Николай Коротеев
РОДНОЙ БРАТ ЖЕНЬШЕНЯ
Повесть
Рис. худ. В. Сурикова
«Я устал как хороший пес на прекрасной осенней тяге».
Это единственная фраза, которую я смог написать перед первым выходом в тайгу. В тот день я передал своему научному руководителю рукопись докторской диссертации. Точнее, работу, которая может стать — должна стать! — моей докторской диссертацией.
Мне очень повезло. В двадцать шесть лет претендовать на такое звание в области экспериментальной терапии…
Я хотел немного отдохнуть и сразу переключиться на другую тему. Однако шеф решил иначе — посоветовал отправиться в тайгу. Побродить с корневщиками — искателями женьшеня. Очевидно, потому, что из дома отдыха можно сбежать, а из тайги — нет.
Я пошел на уступку. Прощаясь со мной, шеф подарил общую тетрадь. Я сунул ее в рюкзак, считая, что она вообще не понадобится.
Шеф лукаво улыбнулся:
— Не прячьте далеко. Добавления и исправления в диссертацию, когда вернетесь.
— Ваши…
— Нет, свои.
В лаборатории я мало интересовался самим корнем. Меня занимали свойства препарата. Можно сказать так: я испытывал автомобиль или самолет и просто не думал о рудознатцах, что искали месторождение, добывали металл и плавили сталь, из которой сделана машина. А теперь я окунулся в незнакомый и таинственный для меня мир.
В конторе по заготовке женьшеня меня встретил крупный, тучный и румяный заведующий. Он показался мне неуместным здесь. Тут хотелось видеть этакого старичка-лесовичка со всклокоченной бородой и хитрыми, глубоко посаженными глазами.
— Вот посмотрите, — сказал заведующий, проведя меня в темноватое помещение. Пахло мхом и древесной корой. На стеллажах лежали лубяные конверты. В них хранился принесенный из тайги женьшень. У меня было такое ощущение, словно я вошел в сокровищницу. Необыкновенную и таинственную.
— Урожай этого года, — продолжил заведующий, — интересные есть корешки. Хоть бы этот.
У меня в руках оказалась лубяная коробка, сложенная наподобие конверта, пахнущая кедровой смолой. Раскрыв ее, я увидел… скульптуру индийского танцовщика теплого желтого тона. Это впечатление было настолько сильно, что я невольно протянул руки к корню, желая убедиться, не овладел ли мною зрительный обман: это настоящий корень, выросший в тайге, а не искусно сделанная вещь? Из головы танцовщика, подобно пышному узору, поднимался черенок с розеткой из шести листьев.
— Упие!
— Упие… — недоуменно подтвердил заведующий.
Мне оставалось только улыбнуться. Не говорить же о том, что в период подготовки к диссертации мне понадобилось прочитать всем известную и доступную литературу о женьшене и не только о нем. Теорию я знал. Но вот такой корень держал в руках впервые.
— Вы знаете жаргон ва-панцуй? — спросил меня заведующий.
— Господину истинному духу гор, охраняющему леса! Моя радость сверкает, как чешуя рыбы, как оперение фазана. Владыке гор и лесов, охраняющему прирост богатства. Если просят, непременно обещай: просящему нет отказа! — выпалил я единым духом.
Лицо заведующего действительно засверкало, как чешуя рыбы и как оперение фазана:
— Ну, я вижу, что корневщикам в вашей компании скучно не будет.
— Трудно сказать. Могу пройти в двух шагах от женьшеня и не увидеть его.
— Ну-ну… А я-то хотел дать вам инструкцию почитать. В помощь, так сказать, начинающему корневщику, — и показал еще несколько корней.
Один из них оказался «синие», молодой четырехлистный женьшень. И хотя листья были отрезаны, возраст его определялся по кольцам-перетяжкам на теле. Другой — «тантаза» семнадцати— двадцати лет. Но он оказался «женским» — два его отростка — «ноги» — были переплетены, словно положены одна на другую.
— Верно, — проговорил заведующий и передал мне женьшень из конверта, лежавшего отдельно. Он принадлежал к «упие», корням старым, особенно ценным, возраст которых несколько десятилетий. Весил он граммов сто. Редкий экземпляр.
— Хорош?
— Хорош-то хорош…
Мне почему-то захотелось внимательнее присмотреться к корню. На ощупь женьшень обычно бывает упруг, но не хрупок. А этот, казалось, нажми чуть посильнее, и он сломается. Наконец я догадался. Корень, очевидно, «подпоили». Такие штуки корневщики еще выкидывают иногда. Хотя за это и страдают. «Подпаивают» — опускают примерно на сутки в воду, чтоб прибавить вес.
Выслушав, заведующий сказал, что читать инструкцию мне не надо. Однако я попросил посмотреть. Она начиналась так:
«Женьшень — исключительно ценное лекарственное растение, применяемое в восточной медицине. Запасы корня в других странах давно полностью исчезли. Единственным местом в настоящее время, где растет дикий женьшень, является наш советский Дальний Восток…»
Стоял конец августа. Корневщики уже давно находились в тайге. И я отправился туда с «оказией» — мрачного вида корневщиком Саввой Петровичем. Он принес из тайги очень ценный корень, какие обычно не хранят при себе: мало ли что может случиться. Да хотя бы подмокнуть под дождем, подпоиться.
Теперь Савва Петрович возвращался в бригаду, и я с ним.
Выехали ранним утром на попутке. Километров тридцать тряслись по разбитому в пыль лесовозному проселку. Я сидел, по младости лет, в кузове. Парило знойное муссонное предгрозье. Высоченные ослепительные облака походили на фантастической величины пирожное безе. Солнце пекло сквозь влажный воздух.
За машиной тянулся кометной длины пыльный хвост. Деревья по обочинам стояли желтые от пыли. Ехали мы часов шесть. Наконец машина остановилась у чайной. Я выпрыгнул из кузова.
Савва Петрович, выйдя из кабины, стоял у открытой дверцы и, вытаскивая из кармана по монетке, собирал на пиво шоферу. Немало удивив шофера и старого корневщика, я дал полтинник.
— Мы не на зарплате, — проворчал Савва Петрович. — Мы что потопаем, то и полопаем.
В чайной Савва Петрович скинул кепку, которая наверняка была приобретена еще во время нэпа, снял кургузую, с обрезанными полами солдатскую шинель. На мне была такая же, с шефова плеча. Я знал, что Савве Петровичу за шестьдесят, но выглядел он лет на сорок. Может, и помоложе. В его густой шевелюре не заблудился ни один седой волос. Облик корневщика не оставлял сомнения, что он, во-первых, давно и с толком принимает женьшень и, во-вторых, действие этого лекарства для здоровья было достоверно явным.
Савва Петрович взял полтора обеда, сто граммов водки и два чистых стакана. Я — обычный обед. Устроившись за столом, корневщик вытянул из котомки фляжку военного образца и плеснул в стаканы чуть желтоватой жидкости. Я принюхался и узнал женьшень.
Один из стаканов, в котором было граммов двадцать настойки, Савва Петрович пододвинул ко мне.
— Вы и летом пьете женьшень?
— Угу, — не разжимая губ, невразумительно ответил мне мрачный Савва Петрович.
— Я слышал, что летом этого не делают?
— Гм… — неопределенно отозвался корневщик.
— Или вы сокращаете прием вполовину? — Я помнил, что в очерке В. К. Арсеньева говорится лишь о сокращении вполовину обычной дозы — тридцать-сорок граммов — настоенной на женьшене водки или сорокапроцентного спирта.
Савва Петрович кивнул.
— А наибольшие дозы приходятся на февраль-март, как раз перед весной?
— Угу.
Разлив по стаканам настойку, Савва Петрович перелил водку, взятую в буфете, во фляжку.
— Верую. И сам проверял его действие.
— Ну и как? — Савва Петрович принялся за еду.
— Действует.
В свое время меня поразила элегантность подхода шефа к проблеме.
В фармакологии, науке о лекарствах, как и в любой другой, работа начинается с того, что природе, объекту исследования, задается вопрос: что ты, какими свойствами обладаешь, как действуешь? Но прежде чем задать такой вопрос, необходимо разобраться: что считать действием, как его измерять, каким образом, чем, в чем?
При приеме пирамидона проходит головная боль. Мята и ментол рефлекторно расширяют сосуды, особенно сосуды сердца. Действие этих лекарств проверено практикой, и любой ученик средней школы может поставить эксперимент и убедиться в правильности утверждения.
Но действие женьшеня оставалось неуловимым в течение пяти тысячелетий. Было заметно: что-то на что-то действует, но что и на что — неизвестно. Явно: люди, принимавшие женьшень, чувствовали себя бодрее, здоровее…
Поистине корень жизни!
А неизвестное — «на что действует?», «каким образом?», «что считать?» — эти проклятые вопросы оставались без ответа. Обычный подход к женьшеню, как к лекарству, не годился. Он не улучшал, — видимо, измеряемо, — работу сердца или другого органа, не снимал боль, не уничтожал возбудителя. Женьшень был невидимкой в организме. «Бодрее», «здоровее» — понятия весьма и весьма субъективные. «Бодрее» — кого? Себя… «Здоровее» — кого? Себя…
То, что невозможно сосчитать и измерить, — призрак в науке. Действие женьшеня, вполне естественно, относилось в счет психологического фактора. Например, если человека убедить, что к его коже прислонена раскаленная монета, то на этом месте появится ожог. Но так бывает далеко не у всех.
Люди любят и умеют верить до самозабвения.
Шеф решил оценить эффект, который не улавливался пять тысяч лет. Он служил на флоте, во Владике, знал: многие местные жители пьют женьшень. Ему хотелось найти общее в ощущениях тех, кто пользует легендарный корень. Время от времени шеф, тогда молодой флотский врач, встречался со стариками и пожилыми корневщиками, которые сами, как правило, обязательно пили настойку.
Разговор за разговором записывался в блокнот. Общие вопросы: «Зачем… Почему вы пьете женьшень?» — стали сменяться конкретными: «Снимает ли он чувство усталости? Помогает ли при дальних переходах?» Так постепенно в спутанном клубке легенд о всеисцеляющем корне шеф приметил красную нить — работоспособность. Женьшень повышает работоспособность.
Ни в одной из специальных работ по медицине и фармакологии исследование женьшеня по такому признаку не проводилось. Работоспособность организма. Это то, что можно наблюдать, оценить. Этот показатель можно измерить. В эргах. Во времени, интенсивности. Работоспособность не бесконечна. Наступает утомление. Есть предел, до которого можно считать. Можно выявить среднюю работоспособность крысы. Например, заставить ее плавать в бассейне с отвесными краями до полного утомления, пока животное не погрузится на дно.
Обычные лабораторные животные на обычном рационе выбивались из сил в среднем через час. А если им перед плаванием ввести настойку женьшеня? Если утверждения корневщиков правильны и прием настойки помогает им преодолевать усталость, то и работоспособность крыс должна повыситься.
Действительно, одноразовое введение крысам женьшеня в полтора раза увеличивало время их принудительного плавания. Так вопрос, правильно заданный природе, не остается без точного ответа…
Я принялся за второе, сдобрил хлебно-мясные котлеты солидной порцией горчицы, предложил приправу Савве Петровичу.
— Много нельзя, — сказал корневщик.
— Почему?
В ответ прозвучало неопределенное:
— Гм-м…
На этот раз никаких научных аналогий я припомнить не смог. Вздохнув, я принял на веру табу.
