Дно пади зримо повышалось. Менялся лес. Что-то от тропиков все больше проступало в нем. Высокий, почти древовидный папоротник, густые зеленые завесы винограда, лимонник с его красными терпкими ягодами, колючие, с крупными шипами, заросли маньчжурской аралии. Виноград кое-где начинал краснеть, и словно кровавые струи стекали с ветвей маньчжурского ореха, дуба, даурской березы.
И во все это буйное празднество вдруг вползла тревога. Сам не зная почему, Будрис шагал осторожно, с винтовкой наперевес. И собака кралась осторожно (не хватило духу ее прогнать). И оба ощутили облегчение, когда на другом берегу Тигровой сквозь листву увидели бревенчатую стену.
Северин скорее всего и не заметил бы ее, если бы не потянулся туда Амур. Домик был так хорошо упрятан в чаще, что пройдешь рядом и не заметишь, не догадаешься о его существовании. Кто-то сидел на корточках у воды и мыл закопченную кастрюлю… Поднял голову на шум…
…С неожиданной скованностью Будрис увидел, что это она, непривычная в черных джинсах и рубашке из шотландки, в зеленом платочке, из-под которого выбивались прядки золотистых волос. И, главное, непривычная в золотом дневном свете. Он всегда представлял ее лицо в сумерках. Он видел его только однажды, когда начинало смеркаться.
— Вы?
На мгновение в темно-синих глазах мелькнул, казалось, отсвет радости. И погас. И он даже не знал, так ли это или ему почудилось. Глаза смотрели на него, словно заново узнавали. А на строгих губах осталась тень какой-то внутренней, запрятанной улыбки.
— Все же пришли. А я думала…
— Вы, значит, думали…
— Вот еще! Думаю я всегда. Но здесь…
— Я держу слово. Просто катера вашего не было.
Меняющееся, неуловимое выражение лица.
— Шторм…
— В этот шторм я добирался до Рогвольда на яхте. Оттуда — сейнером, а потом пешком, через хребет.
— Герой, — неизвестно, то ли похвалила, то ли съязвила она. — И с собакой… С ружьем… как положено. Давно оставили Тараскон?
— Ф-фу-у. Как не стыдно!
— Ну, не злитесь. Славно, что нашли. Хорошо, что появились. Хватит с вас?
Она подала ему локоть — руки испачканы сажей. И ему вдруг неожиданно для себя самого захотелось поцеловать этот локоть. Но он только пожал. А она, похоже, догадалась. Вновь появились в глазах ирония и дерзость.
— Не думала, что сможете одолеть такой путь.
— Вы что, считаете, что я совсем кабинетный?
— Кабинетный, как снимок. Пойдемте. Вот только руки ототру. — Стойкая, молодая сила жизни была в каждом ее движении. И Северин на мгновение подумал, что его тянуло сюда и еще что-то, кроме любопытства.
Стены дома были из толстых бревен, крыша — из досок. Единственное окно — обычное окно деревенского домика, только врезанное поперек. Торчит железная труба. На крыше лежат бревна. Они укрепляют ее от тайфунов с моря. И как продолжение крыши — навес для дров из коры бархата амурского — пробкового дерева. Мягко свисает чуть не до земли.
Рядом с домиком скамья. На ней ведро, кастрюли, бачок. Это, по всему видно, всегда здесь, для каждого, кто попадет сюда. Стоят чурбаки — кресла. Чернеет плешь кострища, обложенного камнями. Млеет над домом светлый, разлапистый маньчжурский орех.
«Забраться бы сюда зимой. Припасов набрать, свечек. Сидеть среди снегов, топить печку. Работать, думать, на лыжах ходить. И чтобы рядом была та, которую любишь. И чтобы никого больше не видеть из старых друзей… даже шефа…»
Но и сейчас чудесно. У стен — солнечное море гигантского папоротника, над крышей — зеленая туча ореховой листвы. Над ней — пихты и темные бальзамические кедры. А выше всего — горы.
На чурбаках сидят двое неизвестных, одетых по-таежному. Лысоватый смешной мужчина лет под сорок и женщина скромной, приятной красоты, значительно моложе его.
— Ого, Татьяна! — с безмерным удивлением сказал мужчина. — Смотри, Гражинка наша дикаря в тайге поймала. Ведет.
— По-моему, это он ее ведет, — со светлой улыбкой сказала женщина. — Под ружьем.
— Медведь их там знает, кто кого ведет. Мужчина расправлял бабочек, доставая их из морилки. Прижимал развернутые крылья привычным движением, не глядя. Поднялся навстречу Будрису.
