— Встать, суд идет!

Под огромным дубом на скамейках сидели шесть цыганских старейшин. Высокая рада. Они отклеили на миг зады от скамейки, когда появился выборный цыганский судья — тот самый Ян, что выдумал забаву с крапивой, прокурор — какой-то захожий школяр, и «аблакат» — сладкоречивый молодой цыган с хитрыми и черными глазами.

Вокруг судилища расселись прямо на траве цыгане из окрестных таборов и немногочисленные крестьяне. За эту ночь цыганские массы успели расколоться на умеренных и неистовых. У умеренных болели головы после возлияний, им хотелось похмелиться. Неистовые опоздали к застолью и потому пылали священным гневом. Сидели рассеянные. Разговаривали.

Поднялся судья:

— Народ цыганский. Сегодня мы, уполномоченные на это, судим бывшего короля цыган Белоруссии, Литвы и Подляшья Якуба Знамеровского, аспида нечистого, волка и змея.

— Почему бывшего? — лениво спросил один высокий советник.

— А потому, что сегодня на тайном заседании суд цыганский решил принудить короля подписать абдыкацию, сиречь отречение. Пусть будет существовать отныне и во веки республика цыганская.

— А что, это неплохо, — отозвался молодой взволнованный голос.

— Фига тебе, а не «неплохо», — вскипел второй высокий советник, человек со шрамом, пересекавшим глаз и левую половину лица. — Нам тут за республику все окольные паны шкуру спустят. Где найти убежище? Где коней прятать, чтобы власть не дотянулась? Где самому укрыться? Только под крыльями сильного короля… Ты, может, ту республику в борщ положишь? Или в дождь на плечи накинешь? Сопляк! Поторопились тут с вашей мужицкой республикой. Дворец штурмовали, пушку повредили, короля связали, людей его избили. А теперь сиди тут, думай, как исправлять положение. А в сейме кто будет?

Вскочил на камень и неучтиво перебил советника глава партии неистовых, тот медник, которому Якуб запретил жениться.

— А что? Всем головы долой. Здесь, на площади. Дороги в белый стан цыганского счастья по крови ведут. Сечь головы! И счастье, и мир тогда будут. Воля!

— Действительно хорошо, — растроганно сказал кто-то. — Воля. Иди и бери коня. Захотел — едешь, захотел — на месте сидишь. Кони свободно переходят из рук в руки.

— Тю-у! Заврался! Разве кто на такую волю пойдет, — загудели голоса.

Суд не получался. С трудом удалось заставить всех замолчать.

Слово взял прокурор в длинной школярской свитке:

— Люди! Великая орда цыганская! Я обвиняю короля Якуба в злоупотреблениях властью, несправедливых приговорах и чрезмерных поборах.

— Я король, — с достоинством сказал Якуб, который находился под стражей на скамейке.

— Он не король, он грабитель. Quousgue tandem abutere, Знамеровский, patientia nostre? Он сек наших людей, бил их, хотя мы свободный народ… Э-э… вы свободный народ. Несправедливо, жестоко карали наш честный, избранный народ. Dura lex! Он сделал нас нищими. Как мы жили? Semper горох, raro каша, miseria наша. Он отнял у нас наши звонкие котлы, наши возы, наших чудесных коней, вороных, гнедых, буланых, серых. У них были такие твердые, нерастрескавшиеся, необрезанные копыта, такие ровные, свои, неподпиленные зубы, такие мягкие морды с трогательными волосками. Горячие без водки, сильные… Им не надо было тыкать кулаком в пах, когда покупатель крался с соломиной к бельму.

Народ начал всхлипывать, плакали даже некоторые мужчины. Послышались возгласы — поначалу несмелые, а затем все громче:

— Смерть ему! Смерть! Голову долой! Умник ты наш! Ученая голова! Смерть королю!

— Тиран! Убийца! Монарх! — кричал школяр.

Потом выступил адвокат. Хитро прищурив черные, как уголь, глаза, он сказал тихо:

— Да, король нас обижал, он брал с нас десятину и больше. Мы страдали под его игом. Однако разве может кто-нибудь упрекнуть наш народ в том, что он жестокий, что он кровожадный? Нет, наш народ самый добрый, самый мягкий, самый смирный на земле. Я прошу о милости. Вот он сидит, этот несчастный. Неужели вы не видите, как он склонил голову, как слезы закипают на этих добрых глазах, как он сдерживает сердечные воздыхания? Имейте жалость в сердцах своих! Его славный батю глядит с небес на несчастного сына и плачет. И неужели вы забудете его доброту? Он отнимал у нас коней, но несравненно больше давал нам. В великих походах и войнах под его началом мы приобрели втрое больше коней, мы прятали их здесь, и никто не осмеливался их тронуть. А какие это были кони! Боже мой, их гривы были как тучи, глаза как черные звезды! А какой славы достигла при нем держава цыганская! Как боялись ее враги, как слушал ее голос в сейме сам король!