Потом мы отправились к перевалу, за которым жил приятель Саввы Петровича и где осталась моторка. Мы быстро прошли селом. Наконец я вдохнул настоящего таежного воздуха. Зелень самых разных оттенков покрывала склоны сопок. Казалось, перед глазами яркая мозаичная картина… Каждая крона была освещена будто особо и светилась особо.
Как-то невольно на несколько минут показалось, что иду я не по дальневосточной тайге, а по родному брянскому лесу. Только в отличие от звонкого, даже в августе, светлого и прозрачного леса кругом молчала углубленная в себя тайга.
По самой опушке, на солнцепеке, вдоль каменистой осыпи поднимались стройные стволы с ветками, усаженными большими колючками. Верхушка высокого, в несколько метров, кустарника очень напоминала пальмовую. Огромные, едва ли не в метр, листья раскрывались венчиком, из которого поднималось бледно-белое соцветие. Это была одна из родственниц женьшеня — аралия колючая.
Савва Петрович похлопал по гладкому стволу аралии и с завистью сказал:
— Вот бы так женьшень рос! Приходи и бери сколько хочешь.
— Тогда заготовка его стоила бы гроши.
— Да-а…
Корневщик принял мое замечание близко к сердцу.
— А было время, когда он рос как кошачий корень — валерьянка. На каждом шагу.
— Было? — удивился Савва Петрович.
— Несколько миллионов лет назад.
— Откуда же тогда это известно? — хмыкнул Савва Петрович. Этот вопрос он задал, видимо, из вежливости и, не дожидаясь ответа, пошел вверх по крутому склону, ловко перепрыгивая с одной каменной глыбы на другую.
Я же продолжал думать о женьшене, который рос здесь как обычная трава миллионы лет назад. Ведь только так и можно предположить, что человек обратил на него внимание. Именно о погоне за беглецом, за исчезающим видом говорится в преданиях. Возможно, на памяти древнего человека происходили геологические сдвиги, после которых климат в этих краях значительно изменился и корень жизни стал реликтом.
В этом вопросе я позволил себе домысел и отнес открытие людьми лекарственных качеств женьшеня в более далекие времена, чем самые древние труды по медицине. Ведь на чем-то, на каких-то опытах должны основываться эти выводы. Тем более что четыреста лет — время, когда женьшень появился в Европе и до последней поры, — изучение корня шло то эмпирическим путем, когда настойку давали больным и она не действовала, то по канонам классической фармакологии — влияние лекарства на изолированный орган. И в том и в другом случаях фармакологи пришли к правильным выводам: женьшень не оказывает никакого действия — полезен, как сельдерей.
Нужен был новый метод. От него требовались два условия: изучение действия лекарства на здоровый организм в целом, на больной организм в целом.
Однако на протяжении последних четырех веков ботаники спорили, что называть истинным женьшенем. На первый взгляд вопрос может показаться схоластическим. Но только на первый взгляд. Если корень валерианы посчитать лютиком едким, корень валерианы не потеряет своих лечебных качеств, но люди могут воспользоваться лютиком, посчитав его за целебную траву. Впрочем, это уже другая история. Закончился спор тем, что ботаники мира признали классификацию рода панакс гинзен русского ученого Мейера.
Так существует панакс гинзен Мейера, женьшень истинный, описанный Мейером. Затем панакс пятилистный Линнея. В отличие от истинного женьшеня линнеевский встречается лишь в Канаде. В самостоятельный вид был выделен японский панакс, также описанный Мейером. Открытый датским ботаником в Гималаях еще один вид панакса обозначен как псевдогинзен Уоллича. И наконец, пятый вид — трехлистный Линнея — растет в Северной Америке.
Под пологом тайги было нежарко, сильно пахло мхом, сыростью и всеми деревьями и цветами сразу, и лишь по мере приближения к бархату усиливался резкий запах его черных, похожих на черемуху ягод, возле аралий другие ароматы перебивали смолистый дух.
С подъемом к перевалу лиственные деревья уступили место ели, увешанной, словно лохмотьями, сизым мхом-бородачом. Потом мы лезли вверх по скалам, голым и обернутым дымчатым лишайником и зеленым мхом.
Мне стало не до рассуждений, потому что Савва Петрович с легкостью козла перепрыгивал с камня на камень, а я старался не отставать от него и не отставал, хотя и трудно приходилось. Когда мы достигли наконец перевала, вечерело. Открывшиеся таежные дали подернулись синеватой дымкой.
— Как добрались? — спросил Савва Петрович, будто поднимался я один.
— Хорошо. — Я для вящей убедительности обернулся, глянул вниз. Если бы о таком подъеме меня предупредили в институте, я посмеялся бы над шутниками. Я точно не знаю градацию трудностей для альпинистов, но тот скальный участок, который мы преодолели за полдня, вполне можно было отнести к средней категории.
Уснул я сразу. Поднялся хорошо отдохнувшим. Шинелька стала влажной и тяжелой от росы, и я с большим удовольствием пошел за дровами. Орудуя маленьким таежным топориком, быстро справился с заданием и хорошо разогрелся. Умыться как следует не пришлось. Я протер лицо влажными ладонями, смочив их о росную траву. Завтракали мы не торопясь. Заря еще только занималась. В долине, куда нам предстояло спускаться, копился густой туман.
Мы отправились по гребню сопки. Поднявшись из седловины, попали в сумрачный хвойный лес. Деревья лезли из земли, раздвигая в стороны угловатые камни и скалы, сплошь поросшие мхом. Подлеска почти не было. Кое-где поднимались какие-то чахлые кустики. С восходом солнца туман поднялся из долины, и позади нас, на перевале, засвистел и загрохотал ветер. Окружающее казалось выхваченным откуда-то из угрюмой сказки с необыкновенно мрачным концом.
Когда стало совсем светло и туман унесло, я обратил внимание на низкие заросли не то травы, не то низкорослого кустарника с широкими листьями, похожими на перепончатые лапы, на толстых полупрозрачных стеблях. Растение напоминало декоративную комнатную бегонию.
Это была еще одна родственница женьшеня — трава со странным знахарским названием: заманиха. Я видел ее в гербарии семейства аралиевых. Оно немногочисленно. На Дальнем Востоке всего восемь представителей, считая женьшень, а всего в семействе — тридцать растений.
Наконец мы миновали угрюмый лес и стали спускаться. Нас окружил высокий прямоствольный кустарник. Он поднимался из земли сразу десятками черенков и окутывался густой шапкой листвы то на уровне груди, то над головой. Кусты походили на разрывы снарядов, какими их рисуют дети. Лозы, устремленные вверх, поросли густой, словно пятидневной щетиной.
Неожиданно Савва Петрович остановился и стал оглядываться. Я тоже. Теперь я разглядел, что кусты росли цепями. От одного, самого высокого и, видимо, самого старого, в стороны разбегался молодняк, выстроившись точно по ранжиру.
— О ты черт! — выругался Савва Петрович. — Заскочили в чертово логово. Хоть обратно вертайся. Прорубаться придется. Беритесь за топор. Не выпустит чертов куст.
— Что?
— Заскочили, говорю, в чертово логово. Не видите: дикий перец кругом, чертов куст.
— Этот!?
— Да, кругом… Пообдерем теперь одежку… Али и впрямь вертаться?
Я присел у молодого светло-зеленого побега, пробившегося из земли, видимо, только в этом году.
Савва Петрович, истолковавший мое любопытство по-своему, махнул рукой и сказал:
— Напрасно нагибаетесь! Не панцуй это. Обманка. Тот же самый чертов куст, нетронник. Только молодой. Столько имен у этого проклятого куста, что заблудиться, как и в нем самом, можно. А по-ученому и совсем его названия не выговоришь. Мудреное.
— Элеутерококк.
— Вот-вот. Элулетерок.
— Элеутерококк.
— Один пес. Не обойдешь его, не объедешь. Попал в заросли, словно в колдовское место. Чуть не всю одежонку с тебя посдирает. Сейчас попробуете.
Я с нежностью смотрел на яркие молодые побеги.
— Да что вы прилипли к этому чертову кусту? — не выдержал Савва Петрович.
— Этот чертов куст еще покажет себя.
— Да. Берите топор.
— Элеутерококк — брат и соперник женьшеня.
— Соперник? Это соперник? — Савва Петрович впервые за наше знакомство рассмеялся. — Только не говорите кому еще… Не только засмеют, шайками закидают.
— И все-таки она вертится!
— Чего? — Савва Петрович нахмурил брови и посмотрел на меня с некоторым любопытством… — Идемте, а то мы и к концу недели до своих не доберемся.
Я не стал спорить.
Перчаток у меня, конечно, не было. Руки вскоре были в кровавых царапинах и ссадинах, лицо тоже. Вначале Савва Петрович ругмя ругал чертов куст, а потом обозлился до немоты.
Взяв в руки топор, я с неохотой прорубался сквозь заросли своего любимца — чертова куста. Он показал себя достойным противником. Только часа через два, взмокшие от пота, исцарапанные в кровь, мы наконец-таки выбрались на свободу. Отерев пот с лица, Савва Петрович отшвырнул в сторону сцепившийся колючками пук ветвей:
— Коли чертов куст тот же женьшень, на кой ляд нам мучиться? Наберем да и пойдем в контору. Пусть нам платят как за панцуй.
— Полезность и стоимость — разные вещи, — напомнил я Савве Петровичу.
— Не слышал я о лечебных деревьях и кустах. Лечат травами.
— А цветы липы — потогонное, настойка рябины помогает от головной боли…
— Женьшень-то от всех болезней помогает, — парировал Савва Петрович.
И снова, не дожидаясь ответа, Савва Петрович двинулся вперед, словно не предвидел возражений.
— Ни от чего женьшень не помогает и никакую болезнь не излечивает, — сказал я ему вдогонку.
— Задарма тогда ходим, задарма нам деньги платят, — пробурчал корневщик и с досадой махнул рукой.
Как ему было объяснить, что я прав, когда говорю — не помогает, не поможет даже при головной боли, не лечит, не излечит даже насморка! Женьшень как бы закаливает организм, если уж сравнение нужно, словно физкультура и спорт. Он делает организм более устойчивым к повреждающим факторам. Шеф это доказал!
Что значит помогать? Что значит лечить?
У человека болит голова. Она может болеть от тысячи и одной причины. Устраняет ли пирамидон причину болей? Нет. Он снимает к примеру спазм сосудов мозга. На время — и только. Лекарство в этом случае не имеет к причине болезни никакого отношения. Оно ликвидирует излишнее напряжение на отдельном участке, и если организм успеет восстановить равновесие, то боль действительно пройдет, а если нет, то она возобновится.
Пенициллин тоже не лечит. Он помогает организму справиться с возбудителем болезни. Женьшень не снимает излишнего напряжения на отдельном участке, например головную боль. Он предупреждает возникновение самого напряжения, помогая организму заранее отрегулировать поведение сосудов. Женьшень не уничтожает возбудителя, он помогает организму заранее наладить свои системы для борьбы с микробом.
Женьшень повышает работоспособность, надежность различных систем организма в его постоянной борьбе с внешними воздействиями: переохлаждением, перегревом, перегрузками, отравлениями. Женьшень помогает организму стать таким, чтобы системы не выходили из параметров, которые в нашем понимании именуются здоровьем. В этом смысле женьшень не излечивает человека, а создает условия для пребывания в состоянии здоровья…
Раз попав в безвыходную ловушку чертова куста, Савва Петрович двигался очень осмотрительно, обходя его густые заросли, и продолжал ворчать. Но, по-моему, мы находились в сокровищнице, куда более богатой, чем тысячи фантастически крупных корней женьшеня.
