В тот год долго не приходила зима. Транссибирский экспресс почти на два месяца убежал от нее. Давно облетели деревья, давно окаменела грязь на полевых дорогах, а снега все еще не было. Серая земля в парках, серые дома, серый асфальт. Оттого, что не было снега, мороз казался сильнее, чем на самом деле.
Мужчина жил обычной жизнью. Утром шел на работу, работал много и хорошо. Потом возвращался домой, какой-то час гулял с собакой. И потом уже до самой ночи не выходил никуда. Когда к нему приходили друзья или шеф, принимал их гостеприимно, но сам никуда не ходил. Ни в гости, ни в клуб, ни в кафе. Сначала знакомые тревожились, особенно шеф нервничал. Но мужчина вел себя ровно, и они тоже словно заразились его настроением и ждали.
А он не видел никакой жертвенности в своем образе жизни. Каждую минуту могли принести телеграмму, каждую минуту она могла позвонить у дверей.
Он наводил справки повсюду, но пока безрезультатно. Да и надеялся он скорей не на них. Как-то приехал к нему друг-писатель, и он кое-что, не самое важное, рассказал ему. И тогда тот неожиданно сказал:
— Слушай, а если я напишу об этом?
— Зачем?
— Напишу святую правду. Только так, как было.
— Так ты не напишешь.
— Знаю. Но ведь за каждым моим словом перед ней будет стоять воспоминание. И если она прочитает, если поймет, что ты ждешь, что она совершила глупость, — неужели она не вернется?
— Только святую правду, — сказал Северин.
— Поверь мне, она придет.
— Даже если не вернется, я буду ждать. Мне ничего больше не остается. У меня осталась она одна. Больше мне ничего не нужно.
Где-то в самом конце ноября он, возвращаясь домой, нашел в почтовом ящике толстый желтоватый конверт. Он еще не разобрал почерка, но что-то толкнуло в сердце: от нее.
«Мой милый, дорогой, первый и последний, добрый мой судья, единственно любимый! Не смотри на конверт, он тебе ничего не скажет, он брошен далеко от моих мест. Прости меня за мою жестокость, за то, что я так поступила с тобой, мой хороший. Ты должен понять из письма, что это не измена, что я никогда ни с кем не изменю тебе и что прошу я прощения не за то, что предала тебя, а только за то, что причинила тебе боль. Вот за это я и казню себя. Безжалостно казню — ты мне верь. Потому что ты никогда не сделал бы мне больно, разве что нечаянно. Но потому ты и святой, и потому я — обычный мелкий человек.
Сердце обрывается при мысли, как ты вынужден был мучиться эти два месяца, ничего не зная, не понимая, брошенный, будто преданный мною. Поверь, у меня за это время не было ничего, кроме слез. Но как я могла писать тебе? Писать — это все равно, что смотреть в глаза. А как смотреть? Одолжив глаза у собаки? Да что у собаки? Есть такие собаки, как Амур.
Я и сегодня решилась написать тебе потому, что ты простишь многое, когда узнаешь.
У меня будет ребенок. Теперь это уже точно. Спасибо тебе за него, за единственно солнечные дни в жизни, за любовь, за веру твою, которую я обманула, не желая этого.
Сегодня впервые улыбнулась. Пока сквозь слезы. Как тогда, когда Амур тащил меня на катер. Зачем ты отозвал его? Может, я и не выдержала бы, пошла, хоть и была бы потом несчастной, хоть и сделала бы несчастным тебя.
Но я даю тебе слово: больше я не буду плакать. Ради него. Он должен быть здоровым. Он должен вырасти таким, как ты: сильным, умным, добрым, самым лучшим на свете.
Из-за него я не говорю теперь, что все было напрасно, что я не должна была идти на то, чтобы быть с тобой. Нет, я лгу. Даже без него я бы все равно не жалела ни о чем. Ни о той ночи, когда рыскал леопард и ты вынужден был лечь в доме (бог ты мой, до чего меня к тебе тянуло!). Ни о том страшном, что почудилось тебе и что заставило меня прийти к тебе самой. Ни о женьшене я не жалею, ни о лианниках. Ни о чем. Благодаря всему этому я узнала тебя. Лучших, других нет и не будет. Безрассудно после леопарда иметь свидетелем кошку.
