — Костя протянул коробку «Казбека».

Старик взял папиросу, подумал и взял еще одну.

Закурили.

— А что, дед, если нам выпить? Сбросимся?

Костя искоса глянул на старика.

Софроныч поскреб заросший подбородок и вымолвил:

— Изъяла. — Это означало: денег у него нет, отобрала старуха. В доказательство он засунул руку в карманы штанов и вывернул их. Посыпалась какая-то труха.

— Ладно, — сказал Костя. — Выпить охота, да одному, сам понимаешь… Может, наберу. — Он отсчитал ровно на поллитра и протянул деньги Софронычу.

Старик бережно принял деньги, пересчитал их и, бросив: «Обождешь тут», — засеменил к гастроному. Скоро его высокая нескладная фигура скрылась за дверями магазина.

Костя оглянулся. Молодая женщина не в счет, она занята своими малышами. Влюбленная парочка тоже не страшна: смотрят друг на друга…

Встал и нагнулся над неправдоподобной розой, будто понюхать. Срезать и завернуть ее в газету было делом одной минуты.

Около санатория Костя взглянул на часы — в самый раз.

То радостное возбуждение, которое целый день не покидало Костю, мгновенно погасло, как только он переступил порог Асиной палаты. Какого черта нужно здесь этим журналистам?! Впрочем, в санатории принято навещать даже незнакомых, если их болезнь привязала к койке.

В общем-то, Костя ничего не имел против Антона и Сашко — простые, славные ребята. Несколько раз они вместе рыбачили и хаживали к Сусанне распить бутылочку шампанского. Но то, что они сейчас находились здесь и смотрели на Асю, — это уж было слишком!

Все сразу бросилось ему в глаза: оживленное лицо Аси, ровный, как натянутый шнурок, пробор на голове Антона и букет роз на столе. Его, конечно, принесли братья-журналисты, они на такие штуки — мастера! Костя сунул бутылку на шифоньер. Хорошо, что он розу догадался завернуть в газету. Ее небрежно бросил на подоконник.

Все трое при его появлении замолчали, оборвав какой-то, вероятно, интересный разговор. Молчал и он. Молчал и злился.

— Вот хорошо, Костя, что ты пришел, — услышал он, наконец, Асин голос.

Кажется, в интеллигентном обществе так принято говорить гостю, явившемуся не вовремя.

— Вы знакомы? — спросила Ася.

— Еще бы! — сказал Антон.

А Костя для себя его слова перевел так: «Кто не знает этого работягу, который починяет лампы, утюги и прочую муру. Известная личность в санатории».

— Да, все же я скажу: Ремарк — это явление, — продолжая, видимо, прерванный появлением Кости разговор, — сказал Сашко. — Если хотите знать, я никого из наших современников рядом с Ремарком не поставлю.

— А Хемингуэй?! — Антон, неизвестно чему улыбаясь, взглянул на Асю.

— Я люблю Хемингуэя, но Ремарк меня за живое берет. Он выворачивает человека наизнанку, показывает самое сокровенное своих героев. — Изо рта Сашко вылетали слова-дробины и стреляли в одну цель. — Я не знаю другого художника, который бы так потрясал души.

Костя не выдержал и громко хмыкнул.

— Кажется, ты возражаешь, — прицепился к нему Сашко. — По-твоему, писатель не должен говорить правду народу?

— Должен. Пусть писатель говорит правду. Но разве это правда, что я не человек, а червь! И что сколько бы я ни пыжился, а подставляй голову и сдыхай, как червь, на которого наступили. А я не хочу — сдыхать! И пусть Ремарк мне это не доказывает.

— Браво! — воскликнул Антон.

Костя не понял, смеется ли он над ним, или на его, Косте, стороне. И от этого взъярился еще больше.

— Ты «Триумфальную арку» читал? Разве тебя не волнует судьба Равика? Его мысли, чувства? Его трагедия?! — горячился Сашко.

— Волнует. Только Равик умнейший человек, и образование у него побольше, чем у других, а что он делает? Разве он не соображает, что если одну гадину убьет, так от этого ничего не изменится. Мне твоего Равика жаль, а я не жалеть, я его уважать хочу!

— Надо побывать в его шкуре. Он ведет себя геройски. Ты не прав, Костя, ты судишь Равика с позиций советского парня. Ты не учитываешь тот политический климат, в котором живет Равик. Ведь если писатель раскрывает перед тобой безысходность, все страшное, что порождает фашизм, этим самым он уже за торжество правды.