Искать женьшень трудно. Разводить — не менее. Поэтому еще двадцать лет назад при Дальневосточном филиале Сибирского отделения Академии наук СССР был создан Комитет по изучению женьшеня и других лекарственных растений Дальнего Востока или просто — Женьшеневый комитет. Его возглавил мой шеф.
Создание официального комитета внесло весьма малое облегчение. Цена на «корень жизни», как и теперь, оставалась высокой, изучение его было дорогостоящим предприятием. Однако слова «и других» в названии комитета обязывали. Шеф высказал предположение: если растения одного ботанического семейства, как правило, обладают сходными или подобными свойствами, то, очевидно, и семейство аралиевых, к которому относится род панакс, не представляет исключения.
В сферу биологического и фармакологического изучения попали заманиха, аралия маньчжурская, аралия колючая, акантопанакс и ехинопанакс — травы, кустарники и даже деревья, чего обычно фармакологи не исследовали. Ревизия семейства аралиевых проводилась полная. Ею занялся молодой тогда аспирант Хабаровского медицинского института Фруентов. По совершенно случайным обстоятельствам Фруентов откладывал исследования чертова куста — элеутерококка колючего — «на закуску». Ученый не сумел закончить его проверку, перешел на работу в Ленинград. Доводить ревизию семейства аралиевых до конца выпало на долю шефа. Я говорю «выпало на долю» потому, что никто, и сам шеф в том числе, не предполагал, какие возможности таит в себе элеутерококк, он же нетронник, дикий перец, чертов куст.
Первые же опыты заставили шефа отнестись к чертову кусту с самым пристальным вниманием.
«Дайте мне точку опоры…» Она нужна не только для того, чтобы перевернуть земной шар. Она необходима и в фармакологии. Шеф нашел точку опоры для исследования действия женьшеня и других аралиевых — работоспособность организма. Тут стоит посмотреть на работоспособность с иной стороны, медицинской. Здесь надежность всех систем организма обеспечивается бесперебойностью питания, окисления.
Итак, точка опоры — работоспособность, точка отсчета — результаты опытов с женьшенем. Новый объект исследования — элеутерококк, он же нетронник, дикий перец, чертов куст. Метод — стимуляция дыхания.
Опыты с женьшенем убедили, что его не следует принимать как стимулирующее средство, повышающее выносливость резко, скачком, перед подъемом на большие высоты, перед жесткой физической нагрузкой. Почему? Он значительно повышает внутритканевое дыхание, заставляет мышцы трудиться с полной отдачей, но этот эффект выше, чем возможность организма обеспечить его.
А элеутерококк? Сравнительные эксперименты с женьшенем по стимуляции дыхания показали: элеутерококк в отличие от женьшеня может быть использован непосредственно перед подъемом на большие высоты, непосредственно перед жесткой физической нагрузкой, и одновременно, подобно женьшеню, элеутерококк — отличное тонизирующее средство.
При дальнейших сравнительных экспериментах это «в отличие» и «одновременно» неизменно повторялись. И главное — в отличие от женьшеня запасы элеутерококка в тайге практически неисчерпаемы, а как лекарство элеутерококк в ряде случаев по действию оказался лучше, нежели знаменитый легендарный родственник.
Я оглядывался вокруг, рассматривая великолепные заросли таежного «гадкого утенка», таежной «золушки», самого, пожалуй, «бедного родственника женьшеня», хотя, как заметил еще В. К. Арсеньев, «самого ближайшего родственника» барчука и аристократа.
Я не узнал своего любимца! Да что было видено мной? Модельные кусты? Вырытые корни? Отдельные побеги? Высохшие листья? Склянки с надписью «Жидкий экстракт элеутерококка»?
Какое длинное, тяжелое, уныло-прозаическое название! Я бы назвал его «Эликсир жизни»…
— Пропасть его в тайге, а пользы никакой, — продолжал сетовать корневщик. — Если только ягоды вместо перцу для приправы попробовать. Не верю я в него.
— В женьшень тоже, наверное, не сразу уверовали. Даже наверняка не сразу.
Вечером у костра грустный Савва Петрович неожиданно сказал:
— Нет мне удачи. Шутка ли, за вычетом двух лет гражданской да четырех в Отечественную, считай, без малого полсотни годков в тайгу гоняю, и хоть бы раз упие в руки дался. Ни единожды. А в этом сезоне, на второй день, шагах в ста от табора… Смотрю— не верю. Зажмурился, аж до белизны в глазах. Открыл — стоит. Кругом трава от ветра колышется, а ножка с красными ягодами будто каменная — не дрогнет. Высокий, по пояс мне, стебель. Чуть пониже ягод — венчик листяной. Словно шесть ладоней с растопыренными пальцами в стороны расставил. Совсем ослабел я. Колени будто подломились. Опустился на землю. Ползком к нему. Давай руками палую листву отгребать. Дрожат подлые пальцы — уёму нет. Выполол вокруг траву. Чисто около головки, лишь стебелек какой-то за нее зацепился. Протянул я руку… И будто черт меня толкнул! Надломил шейку… Обесценил корень. Он сок потеряет — гнить начнет…
Савва Петрович посмотрел на меня. Долгим, внимательным взглядом.
— Своими, вот этими руками. Чуть со свету не сжили меня бригадные. Такой корень погубить. Столько денег потерять!
Он опять посмотрел на меня. И снова долго и пристально глядел. Чего он ожидал? Сочувствия, сожаления?
— Рубликов шестьсот отвалили бы в конторе… И решился я опустить на ночь корень в воду. Подпоить, стало быть. И головку веточкой пришпилил. Да… И полсотни беспорочных лет — кобелю под хвост.
Лишь теперь понял я отношение ко мне Саввы Петровича. Он считал, что начальник конторы не преминул передать мне историю о величии и падении корневщика. Но заведующий конторой ничего мне не говорил.
Я смотрел в небо, словно из глубокого колодца. Вершины деревьев, черные, похожие на застывшие клубы, четко ограничивали ультрамариновую глубину, в которой застыли звезды. Я перевел взгляд на костер. Огонь ползал по веткам сушняка, желтый, медлительный, подолгу выбирая, какую бы из хворостин обвить. И с такой же раздумчивостью и неторопливостью мои спутники, вернее, те люди, спутником которых был я, пили парующий в вечерней прохладе чай из больших кружек.
Савва Петрович без умолку говорит. Он явно почувствовал облегчение после признания в грехах.
— А вот почему такая разница между диким и выращенным? — обращается он ко мне.
— У нас в институте проверяли свойство и того и другого. Разницы нет или почти нет.
Я заметил, что мои новые знакомые стали прислушиваться к разговору.
Савва Петрович ухмыльнулся.
— «Почти»… В тайге «почти рядом» — сто верст.
— Мы считали по городскому масштабу.
— Приготовляли вы его как? — спросил корневщик. — Каким способом?
— Древним, корейским. После промывки вкладываем корень вовнутрь выпотрошенного цыпленка, запечатываем в фарфоровый сосуд и держим на пару до тех пор, пока корень и цыпленок не превратятся в однородную массу. Потом даем по чайной ложке.
Корневщики рассмеялись все, дружно, по достоинству оценив приведенный в шутку рецепт из древней книги по фармакологии.
— Во всяком случае, — продолжал я уже серьезно, — наверное, не стоит жарить корень на решетчатых противнях, по три, по четыре раза вываривать его в сиропе из тростникового сахара…
— Но мы-то не так… — прервал меня Савва Петрович.
— Не так. У нас промышленная сушка проводится в застекленных ящиках с отверстиями по бокам, под сильными электрическими лампами.
Распалась на угли толстая ветка в костре, мелочь засыпала пламя. Взметнулись, шарахаясь, в темноте искры. Огонь опал, померк. Тяжкий, мучительный и тоскующий вопль огласил тайгу:
— Уа-ва-ах-ха-ха-ууу-а…
От неожиданности у меня мурашки побежали по спине. И опять неподалеку, в гнетуще-мрачной тиши, захлебываясь страданием, возопил голос.
— А-ха-ха-ууу-а-ай!
Я старался не подать виду, что мне жутко. Молчали и корневщики.
Вспыхнули ветки, завалившие жар костра. Пламя осветило поляну, свет добрался чуть не до вершин. И над нами тенью пронеслось нечто огромное, несуразное, кувыркнулось в воздухе и, не издав ни звука, ни шороха, растаяло в чаще.
— Душа Ван-ганго, — срывающимся голосом пробормотал Савва Петрович. — Уходить отсюда надо. Не будет удачи.
— Удача… Была удача… — Пал Палыч махнул рукой и обратился ко мне, успокаивая. — Это филин-рыболов. У него размах крыльев — два метра. Он и пролетел над поляной. А раньше корневщики, ва-панцуй, думали, что это души трех братьев перекликаются. Души потерявших друг друга.
Наверное, мне не удалось скрыть не то испуга, не то оторопи, и Пал Палыч это заметил. Я подвинулся ближе к костру.
— Один на всей земле корень такой есть, — продолжал Пал Палыч, хитровато прищурившись. — Может, говорят, он в птицу или тигра, а то в простой камень обернуться. Вот поэтому его очень трудно найти. Филин пролетел. А вдруг и не филин это вовсе, а женьшень обернулся птицей. Узнать оборотня можно. Коли ты испугался, закрыл глаза и птица ли, зверь ли, камень исчезли, то и был женьшень.
Третий бригадник, самый старший, Никодим, сидел у костра, усталый, истомленный. Я не слышал еще его голоса.
Затрещал костер. Недовольно нахмурив брови, Пал Палыч посмотрел на Савву, вздохнул.
— Опять еловых веток понасбирал? Гляди теперь, чтоб искра в одежде не запуталась.
Боясь, что разговор отвлечет рассказчика, я спросил:
— А дальше? Дальше-то…
Я читал легенды и сказки о женьшене. Но в книгах они не тронули во мне той особой струночки, что заставляет сердце замирать или биться сильнее. Песни и сказки надо слушать там, где они родились.
— Давно-давно женьшень жил в Китае, на юге, — принялся негромко втолковывать Пал Палыч. — Однако никто не знал о существовании целебного корня. Но пророк Лао-цзы открыл его тайны и назвал людям приметы женьшеня. Тогда растение сбежало в горные страны севера. Люди снова потеряли его, пока ученый Лао Хань-ван, разговаривая с другими полезными травами, не открыл убежище беглеца. И опять женьшень скрылся. Он перекочевал в Уссурийский край.
Много веков прошло… И люди снова открыли обиталище беглеца. Три брата отправились к берегам Великого океана, чтоб достать чудесный корень. Но они заблудились в тайге и погибли. Все три брата: и Ван-ганго, и Касаван, и Лиу-у.
С тех пор их неприкаянные души бродят по чащобам, перекликаются между собой. Все пытаются выбраться из зеленого моря. Поэтому в давние времена, когда китайские женьшенщики являлись в наши края за корнем, ни в жизнь не ходили в ту сторону, откуда слышались «голоса братьев».