Я снова солгала. Совсем не этот твой сон, совсем не желание утешить. Я сама искала утешения. Больше не могла. Пришла к тебе с радостью и облегчением, с ощущением самого большого счастья. Да и кто мог чувствовать что-то другое рядом с таким, как ты!
Родной мой, как мне хочется сесть у твоих ног, положить голову тебе на колени, целовать твои сильные руки, не сопротивляться твоей ласке. Как мне горько, что этого не будет. Постараюсь хоть немного объяснить тебе почему. А ты пойми, прости глупой бабе, которая больше всего на свете любит тебя. Я все-таки баба. Не думай обо мне ни лучше, ни хуже того, чего я стою.
Я боюсь. Помнишь, когда джунгли вились над нами? Я хотела, чтобы ты вечно обо мне думал, чтобы это никогда не прошло. И я дрожала от мысли, что это пройдет. Я не перенесла бы этого. Я знала, что все кончается на земле, бессмертие живет только в воспоминаниях. Да, так, я мучаю тебя, я — дрянь, и зачем тебе такое бессмертие и то, что ты вспоминаешь меня и что будешь помнить теперь до конца?! Но каждый день на земле умирает любовь, и люди равнодушно проходят мимо дорогих когда-то могил.
Я не могла бы. Прости меня. Я не жила бы после того и минуты.
Ты мой первый. Ты мой последний. Я решила все после первого мгновения близости с тобой. И тогда, у женьшеня. Я просто не могла без тебя. Этим объясняется и то, что я сама пришла, потому что хотела, чтоб тебе было хорошо, потому что думала о тебе, потому что невозможно было, чтобы ты умер от жажды и не помнил меня такой. Этим объясняется и то, что я сама ушла. Не хотела потерять тебя.
И ты не удивляйся, любимый. Какой-то человек застрелился в ночь перед дуэлью. Считай, что я сделала то же самое. И не только потому, что я боялась смерти. Это как раз глупость. Больше всего боялась я, что эту смерть можешь принести мне ты.
И все же я колебалась. Еще во время последнего прощания я могла смалодушничать. Даже от этого поступка лайки. А если б взял меня за руку ты — что и говорить. На счастье… на горе так не случилось. Во время прощания ты неожиданно дал мне силу для моего поступка. Я увидела то, что могло бы потом перерасти в смерть нашей любви, в мою смерть.
Мы во всем разные. Что делать мне там? И что тебе — здесь? Мы разные во всем, кроме нашей любви. У тебя эта, своя, непонятная мне работа, у меня — мои деревья, цветы и бабочки. Я знаю, ты сейчас не думаешь так, ты ослеплен, ты бросаешься и рвешься. Ты в отчаянье, как я. Но я предвижу, кто-то должен будет пожертвовать, его будет тянуть к своему утраченному раю.
Ты упомянул об измене друзьям, и «если бы только живым», ты упомянул имя Генуся, с которым…
Я поняла: даже подсознательно ты не простишь себе того, что ты называешь «изменой». И, рано или поздно, сойдет на нет твоя любовь, самая большая, какая у меня была, как у меня будет. Единственная.
Не хочу. Пусть лучше останется наивысшее, единственное воспоминание жизни, единственное, ибо другого у меня не будет, клянусь тебе.
И тогда, на склоне дней, я вспомню перекаты реки, избушку под кедрами, летучую тень чозений.
Я вспомню то варвара с головней и дубиной, то Адама в водопаде, то нежного любовника, от поцелуев которого хотелось умереть, то загорелого бога, который подбросил меня чуть не до самого солнца. Разного, но навсегда молодого…
…Тебя… Тебя… Тебя…
Ты стал сильным. Хватит с меня. Пойми. Прости. Не ищи».
В ту ночь мужчина долго думал, лежа в кровати. Да, примерно до такого рассуждения он и додумался тогда, в поезде. Хорошо, что они думали одинаково, что в письме ничто не удивило его. Значит, не все еще потеряно.