— Сократ. Ласковский моя фамилия. А это — моя четверть.
Татьяна в сравнении с богатырем мужем была действительно крохотулькой. Стройненькая, тоненькая — он мог бы ее на ладони поднять.
Познакомились.
— Пороховой Северин, — сказал Сократ. — С ружьем. Мужественные руки пахнут травами и порохом. Вот теперь я за нашу девочку не боюсь.
— Дядя Сократ, — сказала Гражина, — ну как не стыдно?
— А что, разве надо бояться? — со страшным удивлением спросил Сократ.
— Бояться не надо, — с внезапной сухостью сказала она.
— Мотыльковый Сократ, — сказала Татьяна, — оставьте, пожалуйста, свои слоновьи остроты. У вашего великого тезки шутки были куда умнее.
— Да я что? Я, можно сказать, ничего. Я — хороший.
— Знаю, — очень просто сказала Татьяна. Она, видно по всему, с первого взгляда уловила все то странное, что стояло между молодыми людьми. Их скованность, неловкость и даже непонимание того, что с ними происходит. Непонимание другого и самого себя.
— Садитесь, Северин, — сказала Гражина, — сейчас кофе пить будем. А потом вы пойдете с Сократом за бабочками. «Порхать средь кашки по лугам».
Голос был безразлично-насмешливым. И снова Будриса удивила изменчивость этого очень женственного маленького существа. Он не ожидал другой встречи, и, однако, все это как-то неприятно поразило его.
— Интересные бабочки? — глухо спросил он.
— Страшно интересные, — сказал Сократ. — Тут вообще богатство. Даже есть два вида индо-малайской фауны. Дьявол их знает, как они сюда забрели.
— Ты бы ему, Сократ, еще лекцию прочитал, — сказала Татьяна. — Ему не словами гундосить, ему показать надо. Вы бархат амурский знаете? Вот он.
Дерево с ажурной кроной стояло неподалеку. С ажурной кроной и мягкой, даже на взгляд, корою ствола, действительно бархатистой, морщинистой внизу и будто напряженной сверху.
— Видите, какое диво можно на нем ловить. Бабочки были размером с развернутую ладонь: сантиметров в двадцать. Голубые, экзотичные — никогда человек не смог бы создать ничего подобного.
— Парусник Маака, — сказала Татьяна. — А вот еще. Это ксут. А этого здесь называют синим махаоном. Какой он синий! Он же черный махаон. Черно-зеленый.
— И правда, — сказал Гражине Северин. — Чудо!
— Разве есть что-нибудь более удивительное, чем ловить их ночью, — почему-то очень сдержанно сказала Татьяна.
Будрис перехватил взгляд, каким она обменялась с мужем, и подумал, что вот этим двоим очень уютно и что они ни на что другое не променяют свою бродяжью судьбу. И легкая грусть охватила его.
…Они не знали, что им говорить друг другу. И неловкость эта становилась все более неодолимой.
— Что вы видели своим свежим глазом? — спросила девушка.
— Амур что-то беспокоился. И эти… как их… вроде ворон. Ну, носатые такие… Целая орава на дереве уселась.
— Японские длинноклювые. — Она быстро встала. — Ах, как же это вы? Какая беспечность! Слепота!
Словно обрадовалась, что можно каким-то действием разбить неловкость.
— Девочка, — с предосторожностью сказала Татьяна, — не будь злой. Откуда он мог знать?
— В чем дело? — спросил Северин.
— Дело в том, — сказал Сократ, — что там, значит, кто-то умирал… или был убит. Вороны ждали.
— Человек?
— Вряд ли… Но кто знает?
Северин встал, сбросил рюкзак.
— Я должен был догадаться. Простите. Я пойду туда.
И зарядил ружье. Пошел к речке. Ему показалось, что Татьяна сказала что-то Гражине. Тоном, в котором был упрек. Ему было все равно. Он злился на девушку, но больше злился на себя. Какого черта его понесло сюда! И эти подумают черт знает что. И она. Да и не удивительно! Притащился, остолоп, голова дурная! Разве можно загодя знать, как расценят твои поступки люди?! Будут они верить в чистоту твоих намерений или нет?
Он шел и ругал себя, когда вдруг увидел, что Амур остановился и смотрит назад.
…Гражина догоняла его. Шла своей размеренной, спокойной, очень красивой походкой. На ходу вогнала в ружье патрон, закрыла казенник, перекинула двустволку через плечо.