Чтобы не оставаться в долгу перед корневщиками, я рассказал о малоизвестных записках Владимира Клавдиевича Арсеньева. При упоминании этого имени третий корневщик, Никодим, вроде бы очнулся от транса. Он поднял вялый взгляд. У меня было время присмотреться к нему и поставить свой диагноз до того, как он ко мне обратился. Я рассказал, что в блокнотах замечательного путешественника и краеведа были такие записи:
«Владелец аптеки уверял меня, что в сырую погоду женьшень издает слабый, едва заметный фосфорический свет и распространяет пряный специфический запах». Или еще: «Хозяин женьшеня передал мне, что чувствует необъяснимое, доходящее до галлюцинации беспокойство, когда корень лежит в его комнате». Встречались в бумагах Владимира Клавдиевича и вырезки из тогдашних газет, которые сообщали куда более сногсшибательные слухи: «Женьшень — лесной брат осьминога. Если у спрута растет множество паучьих ног, то женьшеню дадено еще больше косматых лап и когтей. Этот демонический корень обвивает больного в лунные ночи и колдовским образом вбирает в себя его недуги». И еще есть запись, что черный сок панцуя, которого вообще не существует, дает человеку дар кладовидения.
А еще говорят…
Может быть, я и рассказал бы, что еще слышал, но зуд на спине и шее стал непреодолимым. Поглядев на мои усердные почесывания, Пал Палыч велел снять рубашку. Я повиновался.
— Э, доктор, да на тебе десятка два клещей! Как же ты терпел?
— Терпел…
Пал Палыч каленой иглой принялся выковыривать клещей. Я собрал в кулак все свое терпение и проявил его квантум сатис — сколько требовалось.
Пока мне оперировали спину и шею, Савва Петрович коптил над костром мое белье. Он уверял, будто это помогает. Я успокаивал себя тем, что в августе клещи, как правило, не заражают энцефалитом, и надеялся не стать неприятным исключением. Однако меня очень обеспокоило поведение Никодима. Я не вытерпел и спросил, что с ним.
Тогда он заговорил.
— Стар я, между прочим, стал. Выдохся в тайге. Не по мне она становится. Вот так, между прочим, и становится совсем не по мне. Походил-походил неделю, походил другую, оно, хожение-то, вылезает боком. Настоечку женьшеневую я, между прочим, не потребляю летом. Десны слабые. Кровить начинают. В мае приходится бросать пить настоечку. Вот и силы убегают, убегают.
Свирепый вид Никодима, его привычка многократно выговаривать «между прочим» и при этом вскидывать куда-то, чуть не на лысое темя, брови, на кои переселились, видимо, все волосы с головы, не вязались с тонким, почти девичьим говорком.
Слушая его, я как-то вдруг подумал о том, что было бы очень хорошо поставить опыт… С согласия Никодима, конечно. В отличие от женьшеня настойку элеутерококка можно принимать круглый год. Это ли не явное преимущество! В опыте с Никодимом не заключалось никакого риска. Препарат — настойка элеутерококка — давно проверен всесторонне. Пожалуй, десяток, если не больше, клиник страны приняли его на вооружение. Собственно, то, что я хотел предложить Никодиму попринимать настойку элеутерококка вместо женьшеня, нельзя было назвать опытом. Это просто обычный совет врача.
Я решил, что другого, лучшего, случая мне не представится.
Утомление у Никодима было очень ярко выражено, а работами шефа было доказано: чем ярче, сильнее фон утомления или болезни, тем достовернее, отчетливее действие женьшеня и элеутерококка. Женьшень Никодим не принимал три месяца. По законам, божеским и человеческим, тонизирующее, длительное общеукрепляющее, действие женьшеня должно прекратиться совсем, или почти совсем, даже по таежным масштабам.
Почему бы мне не попробовать — на таком-то ярком фоне! — действие настойки элеутерококка.
Однако прежде всего надо исключить, что Никодим заболел. Простыл хотя бы. Я осмотрел его, но ничего особенного, кроме некоторых возрастных изменений, не обнаружил.
Я буду — контроль. Савва Петрович и Пал Палыч, сам видел, принимают женьшень. Правда, силы, как говорят, неравные. Но мне дает право равняться со старцами моя нетренированность.
Путь мне преградил куст, наглухо оплетенный кишмишем. Чуть пригнувшись, я схватил рукой купину, чтоб откинуть в сторону и пройти.
Я откинул, а разогнувшись, окаменел…
На уровне моих глаз, в шаге, плавала тупая, величиной с кулак голова змеи. Она походила на тупорылый ботинок и была так страшна, как если бы ботинок обрел способность подняться сам по себе в воздух и вытаращить желтые, остекленевшие в безумной ярости глаза.
Я сделал невероятный, немыслимый прыжок, кинулся прочь, не разбирая дороги и вопя, пока не упал, запутавшись в каких-то ползучих растениях, и не смог подняться.
Меня трясло и било — не то судороги, не то истерика.
Это я сегодня могу писать, а три дня я занимался тем, что беспрестанно оглядывался. Каждая ветка дерева, каждый сухой сук на земле казались мне змеей.
Теперь я могу рассказать своим подопытным мышам перед экспериментом, что такое стресс — реакция напряжения. В сильном ее проявлении.
Когда я интуитивно понял, что передо мною змея, нервы мои сработали. По их приказу в кровь из надпочечников было впрыснуто большое количество адреналина. В следующую десятую секунду сузились кровеносные сосуды. Значит, я побледнел. Как полотно. В груди ощутился ледяной комок. Раздражитель — змея — очень сильный, и, следовательно, сузились не только кровеносные сосуды, но и лимфатические, а также вилочковая железа, находящаяся за грудиной. Отсюда и ощущение холода или, как говорят, страха, который спирает дыхание, перехватывает горло. Впрочем, ощущение «в зобу дыханье сперло» возникает и от большой радости. Радость тоже стресс. И при радости процессы, реакция организма та же. Крайности сходятся.
Почти каждое заболевание начинается с реакции напряжения, или общего адаптационного, приспособительного, синдрома. Стресс характеризуется недомоганием, потерей аппетита, апатией. Это, пожалуй, одна из древнейших реакций, приобретенных человеком в процессе эволюции, похожа на каменный топор. Она действует далеко не всегда расчетливо. По ряду обстоятельств она может «сойти с рельс» и направиться по пути полома, а не спасения организма. Говорят же «умер от страха». Впрочем, можно и от радости.
Это характерно не только для человека, но, очевидно, для всех позвоночных приматов. Обезьяны часто погибают от стресса. В литературе, в частности, описан случай, когда шимпанзе, которую везли на пароходе, погибла от испуга, услышав гудок.
И вот три года назад в одном из разговоров с шефом мы как-то подошли к мысли, которая нам обоим показалась фантастической. А она действительно выглядела фантастической! И заключалась в предположении, что лекарства с таким широким спектром действия, как женьшень и элеутерококк, должны каким-то образом влиять на течение реакции напряжения. Оказывать определенное действие на адаптационный, приспособительный, синдром. Помогают же эти вещества переносить организму большую физическую нагрузку, сильный холод и жару, отравления ядохимикатами, различные болезни. При всех этих воздействиях у подопытного животного тоже возникает стресс.
Идею, что существуют лекарства, влияющие на адаптационный синдром, выдвинул учитель шефа, ленинградский ученый, профессор Николай Васильевич Лебедев. Он назвал такие препараты адаптогенами. Лебедевым же был синтезирован такой адаптоген, как дибазол. Этот препарат понижает кровяное давление при гипертонии, а в очень небольших дозах действует в ряде случаев подобно женьшеню и элеутерококку.
Но одно — идея о влиянии на адаптационный синдром, другое— каковы конкретные действия препаратов. Задумавшись об этом, мы с шефом предположили, что адаптогены должны усиливать стрессорные влияния.
— Попытайтесь, — предложил шеф. — Попробуйте.
— Результаты, я думаю, можно предвидеть.
— Вероятно… — осторожно заметил шеф.
Предположения мои были просты.
Еще за несколько веков, если не тысячелетий, до того, как медики подошли к изучению реакции напряжения, люди, в частности римляне, использовали стресс для уничтожения неугодных. Они их распинали. Распятие — сильный стрессор. У нас, экспериментаторов, это называется иммобилизацией, обездвиживанием.
Срок, после которого наступает летальный исход, тоже определен римлянами: конец третьих суток.
Согласно динамике процесса, реакция напряжения делится на три стадии, или фазы: тревоги — аларм-фаза, резистентности, или устойчивости, и истощения.
Впрочем, это описание реакции напряжения условно. Однако при всех вариантах течения стресса триада: гипертрофия надпочечников с увеличением секреции; уменьшение вилочковой железы и лимфатического аппарата; кровоизлияния в желудке и кишечнике — неизменно есть.
Я сказал шефу, что мне хочется провести ряд опытов по количественной оценке действия адаптогенов на течение стресса. Например, на увеличение веса надпочечников, сердца, печени, почек у крыс, подвергнутых иммобилизации.
Шеф сказал:
— Это прямо-таки захватывающая мысль. Избрать в качестве фармакологической мишени не симптом, не заболевание, как таковое, не уничтожение возбудителя, а приспособительную реакцию, которая встречается почти при всех заболеваниях.
Я сказал:
— Попытка фармакологической регуляции стресса.
Шеф поправил:
— Опыт фармакологической регуляции стресса.
Пять дней не прикасался к запискам. Глупость какая-то. То главное, что останется в моей голове после возвращения из таежной ссылки, и будет нужно. А записи — ерунда.
Неужели я не запомню, что после приема настойки элеутерококка Никодим повеселел, проходил весь день вместе с нами по бокам сопок в поисках неизвестно чего.
Хожение, хожение с сопочки на сопочку… Обрыдло!
Идут дожди. Третьи сутки на мне все мокро. Чихаю. А может быть, контрольной «мышке» наипростейшим образом плохо?
Никто из стариков не чихает и не кашляет. Никодим «потребляет», как он говорит, «чертову» настойку и не отстает от бригадных. Сегодня за ужином Никодим сердито спросил, почему я не «потребляю», как и он, «чертову» настойку. До чего же старики наблюдательны! Ведь я ни слова не сказал о том, что лазанье по сопкам мне невмоготу.
Принял.
Очень устал и хочется спать. О завтрашнем выходе в тайгу, на поиски барчука, «банчуя», как называют его некоторые лингвисты, думаю словно о каторжной работе.
Кой черт дернул меня согласиться на предложения шефа…
Набрели на старую-престарую избушку, если можно так назвать срубик с дерновой крышей, на которой выросли черно-ствольная береза и еще какие-то деревья. Хоть подобие жилья.
Не пошел на поиски. Чего ходить?
Утром, как и вчера вечером, бодрый Никодим уговорил меня выпить из моего пузырька «чертовой» настойки.
Посмеяться даже неохота. Лежу на нарах. На улице пасмурно. На душе смутно. Поспал. Захотелось поесть. Перед едой выпил еще сорок капель своей «чертовой» настойки. Сварил и поел что-то вроде кондера — жидкой пшенной кашицы. Только не с салом, а с дичью. Пал Палыч — заядлый охотник по перу. Впрочем, он один обладатель «малопульки». Не из Никодимова же карабина птиц бить. А у Саввы Петровича и у меня, кроме ножей, у меня перочинный, да топориков, оружия нет.
Хоть и хмурилось с утра, но дождь, видимо, так и не соберется. Плывут по небу кучевые облака, но не летние. Те высокие, четкие, каждый клуб в них вырисовывается ясно, а «нонешние» будто на снимке с плохой резкостью.