Письмо не посеяло в его душе безнадежности. Наоборот, родило надежду. Главное, она любит его. Она просто не знает о его любви. Не знает, как он больше всего на свете боится, что ее любовь умрет, что она безразлично пройдет мимо дорогой когда-то могилы.
Она не знает, что в любви своей они одинаковые, что им просто надо внушить это друг другу и потом осторожно, трепетно нести через года свое чувство.
Ты чозения, ты жизнь. Почему ты побоялась счастья? Почему испугалась самой жизни? Может, и правда перелила в меня всю свою пылкую любовь к ней, всю веру в нее? Не есть, потому что существует смерть от голода. Не пить из ключа, потому что люди умирают в пустынях. Не любить, потому что любовь может умереть. Не жить… Нет, я действительно стал сильнее тебя. Ты дала мне эту силу. И позволь уж мне держать эту мою любовь, чтобы она не умерла. В твердых руках. Я не разобью ее и не дам разбить тебе. Я не допущу, чтобы она умерла в моем сердце, и не позволю, чтобы она умерла в твоем. Не позволю мудростью, безграничным терпением, силой своей любви… просто силой, наконец.
Забыла про ночь, леопарда, про белую лайку, имя которой — Амур. Забыла о главном. О себе.
Я сделал в предшествующей жизни все, что мог. Я перерос то, что делал. Мне по плечу большее. И я хочу жить этим большим.
Укорениться на каменистом, неустроенном береге жизни, мудро, властно, нежно сверлить корнями землю. Пахать ее для будущего.
Жить, как все они. Как люди, что трудно добывают свой лесной хлеб, но не утратили доброты, а умножили ее. Как те, у кого хватает доброты на всех. Как Денисов, как Павлов, как ты, любимая.
И как кедры, как лианы винограда и белорусский хмель, как изюбры, что кричат в ночи, и как беловежские олени. Как чозения.
Он закончил один круг, и ему мало дела до того, чем он жил до этих пор. Человек должен обновляться, иначе он умирает для всех.
Пришла, дана была единственная любовь. И эту единственную любовь нужно беречь даже ценою жизни.
Он видел лианники, добрые, словно в светлом сне, поляны в серебристой лунной мгле мискантуса, разноцветные завесы — виноградной листвы, ласковых оленей с черными глазами, радужных бабочек над цветами, женьшень, что растет где-то для них на случай, если умрет любовь.
Глупость. Пусть женьшень растет для других.
И еще он видел ее. Она шла к нему, отодвигая ветки ореха, плыла в море пронизанного солнцем папоротника и тянула к нему руки. А потом эти руки легли ему на плечи и остались так.
Когда он раскрыл бессонные глаза — в комнате посветлело, и это было как продолжение грез. Беловатый отсвет лежал на потолке. Человек встал и подошел к окну. За окном были заснеженные крыши, заснеженные деревья, заснеженные заборы. Снег, наконец, догнал его. Редкие, первые огоньки горели в сугробах. И все это было как молодой, радостный, светлый праздник.
Он стоял долго. От батареи к ногам приятно тянуло теплом.
Зашевелился и заворчал во сне Амур. Лежал тут же, у ног. И человек погладил его.
— Что, Амур, снег?
Амур лизнул ему руку.
— Скоро привезу тебе хозяйку. Никуда она от нас не спрячется. Не дадим. Да она и сама не захочет, если мы возьмемся за дело. Правда?
Амур поднял голову.
— Завтра мы пойдем и дадим Денисову телеграмму, чтобы думал о двух местах. И лучше всего завтра же снимок Василю отправим. Не позже чем через месяц я тебе ее приведу — верь.
За окнами лежала умытая тишина. И мужчина, прислонившись лбом к холодному стеклу, глядя в снега, всем телом, всем существом своим чувствовал, как где-то под осенним дождем или мокрым снегом (не скоро он там будет таким рассыпчатым и сухим, как здесь) стоит сильная, извечная чозения, печальница о слабых и о сильных, обо всех живых, о тех, кто придет после нее на эту землю, когда она, исполнив все на свете, упадет на ею же рожденный берег.
Я найду тебя! Найду! Найду!