— Зачем вы идете? — спросил Северин.
— Простите, я была не права…
— Могли бы и остаться. Пользы от вас будет мало.
— Очень злитесь на меня?
— На себя.
— А вот это зря… Я… не рассердилась, что вы пришли… Наоборот. Только неудобно было сказать при них.
— Лучше бы вы сказали при них, а мне потом что хотите, чем выставлять меня идиотом.
— Я… не хотела этого, — в глазах теплая покорность и чувство вины.
— И зачем вам это? Будьте доброй! Это вам так идет. А то — дикая кошка. Восемь килограмм сто пятьдесят грамм…
Гражина смеялась, поглядывая на него.
— Ну, милый, добрый, ворчливый… Простите меня, пожалуйста. Иначе умру от угрызений совести.
— Хитрый вы народ, женщины, вот что.
Северин хорошо запомнил то место.
— Здесь. Только ворон не видно.
— Дождались, значит, — беззвучно сказала она.
Двинулись в заросли. И тут со страшным криком рванулась через кустарник и листву деревьев, запричитала, словно на смерть, воронья стая. Черными крыльями затемнила свет.
— Вот, — сказал он.
Невысокая поросль пихточек и кедров была в одном месте примята, будто через нее кого-то тащили, и в самой гуще этой поросли лежало нечто. Это нечто было пятнистым и неподвижным, и нельзя было понять, где у этого неподвижного голова, а где зад. И почти сразу, похолодев, Северин понял, почему он не может в этом разобраться.
У убитого изюбра не было головы.
— Дорогой, — сказала Гражина, — держите ружье наготове.
— Почему?
— Он обычно отдыхает неподалеку от жертвы.
— Кто?
— Леопард, — сказала она.
Второй тревожный аккорд раздался в золотистом предвечернем воздухе. Северин огляделся вокруг, но было тихо. Тихо и пусто.
— Почему вы думаете, что это леопард? Может, это…
— Тигров здесь не видели два года. Если бы это был красный волк, падь покинули бы все косули и олени… Кроме того — голова. Леопард, даже сытый, всегда отгрызет у добычи голову: словно в глаза боится смотреть.
— И все же убивает? Сытый!
— Сытый. Было же у него мясо. А он покушался на Амура. Бывают среди них такие… профессиональные убийцы. Только убивать.
Она ходила вокруг места происшествия, стараясь не смотреть туда, где лежало светло-коричневое, безголовое и потому безобразное существо.
— Вороны не успели попортить. Леопард ушел недавно. И вот еще почему я говорю: леопард… След на сырой земле. И еще… И еще…
Расстояние между следами было не меньше метров шести-восьми.
— Он спрыгнул и настиг его на пятом прыжке. Сорок метров, — шепотом сказала она.
— Почему спрыгнул?
— Потому что леопард, если уж добыча бросилась убегать, почти никогда не может догнать ее. Так, сделает для проформы еще метров пятьдесят да идет искать новый обед… Вот отсюда он прыгнул.
Над звериной тропой нависал толстый сук дуба. Девушка подтянулась на руках, гибко и ловко качнула тело и, закинув ногу, села на этот сук верхом.
— Нате. Так я и думала. Вот белые шерстинки.
— Разве он белый?
— Он ржаво-желтый на боках и спине. Но он же не человек, чтобы на спину ложиться. А брюхо у него белое.
Спрыгнула на землю.
— Постарайтесь хотя бы на глаз прикинуть раз меры и вес убитого. Противно, но постарайтесь.
Северин с большим напряжением приподнял тушу изюбра, держа ее у копыт. Кровь прилила к лицу.
— Пудов десять, — сказал он, опуская тушу. — Может, чуть больше. Прикидывал на глаз. Длина приблизительно метр семьдесят, высота… а черт его знает, какая у него высота… Метр сорок?.. Считайте, что так.
— Вы сильный, — сказала она.
— Леопард сильнее, — мрачно пошутил он. — Попробуй прикажи мне, чтобы я такого изюбра догнал и загрыз. Под страхом смерти не получится.
— Забросаем его валежником, — сказала девушка. — Чтобы не испортили птицы. Егеря надо предупредить. И пойдем. Я больше не могу. Видите, не ожидал смерти. Леспедецу ел. Любимое его растение. Такой красавец! А этот… растянулся вдоль сука, голову на лапы и замер. Понимал, убийца, что в таком положении он меньше заметен. Мне, кажется, плохо сейчас будет…
Северин осторожно вел ее от этого жуткого места.