Старики мои припозднились. Чтоб не остыл суп, замотал рухлядью из одежды.
Сколько же энергии в моих стариках, черт возьми! Мы уже неделю бродим без толку. Теперь, хоть и недостаточно хорошо, я представляю, что такое поиск непотерянного. Сезон, на круговую, считай, три месяца: подготовка, сборы, дорога туда, поиски, дорога обратно.
Дорогонько стоит им каждый рублик! Почитай, по штуке с версты. Да с какой! Романтический флёр, которым окутываются вечера и ночевки у костра, оборачивается разодранными в кровь лицом и шеей, клещами, которых приходится извлекать из кожи калеными иглами.
Кстати, из абстрактно-романтического ли человеколюбия заставил меня Никодим, да и другие уговаривали, принимать «чертову» настойку? Главное для них — не дать мне разболеться.
Тогда — закон тайги свят: пришлось бы бросить корневание и на своем горбу тащить меня до первого населенного пункта.
Вернувшись, никто из стариков не обратил внимание на мои старания по части кулинарии. За тем меня в лагере и оставляли. Видимо, был между ними серьезный разговор. При мне они не ссорились. Но из их замечаний мельком я мог сделать вывод, что был прав, когда предположил: они ищут мифическую плантацию женьшеня. Старики не говорят о поисках прямо: они суеверны, словно кладоискатели.
Вот опять разговор «около»:
— Завтра Авдотьки моей сын в школу пойдет, между прочим, — вздыхает Никодим. — Почитай, наш сезон, как собачий хвост, завернулся.
Никодим отхлебывает чай из кружки, воздымает на темя лохматые брови, шевелит ими, опускает в раздумье, снова принимается за чай.
— Лихоманка им в печенку! — восклицает впечатлительный Пал Палыч и размазывает по шее едва не сотню мошек. — Подыхать тварям давно пора, а они туда же — жрут.
— Того гляди, дожди начнутся… Роса холодней родниковой воды… Вертаться пора. Не по заберегам же домой топать. — Пал Палыч смотрит на пар, поднимающийся из кружки с горячим чаем, и вид у него такой, словно именно там, в легкой поволоке меняющихся очертаний, он видит то, о чем говорит.
Мне думается, единственная надежда на полное примирение стариков — находка старой плантации, в которую я попросту не верю.
Я узнал об этих поисках из разговоров обиняком. Будто бы еще отец Никодима в начале века наткнулся в тайге на смертельно раненного грабителями-хунхузамива-панцуя — искателя женьшеня, китайца.
Отец Никодима вынес пострадавшего и долго выхаживал его у себя дома. Однако спасти ва-панцуя не удалось. Стар он был и дряхл, а ранение серьезное. В то время охота на корневщиков среди китайцев-контрабандистов, их-то и называли хунхузами, была делом распространенным и прибыльным. По условиям царских властей ва-панцую разрешалось приходить в тайгу безоружным. Его подстерегали при выходе из тайги соплеменники и грабили.
Так вот перед смертью старик-корневщик и рассказал отцу Никодима о своей плантации женьшеня. Около двадцати лег собирал ва-панцуй молодые корни и высаживал их в тайном месте. Набралось там десятка три корней. Корневщнк сказал, что плантация эта якобы находится в верховьях реки, по которой мы шли. Но где точно — неизвестно. Ни отец Никодима, ни сам Никодим не могли найти приметы — одинокой лиственницы посреди поляны за «серебряной» рекой.
Впрочем, в любом поиске надежда часто сменяется неуверенностью.
Однажды шеф спросил о делах, а я ответил, что данные в моих опытах лезут на стену и понять ничего невозможно. Наши предположения о том, что адаптогены должны подстегивать стресс, летят вверх тормашками. Мне следовало заняться изучением фармакологического влияния женьшеня на изменение лунной орбиты.
— А почему вы так обижены на женьшень? — удивился шеф.
— Потому, что элеутерококк как заменитель, я думаю, лучше достопочтенного женьшеня.
Шеф рассеянно улыбнулся, сунул руки в карманы халата:
— Женьшень не заменитель. У него отличный от элеутерококка характер, как у нас с вами, например. А разность характера даже у лекарств — это не так уж плохо.
Я отложил в сторону пинцет и ланцет, постарался примирительно улыбнуться.
— Факты ползают по потолку.
— Это уже интересно.
Но мне было не до шуток. Факты действительно «ползали по потолку». Уже не первый год мы изучали влияние адаптогенов на неспецифическую сопротивляемость организма в сторону ее повышения. Адаптогены — женьшень, элеутерококк, дибазол — явно, достоверно, вне всякого сомнения повышали неспецифическую сопротивляемость организма к холоду, физической усталости, перегреву, отравлению химическими веществами. Поэтому мы давали содержавшимся в обычных условиях здоровым мышам элеутерококк. Закономерно было, с нашей точки зрения, при иммобилизации ожидать обычных стрессорных изменений: увеличения веса надпочечников, их стимуляции и соответственно падения содержания холестерина. Вот уж — пошли за шерстью, а вернулись стрижеными!
Выслушав все это, шеф присел на стул рядом, и мы вместе с ним проверили результаты экспериментов.
— Да, ошибка исключается, — сказал он, когда мы закончили работу. — Что вы думаете?
— Подумать…
— Когда придумаете, зайдите.
Я не зашел к нему, когда придумал: не был достаточно уверен в правильности подхода. Собственно, я ничего не сделал, а взял «отходы» — крыс из другого опыта, которым вводился физиологический раствор, обычных крыс из контроля. В моем-то опыте в контроле крысам вводился спирт, такой же, как в настойке элеутерококка. У меня появилась третья точка отсчета.
Сравнив результаты, я не поверил своим глазам; результаты при введении физраствора и элеутерококка одинаковы! Проверка с женьшенем дала тот же показатель.
Адаптогены не действовали…
А спирт увеличивал вес надпочечников, снижал содержание холестерина. Он действовал.
Факты выходили из повиновения.
Следовательно, механизм повышения неспецифической сопротивляемости при стрессе и механизм, который позволяет повышать неспецифическую сопротивляемость организма при даче адаптогенов, различны!
Фантастическая идея — возможность подстегнуть стресс и дать организму дополнительные силы для борьбы — оказалась синей птицей, и только.
Я пошел к шефу.
— В аналогичной в принципе ситуации, — выслушав меня, ответил шеф, — отказываются не от идеи, а от предвзятого объяснения фактов. И только. В частности, Пастер говорил примерно так: ничего нельзя сделать без предвзятой идеи, надо только иметь мудрость не верить в те дедукции, которые не подтверждаются опытом. Понимаете?
— Очень полезная мысль.
Шеф рассеянно улыбнулся.
Иногда я становлюсь нестерпимым.
— Вы упустили одну деталь, — сказал шеф.
— Изменить предвзятую идею?
— Само собой, — сказал шеф. — Почему нет разницы, достоверной разницы между результатами введения физраствора и элеутерококка? Ведь с элеутерококком вы вводили такое количество спирта, которого было достаточно в контроле снизить показатель…
В окно кабинета виднелся бок сопки, поросший дубняком. Снег выпал давным-давно, но деревья стояли золотые, с необлетевшими листьями. Я постарался сидеть смирно и решить задачу: почему не убежала лошадь, которая была привязана вожжами к коновязи?
Когда я сказал об этом шефу, мы вместе очень хорошо посмеялись.
Элеутерококк и женьшень в проведенном мной опыте выполняли роль вожжей, которые сдерживали реакцию организма на спирт. Следовало выпаривать его перед введением. И тогда передо мной открылись планы продолжения исследования, обещавшего быть интересным и перспективным.
Я оглядел стол, заваленный трупами крыс.
— Лихо! Получается, что фармакологическая регуляция стресса — это борьба за исправление механизма стресса. Борьба с излишествами, с вероятными повреждениями, которые стресс может нанести. Женьшень, дибазол и элеутерококк не подстегивают стресс, как мы предполагали, а обуздывают его. Буквально они «объезжают» стресс, как лошадь.
Я протянул руку к выключателю, чтобы зажечь свет в комнате. Пошарил, пошарил… Пока не вспомнил — не в городе я, и костер догорел совсем, потому и темно.
Проснулся бодрым. Схватил чайник и побежал к ручью, чтобы набрать воды и умыться. Уже по дороге вспомнил, с каким любопытством поглядели на меня старики. Сдержав шаг, я пошел неторопливо, раздумывая о том, что и со мной опыт удался. Утомление проходило. Не только Никодима, но и меня вывела из состояния депрессии «чертова» настойка.
Я с удовольствием умылся и, захватив воды, бегом отправился к избушке. Навстречу попались старики, степенные, благообразные. Они чередой шли умываться.
После завтрака мы двинулись в тайгу. Сегодня она не пугала меня. Впереди Никодим, левее — Пал Палыч, а я с Саввой Петровичем еще левее и чуть сзади — половиной журавлиного клина. В руках у меня была, как у всех, палка по плечо, будто страннический посох.
Не спеша мы поднялись из распадка на склон сопки метров на сто. В монографии Грушвицкого написано, что женьшень, как правило, не растет по долинам рек, ручьев, в марях да болотах. Там слишком много влаги. Он поднимается выше: от двухсот до пятисот метров над уровнем моря.
Не прошло и четверти часа, а я был мокр с головы до ног от росы. Солнце пробивается сквозь раскидистые вершины мерцающими бликами. Мокрые листья блестят и переливаются, точно вспышки водной ряби, и думается, идешь по дну ручья, а то, что ты мокр, только усиливает впечатление.
Вспыхнул меж зелени красный огонек — женьшень!.. Подошел поближе — бузина. Но азарт поиска тянется. Вдруг корень найду я первый!
Двигаемся по южной стороне сопки. Я знаю, что на строго северных склонах корень не растет. Ботаник нашего института Зинаида Ивановна Гутникова несколько лет работала над этой темой по Супутинскому заповеднику. Она писала: «…большинство нахождений его относится к пологим склонам — юго-восточных, юго-западных и западных экспозиций».
— Какая сволочь это учинила? — обернувшись ко мне, проговорил Савва Петрович.
Я оглядел кедр. На стволе на уровне груди виднелась большая затеска, или лубодерина. Судя по глубине ее, по наплывам коры, можно было предположить, что лет сорок назад здесь был найден большой корень. Но лубодерина была изуродована топором. Затеска заплыла, стерлась.
— Кого сюда черт занес? — продолжал ворчать корневщик. — Раньше наш брат найдет корень — выроет, а семена посеет. До единого. Не каждое семечко у женьшеня всхожее. Из десяти шесть, редко семь взойдет. Да считай, в год по грамму корень в весе прибавляет. Сколько времени пройдет? Редко кому из женьшенщиков свой корень удавалось выкопать.
— А теперь?
Савва Петрович степенно отер тугое молодое лицо, усмехнулся.
— Как это вам… Суеверия потеряли.
— Что?
— Суеверия потеряли. Суеверия эти по рукам, по ногам корневщика опутывали. Чужое возьмешь — своего не найдешь. Не дастся панцуй в нечестные руки. Семечко не посеешь — духа гор и лесов обидишь. Опять наказание — нет находки. Вот и считай, что суеверия-то на пользу шли. А теперь — сам с усам — ничего нипочем. Тайга богата!