— Загнул! Какое же это торжество правды?! Ремарк ведь не только для тебя и меня пишет. Мы-то как-нибудь разберемся, что к чему. Ну, а те — на Западе? Что если они в эту самую безысходность поверят? Им-то надо как-то мозги вправить! Если он в романе показывает, как в жизни бывает, то все это и без него знают. Пусть скажет, что делать, когда у тебя над головой кулак.

— Уважаемые оппоненты, — вмешался Антон, — нельзя ли ваш литературный диспут перенести в другое место. Копья ломать приятственней на свежем воздухе. А то пришли навестить, а сотрясаем атмосферу. Это неучтиво по отношению к нашей Прекрасной Даме, — Антон, погасив ироническую улыбку на своем красивом, гладком лице, поклонился Асе.

Тут только Костя, взглянув на нее, увидел, как перевернуло Асю. «Бедненькая! Глаза совсем провалились».

— Простите, Ася, — сказал Сашко. Его веснушчатое добродушное лицо выражало откровенное раскаяние. — Мы утомили вас?

— Пошли, рыцарь! До свидания, Ася. Поправляйтесь. Приглашаю вас на первый вальс.

Костя поднялся, не зная, уходить ему или оставаться.

Но Ася сказала: «Посиди». Когда дверь за журналистами закрылась, она неожиданно попросила купить ей мармеладу.

— С тех пор, как заболела, первый раз сладкого захотела.

Костя был польщен: небось этих пижонов не попросила, а с ним, как с другом. Терзаясь собственной недогадливостью — мог бы и сам сообразить — помчался в магазин. Купил коробку яблочного мармелада. Продавщица предложила коробку ассорти. Он подсчитал: до получки два дня, на обед придется стрелять. Черт с ним! На ходу глянул на часы, до ужина осталось сорок пять минут. Хоть бы никого больше черт не принес, хоть бы немножко побыть с ней наедине.

Но черт принес какую-то немолодую тощую женщину с рыбьим профилем. Она сидела у Асиной кровати и скрипучим голосом что-то говорила.

Мельком глянув на нее, Костя перевел взгляд на Асю: что-то за эти четверть часа, пока он отсутствовал, случилось с ней. Глаза тоскливые. На щеках два ярких пятна.

— Это моя землячка, Манефа Галактионовна, — сказала Ася, — вместе лежали в больнице, в одной палате. Приехала сюда отдыхать.

— А-а-а, — протянул Костя и подумал: «Когда дьявол унесет эту Манефу!»

Манефа манерно кивнула.

— Я не знаю, удобно ли говорить при молодом человеке… — сказала Манефа.

— Удобно.

Манефа своим скрипучим голосом (бывают же такие отвратительные голоса) заговорила:

— Так вот: моя задушевная приятельница работает костюмершей в театре.

«Ну, положим, — мысленно отметил Костя, — задушевной приятельницы у тебя нет, для этого нужно иметь одну деталь — душу».

— Вы уже это говорили, — сказала Ася.

— Да, да. Это у меня явно склеротические явления: расстройство функциональной нервной деятельности. Так эта приятельница говорит, что вся общественность буквально возмущена. Нет слов. Мне все известно из первоисточников…

— Я прошу вас… Я не хочу на эту тему, — сказала Ася.

— Я понимаю вас, — скрипела Манефа.

Костя взглянул на Асю. Прижав руки к груди, Ася смотрела на Манефу отчаянными глазами.

— Слушайте, вы, — Костя поднялся и, глядя с ненавистью на рыбий профиль, тихо и раздельно сказал: — А ну, мотайте отсюда к чертовой матери!

— Что?! — Манефа вскочила. — Ася Владимировна, оградите меня от этого хулигана!

— Уходите, — тихо проговорила Ася.

— А-а-а, я теперь понимаю, почему вас бросил муж… — выкрикнула истерично Манефа.

Костя взял ее за плечо и повел к двери.

— Если бы вы были мужчиной, я набил бы вам… физиономию, — сказал он, выставляя ее из палаты. Закрыв за ней дверь и повернув ключ, он подошел к Асе.

— Спасибо тебе, Костя. А теперь иди…

— Никуда я не пойду. Мы еще с тобой выпьем.

— Ладно.

Он извлек из газеты розу.

— Ох, какая! — Ася всплеснула руками.

— Не роза, а целая поэма. Сейчас я ее — в воду.

— Спасибо тебе…