— Избушка, — сказала она. — Элегия. Вот вам и элегия, Северинушка. Джунгли, а не элегия.
У избушки никого не было.
— Куда же они подевались? — непонятно к кому обратилась она. — За бабочками, что ли?
— А вон то не они оставили?
На дверях, приколотая шипами аралий, белела записка.
— «Хорошо, что ты не одна, — прочитала девушка. — Теперь сможем облазить куда большую территорию. Мы с Татьяной пошли за лианник, к истокам Тигровой. Взяли один комплект необходимого. Второй оставили вам. Простыни с рамами — на чердаке. Рефлектор и аккумуляторы в комнате. Не забудь, что для наших крылатых пьяниц поставлено в зарослях четыре баночки…»
— Что за пьяницы?
— А, для ночных бабочек, — довольно зло сказала она. — Стоят баночки, а в них мед, который перебродил. Ну и что-то вроде фитиля. А с фитиля сосут бабочки, пьянеют. И тогда бери их голыми руками… — Она читала дальше: — «Заодно предупредим егеря, пусть придет посмотрит. Будь здорова. Не ленись для дядьки Сократа, работай. Целуем».
— Где же это они?
— За лианником. Верст за пять, — в глазах Гражины был нешуточный гнев. — Что за свинство! Уйти, не предупредить, бросить. Обрадовались… Работа быстрей пойдет. Все работа да работа. Самое, видите ли, главное… Провались сквозь землю человек — лишь бы бабочки его любимые остались. Вот возьму и плюну и буду «Королеву Марго» читать.
— Зачем вы так? — сказал Северин. — На самом деле есть смысл. Вы здесь, они там будут ловить. Смотришь — больше поймаете. А я вам помогу. Нечего вам злиться, по-моему. — Тон у него был рассудительный и серьезный.
Девушка искоса посмотрела на него и уже спокойно сказала:
— Ой, горюшко вы наше! Может, вы и правы. Ну, берите свои удочки — и марш на Тигровую. Добывайте пищу для племени. Я тут уберусь чуть и приду помогать. Червяков там накопаете под кучей мусора.
…Хорошо было стоять на берегу, насаживать червяка, закидывать удочку в водобойные котлы. Хорошо было следить, как появляется и идет к истокам, молниеносно мчится в холодной слезнице воды огромная сима. В ее табунах сразу были видны самцы. Они нарядились в брачные уборы: спины потемнели и сделались горбатыми, бока покрылись малиновыми и темными полосами, челюсти угрожающе выгнулись.
Рыба клевала прекрасно. Крючок почти ни разу не вернулся пустым. Когда Гражина подошла к речке, в ведре плавало уже десятка три рыбин. Выловив одну из ведра, она присела на корточки и стала разглядывать ее.
— Мальма, — сказала она. — Местная форель. Гляньте, какая прелесть.
Форель была нежно-сиреневая, с ярко-пунцовой полоской на брюшке, с такими же плавниками и хвостом, пятнистая, с золотыми блестками на спине.
— А это что?
Рыба была с красноватой лентой на боках. Плавники и хвост тоже красные. И вся покрыта такого же цвета пятнами — как леопард.
— Сима, — сказала Гражина.
Будрис не на шутку перепугался.
— О-ой… Миленькая, а ну быстрей берите ее и бросайте обратно в воду.
— Зачем? Это своеобразная сима. Ее здесь пеструшкой зовут. По неизвестным каким-то причинам часть самцов симы, как выведется, не спускается в море… Вон настоящая сима пошла. В ней сантиметров восемьдесят… А эта в реке, так лилипутом и остается. Видите, двадцать, не больше. Молоки у некоторых пеструшек бывают, но они, если и идут за настоящей симой, то совсем не во имя продолжения рода. Идут, чтобы выследить, выждать и сожрать икру. Своему же виду вредит, гадость такая! Так что ловите.
Вечерело. Тихие, загорелые стояли вокруг горы. Роскошествовали. Булькала вода. Самцы форели, засыпая, чернели, как старое серебро. И девушка сидела у воды рядом с Амуром и смотрела в быстрину.
Простая, милая, неотделимая от всего этого. Сама как закат, сама как листва, сама как чистый воздух, которого не замечаешь, но без которого невозможно жить.
— Давно хотел спросить, что это за верба такая на камнях? Вон, стройная, как эвкалипт.
— Чозения, — сказала она. — Одно из любимых моих деревьев. Она — реликт: пришла с доледникового периода. — В ее тоне прозвучало что-то такое, что заставило его насторожиться.