Я не нашелся, что ответить. В таком воспитательном смысле суеверия, может, и полезны?
Еще и еще раз внимательно осмотрев траву меж деревьями, Савва Петрович вздохнул, и мы отправились дальше. И снова каждая красная точка в траве будила в душе надежду, но радость оказывалась преждевременной.
Повернуло на вторую половину дня.
— Панцуй! — донеслось до меня слабое восклицание Саввы Петровича. Я мигом оказался подле корневщика. Савва Петрович стоял на коленях в густой и высокой траве. Виднелась лишь его серая кепка. Я пригнулся и с трудом разглядел в траве одинокую красную точечку. Присмотревшись пристальнее, увидел один-единственный плодик на зеленом соцветии, один-единственный.
Не поднимаясь с колен и делая пассы, словно профессиональный гипнотизер, Савва Петрович приблизился к ростку женьшеня. Движениями сомнамбулы начал отгребать от ростка — хилого, тощего дистрофика — палые листья, опалывать траву вокруг. Старик не замечал меня.
Что самое странное, дистрофик был сипие — растение с четырьмя листьями, которые розеткой окружали стебель. Корню наверняка исполнилось более двадцати лет.
Савва Петрович вынул из-за пазухи две костяные палочки и движениями часовщика принялся отгребать почву от стебелька растения. Мне подумалось, что корневщик не дышит. Однако, видимо утомившись, Савва Петрович выпрямился, не поднимаясь с колен, потер поясницу:
— Вот говорят, убегает в землю женьшень от недоброго человека. Смотрите — чуть не утек.
А «утечь» он и вправду собирался. «Шейка» корня, как женьшенщики называют корневище, ушла глубоко в землю.
— Посидел бы корень еще лет пять в земле, еще глубже утек, — сказал я.
— Ишь… Кто ж его туда тащит?
— Женьшень сам втягивается в землю. Есть такие растения со втягивающимся корнем. Зимой он, словно медведь, как и все наши растения, спит. Весной пробуждается, тянется корешками-мочками вглубь за влагой. Уходят в землю корешки, отсасывают воду и корень за собой тащат. Бывает, что женьшень за одно лето на два сантиметра в землю уходит. Это точно.
— А ведь вот уходит, — обрадованно сказал Савва Петрович. — Недаром говорят! Что же тогда бывает, когда пустой корень находят? Мякоти внутри не остается.
— Повредил его кто-то… Он сгнивает. Одна пробковая оболочка остается. Как у старого хрена.
Савва Петрович недовольно покачал головой.
— Больно просто…
— Не совсем. Просто мы привыкли считать растение, дерево вроде бы мертвым. А на самом деле растения живые. Не меньше, чем любое животное. Ведь корень зарывает в грунт зимующую почку. Может, потому, что в процессе приспособления корень выработал в своей биологии именно такие механизмы, он и дожил до наших дней. Ведь женьшень — древнее, реликтовое растение.
— Верно ведь, — улыбнулся Савва Петрович.
— Как же вы, корневщики, объясняете, что корень женьшеня часто не стоит в земле, как морковка, а лежит на боку? Барчуком этаким, лентяем? — спросил я в свою очередь.
— Больше так: раз похож на человека, то и привычки человеческие. Лежачие корни очень полезны.
— Правильно подмечено, лежащий корень по качеству лучше.
— Ложится-то он зачем?
— Почвы в тайге бедные. Плодородный слой всего несколько сантиметров. От силы два десятка. Вот и не хочет, человеческим языком говоря, женьшень идти в глубину, где пищи мало, и ложится. В таком положении сколько ни расти, всегда перегноя древесного будет достаточно. Любит женьшень этот древесный перегной. Потому и «гоняется» за ним.
Передохнув за разговором, Савва Петрович принялся снова выкапывать щуплый корешок. Я стоял, прислонившись к обросшему мхом камню. С точки зрения корневщика, при выкопке женьшеня я не годился даже в разнорабочие. Я размышлял о том, как трудно дать научное обоснование эмпирически найденному народом открытию действия женьшеня. А казалось бы, все очень просто.
Не только врачей, но и больных теперь нисколько не удивляет назначение при самых различных заболеваниях глюкозы и витаминов, этих общеукрепляющих средств. Но уже одно понятие «повышение неспецифической сопротивляемости» вызывает недоумение. Однако «специфическое» или «неспецифическое» объясняется несложно. Прививка, вакцинация, повышает сопротивляемость организма к определенному заболеванию, а состояние неспецифической повышенной сопротивляемости, если не гарантирует, то во всяком случае помогает организму в его борьбе против многих заболеваний и вредных воздействий.
На одном из челябинских заводов в осеннее время был проведен опыт с адаптогеном дибазолом. В течение десяти дней рабочим давали дибазол. Количество простудных заболеваний сократилось наполовину. Было сохранено здоровье сотням людей. Многие из них избежали губительных осложнений. Экономисты, безусловно, подсчитали, что дало такое профилактическое мероприятие заводу. А затраты? Четвертинка таблетки 0,02—всего 0,005 на прием. Три четверти таблетки в день.
Во Владивостоке такой же опыт был проведен с элеутерококком. Его получали десять дней люди, которые недавно прибыли в город и плохо акклиматизировались. Гнилая приморская весна и коренных жителей нередко укладывает в постель. Из четырехсот человек, принимавших профилактически в течение десяти дней настойку элеутерококка, заболело легкой формой простуды всего пятеро.
Но дело не только в простуде. Есть болезни, куда более серьезные и сложные. Однако большинство из них начинается стереотипно — реакцией напряжения: недомоганием, потерей аппетита, исхуданием. Вот эту реакцию и решено было использовать в качестве фармакологической мишени.
Не верно, что адаптогены можно было бы сравнить с живой водой, спасающей от гибели. Нет, животные, подвергнутые сильному стрессорному воздействию, погибали. Но важно было установить картину их борьбы за жизнь.
Все адаптогены — дибазол, женьшень, элеутерококк — в равной степени препятствовали исхуданию животных, появлению кровоизлияний в желудке, атрофии печени, почек, сердца.
Это основное, главное, то, что мы искали.
Я уверен, что по нашей работе можно спорить о многом, можно не соглашаться с нами по частностям, но два вывода практически неоспоримы. Они твердо установлены. Кто бы ни стал проводить и повторять эксперименты подобного порядка, придет к двум фактам. Во-первых, адаптогены изменяют течение стресса, и, во-вторых, эти изменения благоприятны для организма и свидетельствуют о повышении его сопротивляемости.
И все-таки я чувствую, что это выводы только наши, нашей группы, нашего института. Пока я не вижу, как подойти к более широкому обобщению.
Шеф, пожалуй, посоветовал бы…
А Савва Петрович все еще оперировал корень. Я насчитал тридцать восемь мочек, когда он наконец поднялся с корешком в руках. Женьшень был величиной с мизинец, но очень походил на человечка. Это доставило Савве Петровичу большую радость. Он нянчился с ним, словно с младенцем, бородатым и сморщенным.
— А мочковат-то! Мочковат-то! — восклицал он.
Когда стало смеркаться, мы отправились в лагерь. Нас заждались, волновались. Но отужинали. Пал Палыч мыл миски. Никодим сидел нахмурившись, глядел в огонь. Вздернув брови, он посмотрел на нас блеклыми старческими глазами.
— Все поперезабыл. Али места так изменились?
Савва Петрович передал конверт с корешком Пал Палычу. Тот достал плоский деревянный ящичек, открыл его. Там оказались старые аптекарские весы с разновесами.
— Шесть и три десятых грамма. А выглядит он на все сто рублей. Ишь какой лесовичок.
— Ты мне его не считай, Пал Палыч, — Савва поднес ложку ко рту, но задержал хлебок. — Себе возьму. Больно хорош.
— Спать пора, — то ли приказал, то ли посоветовал Никодим. — Завтра через реку переправимся. Еще одну сопочку обломаем. Может, пофартит.
Пишу на тот случай, если нам не удастся выбраться. Главное, жаль, что, может быть, не удастся закончить работу, довести ее до конца. Да… А месяц назад я считал: в диссертации нельзя изменить ни строчки.
Но прав был шеф.
Теперь мне ясно: в том виде, в каком я сдал диссертацию шефу, она не закончена. Далеко не закончена. Огромный, нужный, просто необходимый материал словно позабыт мною. А он очень важен, принципиально важен.
Не знаю, будут ли нас искать и найдут ли эти записки. Возможно, если и станут искать, то не скоро. Разверстые хляби небесные, как сказал Никодим, наверное, натворили в долинах такого, что теперь не до нас.
Никто не ведает, где мы. Может быть, речная коловерть, вооруженная торпедами-таранами в виде плавника, пощадит нас, обитающих на ветвях, подобно нашим узконосым предкам.
Ладно. Об этом потом. Обо всем потом. А сейчас лишь бы плавник не сбил кедр. Даже Никодим не помнит такого наводнения, называет его потопом. Это видно и по кедру, на котором мы нашли убежище. И про это потом. Сейчас только о главном.
Теперь, когда казалось, что работа закончена, мне совершенно необходимо заново просмотреть всю литературу по адаптогенам. Но уже в свете своей темы «Проблемы фармакологической регуляции стресса». Яне сомневаюсь: такой подход во многом дополнит диссертацию. Ведь наши эксперименты проведены в довольно ограниченном объеме. И будет непростительной глупостью опустить уже известные достоверные данные. Их полно. Они, данные о воздействии адаптогенов на стресс, спрятаны, словно ядрышки в скорлупе, в других отличных научных работах. Хотя те посвящены совсем иным темам, в них, помимо воли авторов и независимо от цели исследования, четко прослеживается действие адаптогенов на реакцию напряжения.
Насколько же широк круг воздействий, к которым адаптогены повышают сопротивляемость?
Здесь, на кедре, на крохотной площадке, что кое-как соорудили Никодим и Пал Палыч, у меня нет научной библиотеки. Придется записывать на память.
В историческом плане действие адаптогенов впервые было изучено при нагрузках, требующих мышечного напряжения. Оказалось, что адаптогены повышают работоспособность. Дибазол, женьшень и элеутерококк проявили себя почти одинаковыми по силе. Они увеличивали продолжительность принудительного, до полного утомления, плавания мышей с нагрузкой на сорок четыре — сорок девять процентов.
За первыми сообщениями последовал целый поток работ. Известно, что стресс — системная реакция, в ней участвуют многие системы и органы. В нашей работе определялись лишь некоторые данные по эндокринной системе. Но литературные источники показывают ряд фактов влияния адаптогенов на проявление стресса, на нарушения со стороны нервной системы, сердечно-сосудистой деятельности, формулы крови, обмена веществ и так далее.
Адаптогены влияют на течение многих приспособительных реакций и патологических процессов: воспаление, развитие иммунитета, регенерацию, злокачественный рост. Сказанного достаточно. Важно, чтобы в случае чего (плавать-то я не умею) записи четко передали основную мысль: широкий спектр действия адаптогенов объясняется проявлением одного свойства — их способностью регулировать развитие общего приспособительного синдрома.
Знобит, в глазах словно горсть песку. Мы снова в охотничьей избушке с черноствольной березой на дерновой крыше. На столе тонким языком коптит жировичок. Рядом, на лавке, лежит Пал Палыч. Он бредит. Я ничем не в состоянии ему помочь. Единственное, чем я могу облегчить его страдания, — класть на его пылающий лоб тряпицу, смоченную в холодной воде, подносить к его запекшимся губам чашку с кислым соком лимонника.
Я врач, который знает все происходящее в организме больного. Я могу описать химическими формулами едва ли не все патологические процессы, совершающиеся в больном. Я твердо представляю, что нужно больному. Но у меня ничего нет для лечения, даже для облегчения его страданий. Будто я оказался в середине прошлого столетия.
Никодим и Савва Петрович смотрят на меня словно на колдуна пли святого, которому стоит лишь подойти к одру страждущего, как тот восстанет и пойдет. Нет, больной не восстанет и не пойдет. У Пал Палыча крупозная пневмония. Надо за три-четыре дня доставить Пал Палыча в больницу или здесь достать пенициллин, что равносильно чуду воскрешения. Иначе я не поручусь за жизнь Пал Палыча.
Аккуратнейший, щепетильнейший Пал Палыч прекратил прием женьшеня еще в мае и пил перед едой стопочку, двадцать граммов разведенного спирта, «чтоб не отвыкнуть». Все знали. Не знал лишь я. Таким образом, получилось, что контрольным «подопытным кроликом» оказался не я, а Пал Палыч…
На следующее утро после находки Саввой Петровичем хилого, дистрофичного корня Пал Палыч пошел с «малопулькой» добыть дичинки на обед. Явился он к полудню. Пал Палыч был увешен рябчиками и фазанами. Я подумал, что так, наверное, должен выглядеть страстный охотник по перу из Подмосковья, впервые попавший в благодатные дальневосточные края.
— Зачем вы столько набили? — спросил я.
— Счастья решил попытать, — ответил Пал Палыч и крикнул в избушку — Никодим!
Вышел заспанный Никодим с воздетыми на лоб бровями, посмотрел на пестрый ворох дичи у порога, удовлетворенно крякнул.
— Я и на той стороне был. Четырех рябчиков да двух фазанов стрелил. Перья на хвостах у них заломаны для отметки, — сказал Пал Палыч.
— Оно, может быть, и повезет.
Я пока не понимал, о чем речь.
— А остальных мы как узнаем? — спросил Савва Петрович.
— Узнаем, — ответил Пал Палыч. — Тоже заметки есть. Не без этого. Разберемся. Было бы в чем.
Никодим принялся рыться в тушках, нашел птиц с заломанными хвостами.
— Очень та сопочка, между прочим, любопытна…
Пал Палыч вытащил чайник из потухшего, но сохранившего под пеплом жар костра, принялся чаевать.
Любопытство разбирало меня сверх всякой меры.
Положив на порожек голову рябчика, Савва Петрович ударом ножа отсек ее и, не дав себе труда ощипать птицу, ловким движением вскрыл тушку. Потом он вытащил из рябчика зоб, желудок и кишки. Все остальное, что, собственно, и годилось в пищу, он отшвырнул ударом ноги. Затем вскрыл зоб и стал с видом авгура копаться в травинках и камешках, которыми тот был набит.
Никодим поступил так же, а Пал Палыч пил чай и внимательно и настороженно приглядывался к действиям того и другого.
— Ни черта! — и Савва Петрович взялся за следующую птицу.
Пал Палыч хмыкнул:
— А ты в первом же зобу хотел семена найти?
Мне осталось лишь обругать себя за недогадливость. Чего проще! Еще на первых уроках ботаники я слышал о том, что семена некоторых деревьев съедаются и разносятся птицами. Женьшень — редкое растение, но у него яркие ягоды. Обычно рябчики и фазаны не уходят далеко от своих гнездовий. Тогда остается установить место, где убита птица, и в радиусе километра-двух обшарить каждый квадратный метр земли и найти женьшень.
— Вскрывать я умею. Давайте помогу.
— Помоги, — кивнул Пал Палыч.
Я протянул руку к тушкам, отобранным Саввой Петровичем.
— Из кучи бери, — бросил он.
Не ощущая все-таки особого доверия к этой женьшеневой рулетке, я взял первую попавшуюся птицу из кучи и занялся привычным делом. Мой рябчик оказался «пустым номером».
— Вот! — Савва Петрович протянул на ладони три женьшеневых семени. — В зобу нашел.
Корневщики повскакали с мест и принялись рассматривать костянки. На мою долю семян не досталось. Я следил за тем, как корневщики сначала по раздельности рассматривали желтые, фасолевидные, величиной с ноготь мизинца косточки.
— Совсем свежие.
— Утренние, может быть.
— Определенно утренние, — настойчиво проговорил Савва Петрович. — Тут, на этом берегу склеванные.
— Это как сказать. Видишь, я перышки на хвосте заломал. Значит, летел он с той стороны.
Я заметил, что следует не увлекаться и быть методичным. Надо осмотреть внутренности всех птиц. Вероятнее всего, не один рябчик напал на яркие ягоды.
Меня выслушали со вниманием.
— Рябчики, они больше стайками держатся. Очень может быть, что еще семена найдем. — Никодим не хуже прозектора расправлялся с тушками птиц. Во внутренностях фазана он нашел еще два семечка.
— Так это не сегодняшние! — вскинулся Савва Петрович.
Никодим склонил лысую голову к одному плечу, к другому, вознес брови на лоб:
— Вот что. И на этом берегу, между прочим, может быть. Разделиться нам надо. Ты тут смотри — места не много осталось. Сопочку мы едва не всю обломали. Может быть, пофартит тебе.
— Правильно, правильно, — засуетился Савва. — Все равно добыча на всех. На всю бригаду.
Брови Никодима влезли на темя:
— Кто ж про то рассуждает. Непотерянное не найдено, ему и меры пет, а уговор бригадный свят, между прочим.
— И доктора с собой возьмите. Все помощь. Какой-никакой, а лишний глаз. Я уж тут один справлюсь. Чего ему за мной хвостом ходить.
Савва Петрович говорил так, словно меня здесь не было.
Отойдя от нас поодаль, Пал Палыч смотрел с яра на ту сторону реки, на сопочку. А совсем-совсем далеко, сквозь чистейший воздух виделись серые, тяжелые тучи, точно притаившийся враг.
У корневщиков хватило выдержки и терпения кое-как сварить обед, поесть… И вскоре мы переправились на моторке.
Чуть ниже нашей переправы стремительное течение разбивал на два рукава скалистый островок. Он поднимался из воды острыми камнями, напоминающими нос дредноута или брига. Впечатление усиливалось тем, что на кремнистой почве островка росли, словно мачты, три кедра: два молодых, стройных и один, в самой высокой части, старый, дуплистый, приземистый и разлапистый, с почти плоской кроной.
Вдоль реки рос густой тальник. Свежий ветер отворачивал листья кустов, показывая их изнанку. Берега казались серебряными. Мы причалили и затащили лодку за тальниковую опушку.
Я видел, что корневщикам неймется скорее уйти на поиски.
— Идите, — предложил я. — С лагерем справлюсь. Палатку поставлю, ужин состряпаю. Идите.
Давно уже перевалило за полдень, и отправляться в тайгу особого резона не было: три-четыре часа светлого времени оставалось, но они пошли.
Я исподволь задумался о том, что значит найти старую плантацию женьшеня. Ведь, очевидно, не один десяток лет бродил Никодим в этом районе, и каждый год то крепла, то таяла его надежда найти таежный клад.
Я поставил палатку, заготовил дрова, запалил костер и приготовил ужин. Быстро темнело, но корневщиков не было.
Из — за гор, со стороны океана, натянуло перистых облаков. Небо поседело. Усилился ветер. И под покровом плотно сбившихся высоких перистых облаков из-за дальних сопок выползли низкие, стелющиеся лохмотья туч. Стал накрапывать дождь.
В темноте я издалека услышал громкие возбужденные голоса Никодима и Пал Палыча. Они о чем-то спорили. Потом замолчали. Вскоре они ступили в круг света, отбрасываемого костром.
— Доктор, — позвал Пал Палыч. — Считай нашли!
— Покажите.
— Не корень нашли. Зарубки видели, хао-шу-хуа. Такие стертые, что заплыли, между прочим.
— Но ведь разглядел же ты! Разглядел. Не темнота — и плантацию нашли бы. Стрели-ка пару раз, пусть Савва знает.
— Нечего стрелять, между прочим. Мало ли зарубок в тайге может быть. Вот пощупаем корешки своими руками, тогда, между прочим, и кричи: «Панцуй!» А так — радость прежде дела.
— Дом кирпичный отгрохаю, чтоб и правнуки помнили Пал Палыча! А? Доктор! И террасу застекленную построю. Чай в дождик пить. Чтоб самовар шумел и дождик перекрывал.
Я был на стороне осторожного Никодима. Возможно, у меня начал меняться характер? Или мне не хотелось, чтоб мои спутники нашли плантацию?
— Да, — сказал я рассеянно.
— Завтра с нами пойдешь, — ободряюще сказал Пал Палыч, по-своему расценивший мой ответ.
— Дождь, между прочим, расходится.
— Эка важность. Захватим палатку, натянем пологом — и копайся. Лишь бы корешок был. А выцарапать — выцарапаем.
— Давай, доктор, на сон грядущий, между прочим, «чертовой» настоечки выпьем. Труда, может, много потребуется завтра.
Никодим накапал себе и протянул склянку мне.
— А я — своей.
— Все шутишь? — Никодим недовольно покосился на Пал Палыча.
Тогда я не придал значения этому замечанию.
Спали мы плохо. Поднялись разом, молча, торопливо, точно обиженные чем-то друг на друга. Сняли палатку, взяли ее с собой и пошли, продираясь сквозь мокрые кусты.
Тайга была серая, будто насупилась. Дождь отчетливо бил по листьям. Мы прошли километра два по косогору.
— Вот! — Никодим остановился и ткнул пальцем вперед. — Видишь?
Желтые стволы кедров, серые — бархата и коричневые — лип высились вперемешку. Действительно, на коре близстоящего кедра я увидел пять выпуклых наплывов.
— Пятьдесят шагов до столба, вбитого в землю. Двадцать пять — до женьшеня. Значит, столб искать надо. По кругу двинемся. Вот и пойдем, — засуетился Пал Палыч. — Отсчитаем — и пойдем. В ряд. Чего же мы стоим?
— Думаем.
— Чего же думать?
— Не мельтеши, Павел. Дай с духом собраться. Ведь не корешок плюгавый ищем, а целый клад, между прочим.
— Если он цел…
Я невольно осмотрелся. Но не ощутил волнения, которое, наверное, должны испытывать кладоискатели в нескольких шагах от сокровищницы. Мне хотелось, чтобы корневщики поскорее нашли женьшень и перестали себя мучить.
— Идем…
И не веря никаким зарубкам и расчетам, Никодим велел нам стать рядом с ним, и первый круг мы совершили вокруг ствола кедра с зарубками. Двигались чрезвычайно медленно, раздвигая посохами траву, осматривая каждый лист, каждый сантиметр почвы. Так, будто раскручивая спираль, мы кружили около часа.
— Стоп! В глазах рябит. Краснеется все, между прочим.
— Рябит, кругом рябит.
— Да нет же! Смотрите!
— Закрой, между прочим, глаза. И открой.
Я закрыл глаза, даже помотал для верности головой. Открыл.
— Да вот же!
— Ты, Павел, видишь?
— Вижу… А ты?
— Тоже, между прочим, вижу.
И я видел несколько ярко-красных точек в траве.