— Почему «одно из любимых»?
— Потому что это дерево тяжело живет. И мало живет. Лет восемьдесят. Укореняется на галечных косах, на грядах. Там, где ничто не может расти. Первым появляется на новых наносах, даже на окаменелой лаве у ручьев. Дерево-пионер. И вот растет, разрушает лаву, неизвестно откуда сосет соки, удобряет листьями мертвую почву. А потом, когда удобрит ее и собой, на то место приходят деревья других пород. Доброе дерево.
«Чозения», — с нежностью и почему-то с тревогой подумал он.
Тишина. Закат. Река. Женщина в зарослях чозении на берегу. Сама тоненькая, сама стройная, как чозения.
— Хорошо мне, — внезапно сказал он.
— Вам редко бывает хорошо?
— Очень. Но здесь мне так хорошо, как никогда в жизни. Тихо. Совсем безлюдно. Будто миру и людям еще только надо родиться. Будто тысячелетия до Хиросимы. Будто ее никогда не будет.
— А я? — спросила она.
— А вы разве человек? Вы первая чозения. Высокая чозения. Стройная чозения. Чозения, которая помогает всем. А раз всем, то и мне.
Внимательно, золотыми от заката глазами смотрела она на него.
— Слушайте, Будрис. Я знаю вас давным-давно. После этих слов мне вообще кажется, что вы знакомы мне с начала дней. Но кто вы? Кто вы, Будрис? Почему вам плохо? Плохо потому, что вы — это вы? Кто?
— Так, — сказал он. — Счетная машина. Может, чуть больше, чем счетная машина. Так говорят. Вы простите, если я вместо прямого ответа расскажу вам притчу?
— Давайте.
— Где-то в начале нашего столетия в большом городе в Белоруссии была выставка. Хозяйственная. Разные там достижения. Она же и ярмарка. Сало толщиной с лопату, шире моей четверти…
— Трудно представить, — сказала она.
— …ну, жито, жеребцы на цепях, распятые, мундштуки грызут. Звери! И приходит на эту выставку мой дед. Плотник был по тем временам, ей-богу, первоклассный. Ну и, ясно, сундуки ладил, телеги, все такое. Приходит и сразу в дирекцию. В суме — угольки, под мышкой — доска еловая. «Ну, а ты чего?» — спрашивают в дирекции. А он им степенно: «На выставку. Да места нет». — «А чего привез?» — «А вот, — говорит. Поставил он доску, достал уголь. — Смотрите». И ж-ж-ик — одним движением руки чертит окружность. А затем точку ставит, центр. Те циркулем проверять… Бог ты мой!.. Геометрически точный круг. И безупречно — центр. И вот так он все время показывал. Угол делил на две половины, любой многоугольник обводил окружностью. Всю геометрию — на глаз, не имея о ней и понятия.
Помолчал.
— Вот и у меня такое фамильное несчастье. Вот так и я. Где циркулю не под силу, где его вообще нет, там зовут меня, и я живо черчу безукоризненный круг.
— Кажется, я понимаю, — тихо сказала она. Она в самом деле понимала. Северин убедился в этом, заглянув ей в глаза.
— Я не могла бы. Ни за что. Видите, здесь мир, и свет, и красота. Бродят звери, летают птицы, растут чозении. И даже леопард, что рыскает вокруг, не портит картину. Потому что это праздник и пир жизни. И рождение и смерть ее. Естественная, никем не придуманная смерть. Изобрести предначертание — что может быть страшнее?! Не холодно вам там?
— Холодно.
— Я понимаю. Вы страшно сильный. И вы совсем, совсем беззащитный. Незащищенный. Без брони перед этим миром. Ничего не стоит вас убить. А может, и убили уже?
— Ну, это маленькое преувеличение.
— Не шутите. Не надо. Ясно, что холодно. Все равно как в лунную ночь замерзает где-то на Эльбрусе человек. А вокруг красота. И высоко-высоко, на все человечество хватит.
— Именно хватит, — сумрачно сказал он. — Вот именно, что на все человечество.
— Нет, я там не смогла бы. Даже с лучшими людьми на свете. Я землю люблю, долины, невысокие, зеленые, вот такие горы. Тепло люблю. В нем красота. И настоящая высота — в нем. На кой черт людям вершины, на которых нельзя жить. Какая страшная работа!..
Северин понимал, что она иной, абсолютно другой, совсем не такой, как он, человек, что им поэтому тяжело, почти невозможно понять друг друга, и все же ему стало обидно за свое дело и еще больше — за себя.