Мы подошли к маленькой полянке, не полянке даже, а небольшой прогалине между большими деревьями, тенистой, очевидно, в солнечные дни, но в то же время достаточно освещенной в пред-полдневные и послеполуденные часы. На полянке в разных направлениях валялось несколько древних полусгнивших стволов. Травостой на ней был очень разнообразен, не низок и не высок…
В общем, если бы я был ботаником, то, наверное, сказал бы, что полянка — оптимальное по освещенности, по увлажненности и по растительному сообществу место.
При беглом взгляде я насчитал восемнадцать цветоножек женьшеня, поднявшихся на разную высоту. В розетках оставалось всего по нескольку ягод, и ни одна розетка не была полной.
— Вот. Нашли!
Я посмотрел на лица Никодима и Пал Палыча. Они были в крупных каплях пота.
— Сосчитать, значит, надо. И выкопать все подчистую.
— Это зачем? — Никодим снял шапку и вытер пот. — Возьмем самые крупные. Времени не хватит. Задождит, между прочим.
— Мало ли что… Вдруг прознают место. Такое дело — только мигни. Слово неосторожное — отбоя от охотников не будет.
Я сказал:
— Слова никто от меня не услышит.
— Ладно, доктор… Сосчитать корешки, между прочим, надо.
Четырнадцать корней оказались упие! Двадцать семь — синие и тридцать один — тантаза. Росли они на площади в три десятка квадратных метров между поваленными стволами, которые как бы ограничивали размеры плантации.
— Вот. Упие и возьмем.
— Посмотрим. Лишь бы дождь не разошелся. И Савву надо сюда. Пусть потрудится. Доктор сходит, позовет.
Я согласился.
— Особо не пали, между прочим, — предупредил Никодим, передавая мне свой хилый карабин. — Стрельни три раза и жди, пока он придет, потом перевезешь.
Придя на берег к лодке, я не без трепета трижды выпалил из разболтанного карабина, который, к моему удивлению, остался цел, и стал ждать появления на том берегу Саввы Петровича. Дождь расходился и через час превратился в ливень. Вода в реке, исхлестанная струями, стала черной и пенной. Я пожалел, что чересчур точно выполнил приказание Никодима. Мне следовало съездить на тот берег и там пострелять.
Саввы Петровича не было. Я очень проголодался без завтрака, а время настало обедать. Решил посмотреть Савву Петровича последний раз и идти в лагерь. Я вылез из-под лодки и едва не по колено ухнул в воду. Побуревшая река вышла из берегов и уже затопила тальники. Ветки кустов, подобно водорослям, тащились по течению. Оно волокло на своем хребте всякий лесной хлам, скопившийся по берегам: прутья, ветки, даже целые сухостоины.
Мне приходилось лишь слышать о таких ливневых паводках на таежных реках, и в первые минуты я лишь растерянно смотрел на взбеленившуюся воду. Наконец догадался вытянуть повыше лодку и завернутый в кусок брезента мотор. Он был собственностью Пал Палыча, а тот умел беречь вещи. Управившись с этим делом, промокший до костей, я пустился, не особо разбирая дороги, к корневщикам.
Они были поглощены работой под тентом из палатки.
Шесть прекраснейших корней уже лежали на лубяных подстилках-конвертах, устланных мхом. Их оставалось лишь запаковать, но, очевидно, красота панцуя сильно подействовала на корневщиков, и они нарочно держали женьшень открытым, чтобы, оторвавшись на мгновение от препарирования мочек, взглянуть на извлеченные драгоценности.
— Где Савва? — спросил стоявший на четвереньках Пал Палыч. Он не повернул головы и продолжал быстро и ловко орудовать костяными палочками.
Никодим не спросил ни о чем. Видимо, ему попалась заковыристая мочка.
Я принялся долго и подробно рассказывать о стрельбе, ожидании и наводнении. Они вроде слушали, но не понимали. Пришлось дважды повторить, что река взбунтовалась. Только тогда Никодим повернул голову к Пал Палычу:
— Еще по корню, между прочим, выцарапаем.
— Да. Вода, того гляди, пойдет по склону. Хоть выше и лежит ствол, но такого ливня он не сдержит.
— Сдержит. Полсотни лет, между прочим, держал.
— Не больно-то, — бубнил, не поднимая головы, Пал Палыч. — Чего мы выкопали, а уж три «спящих» корешка нашли.
Тут я обратил внимание на отдельно лежащую Лубянку с тремя корнями, у которых не было мочек. Иногда при неблагоприятных условиях женьшень не погибает, а словно впадает в состояние летаргии, или анабиоза. Корень не дает побега, не растет, но и не гниет. Он действительно словно дремлет в земле. Так может продолжаться не один год и даже десятилетие. Потом, будто вдруг, женьшень просыпается, оживает, почка на головке стебля дает побег, и растение продолжает жить как ни в чем не бывало.
— Наводнение! — повторил я.
Мне было непонятно, почему эта весть совсем не взволновала корневщиков. Но я ошибался.
Наконец Никодим выпрямился, потер поясницу, видимо занемевшую от долгого неподвижного и неудобного положения:
— Вот. Подвезло, да заколдобило. К завтраму здесь не земля — жижа, между прочим, будет. Напьются корни, поеные станут.
— Давай, давай, Никодим. Разговорился не ко времени.
— Подожди минутку, спина занемела. Пройди такой ливень на неделю раньше — и нашли бы плантацию, да ни корешка не взяли бы.
— Будет. Взяли же! И еще сколько! Килограмма два. Не меньше. А всего здесь десять будет. Не меньше. Первый сорт корешки, экстра!
— Может быть, и десять килограмм, между прочим, — сказал Никодим и снова опустился на локти.
Тогда разогнулся Пал Палыч, и на лице его было такое выражение, словно перед его взором маячила осуществленная мечта.
Ливень, пробиваясь сквозь кроны, грохотал по тенту.
— Что делать-то будем? — спросил я.
— Выкопаем корень — и в избушку. Переждем непогоду — и домой. Распрощаемся с кладом до будущего сезона. Вот тогда…
Пал Палыч не договорил, покосился на Никодима и принялся орудовать палочками.
Пасмурный, непогожий день гас быстро. Ливень трудился, как на поденщине, по заявлению Пал Палыча. Закончив выкопку, Пал Палыч и Никодим завернули Лубянки сначала в свои шинели — мою не взяли лишь потому, что она была слишком мокра, — потом в палатку.
— Лишь бы корни не испортить, — приговаривал Пал Палыч. — Напоим — пропадут наши труды ни за грош.
Тюк получился внушительный. Под веревку продели жердь и понесли его на плечах. К реке подошли в густых сумерках, казавшихся совсем непроглядными, потому что ливень не прекращался. Вода в реке поднялась и подступила к корме лодки, хотя я втащил ее от уреза метра на два выше. Пал Палыч снял брезент с мотора и еще раз укутал тюк с женьшенем. Потом приладил двигатель на корме.
— Напрасно, Паша. Попадет, может быть, плавучая коряжина под винт — разнесет.
— Новый купим! Нам теперь что! Нам теперь корешки беречь надо.
— Шинель мою наденьте, — предложил я. — Продрогли в рубахах под дождем.
— Сам берегись, доктор. Мы привычные — и моченые, и сушеные. Через полчаса в избушке у печки обогреемся, чайком побалуемся.
Противоположный берег, верх которого едва можно было различить на фоне темного обложного неба, выглядел каменным монолитом. Направо, вниз по течению, белой оторочкой прибрежной пены обозначился остров. Он выглядел небольшим пятном. Видимо, его сильно затопило.
Спустили лодку. Пал Палыч положил тюк на нос, залез сам. Потом велел забираться мне. Я сел на дно. Никодим впрыгнул последним. Течение подхватило нас. Мотор заработал с первого рывка дергачом. Никодим направил лодку наискось по течению.
Мы находились на середине реки, неподалеку от пенистой полосы, обозначившей остров, когда в днище что-то ударило. Послышался треск, и сук с силой уперся мне в бок. Не будь на мне шинели, сук вскрыл бы мне грудную клетку не хуже скальпеля.
Лодка остановилась на мгновение, и, хотя мотор работал на полную мощь, вывороченное дерево-плавун, протаранившее лодку, поволокло нас к острову.
— Понесло… — прокричал Никодим.
— Держись! — отозвался Пал Палыч. — На остров тащит. Цепляйся! Не то корни потопим!
На наше счастье, выворотень ткнулся в подножие старого кедра, стоявшего на подтопленном острове, и мы высадились. Пал Палыч первым делом упрятал в дупло тюк с корнями и велел мне снять шинель, чтобы завесить отверстие.
Ночью вода продолжала подниматься, затопила пятачок у корней кедра, на который мы высадились. Пришлось забраться на ветви, благо росли они невысоко.
Двое суток вели мы «ветвистый» образ жизни, голодали, пока Савва Петрович не связал небольшой плотик. Он спустил его с излучины на веревке, сплетенной из лыка, и мы по одному выбрались на берег.
Дождь не переставал, хотя и утих немного.
В избушке первым делом осмотрели корни. Они были сухи.
Вечером у Пал Палыча подскочила температура. Я простучал его грудную клетку, обнаружил тупость в средней доле правого легкого.
Мы с Никодимом отделались, кажется, лишь катаром верхних дыхательных путей.
В тот же вечер Пал Палычу стали давать по кусочку сырого корня женьшеня. Но я-то знал, что это не поможет. Раньше надо было. Может быть, у него достанет сил справиться с пневмонией. В его возрасте это весьма трудно.
Сегодня в пять часов тридцать пять минут Пал Палыч скончался.
Мы донесли его все-таки до районной больницы. Это было позавчера. Ударные дозы пенициллина, я уверен, сделали свое дело. Я попросил врача, чтобы он сделал необходимые анализы и установил, были ли убиты в легких пневмококки. Знаю наверняка: да. Но патологический процесс остановить не удалось. Он стал подобен поезду, который покинула бригада машинистов, — неуправляемым. Катастрофа в данном случае была неминуема.
Никодим и Савва Петрович начали было хлопотать, желая отвезти тело Пал Палыча в город. Но зная больничные порядки, я сказал им, что тело выдадут только родным и надо оформить соответствующие документы.
— Дети у него есть? — спросил я.
— А как же! Четверо сыновей и три дочери. Мы им отцовскую долю полностью выделим, вы не беспокойтесь. Всю сполна, со всех выкопанных корней. Тем более такое дело, — Савва Петрович сокрушенно покачал головой без единого седого волоса.
— Я не беспокоюсь.
Мы сели на попутку и отправились. Корни, чтоб не намокли случаем, Никодим взял с собой в кабину. Я и Савва Петрович устроились в кузове.
Светило солнце, но дорога, раскисший проселок, еще не просохла, и вездеход тащился с трудом.
Об авторе
Коротеев Николай Иванович, член Союза журналистов СССР. Родился в 1927 году в Калинине. По образованию медик. В 1956 году защитил диплом в Литературном институте имени А. М. Горького. Печататься начал в 1949 году. Работал в газете «Комсомольская правда», журналах «Вокруг света» и «Искатель». Основная тема творчества — человек и природа. Написал несколько приключенческих повестей — «Выстрел в тайге», «Огненная западня», «Быль о якутских алмазах». Автор интересуется и военной темой — повести «Испания в сердце моем», «Когда в беде по грудь» и другие. В альманахе публикуется впервые. Работает над приключенческой повестью о нефтяниках.