Народ плакал навзрыд. Даже советники, похожие друг на друга, широко раскрыв рты, ревели густыми басами:

— Ы-ы-ы!

— Ну вот что, — прервал плач одноглазый советник. — Уведите арестованного короля. — И властно продолжал: — Я думаю, хватит. Подурачились всласть. Напакостили, напились, наигрались. Надо кончать. И я древней властью старейшин приказываю… Это окончательный приговор.

Толпа умолкла, и прямо на головы людей упало короткое слово:

— Чупна!

— А что, ничего! Иногда помогает, — послышалось с разных сторон.

— Дурни вы! Свиньи! Вольность свою продали! Ослы! — кричали Ян и еще несколько цыган. — Если даже он и не тронет вас потом, какие вы роме? Блюдолизы вы! Откочевываю от вас!

И он двинулся вместе с частью людей к шатрам.

Одноглазый подал знак, и школяр стал читать приговор:

— Того цыганского короля Якуба Первого за злоупотребления, морд, предательские намерения… не слагая с него высокого королевского сана, если прощение даст всем, кто судил его, не отнимая имущества, наследников его, чупной, сиречь кнутом, отхлестать.

Когда вся толпа хлынула к дворцу, где должно было состояться наказание, когда притащили в большую залу Якуба, кто-то вдруг крикнул:

— Вы хотите, чтобы он был вашим королем, а не думаете, сможет ли он быть им после такого. Небо не должно видеть королевского позора и крови, олухи вы!

— И правда, — испуганно сказал школяр. — Что же делать?

Растерянность угрожала перейти в анархию. В самом деле, нельзя карать, нельзя выполнить приговор. Собаке под хвост авторитет старейшин. И снова спас одноглазый:

— Роме, небу нельзя видеть королевскую кровь. Поэтому мы сегодня отхлестаем арестованного так, чтобы позора и крови не видел никто.

На Знамеровского набросились, связали ему руки и ноги. Поставили. Он был поблекший и желтый, но взгляд по-прежнему горел гордыней.

— Связанный король — все же король.

И когда кто-то толкнул его, заорал:

— Что, над пешим орлом и ворона с колом? На колени, холопы.

Он думал, что ему собираются отрубить голову. И только когда увидел принесенные кнуты и длинный узкий мешок, понял, стал отбиваться головой и плечами:

— А, мерзавцы, а, цыганское отродье! Ну погодите, я вам…

Его схватили, засунули ногами в мешок, вытянув руки над головой. Потом в тот же мешок полезла ногами старая цыганка, очень похожая на ведьму: седые пряди, глубоко ввалившиеся глаза, крючковатый нос. Она легла на Знамеровского, и только начали завязывать мешок, как раздался вопль:

— А-а-а! А как же он, нечистик, кусается!

Начали стягивать с головы мешок и краем оловянной тарелки разжимать Знамеровскому зубы, которыми он ухватил цыганку за плечо. Держал крепко, как бульдог. Едва разжали, подвязали ему челюсти платком, чтобы не мог кусаться, цыганку протолкнули поглубже. Потом завязали ему руки в устье мешка, пропустили веревку и подтянули ее под потолок на огромный крюк.

Король повис в воздухе. Под ноги ему подсунули скамейку, чтобы он мог касаться ее только большими пальцами ног и не мог сопротивляться.

— Натягивай! — крикнул стоявший рядом палач с большим кнутом в руке.

Разговаривал он умышленно басом, чтобы король не узнал. Стоял крепкий, коренастый, густо обросший смоляными кудрями. Только зубы блестели на темном лице.

Цыганка натянула мешок — рельефно выступила спина и два круглых полушария.

— Ваше величество, великий, милостивый, мудрый король, — обратился к ним одноглазый. — Вот твой народ, доведенный до отчаяния поборами, решился на такое. Нижайше, покорно просит он не сердиться на него, явить свою милость несчастным. Мы сделали все, чтобы позор не коснулся твоего чела, чтобы ни небо, ни люди не видели святых членов тела твоего, чтобы ни один удар не попал никуда, кроме того места, которым ты сам брезгуешь.

Молодой цыган приложил огромную медную сковороду к спине Знамеровского; на свободе осталось только то, что ниже.

— Прости нас за все. Мы будем верными тебе, мы сделали это только потому, чтобы ты не забывал: нельзя излишне обижать рабов своих. Запомни это. Не отнимай наших коней, кроме десятого, не обижай девушек, не бей мужиков, не держи возле себя людей жадных. И прости нас, великий.

— Начинай!

Глухо, как из бочки, забубнил голос Якуба:

— Ну, я вас… Я вас… Погодите только, погодите…

Щелкнул в воздухе кнут и обвил все, что ниже сковороды. Мешок закачался в воздухе.

Отсчитали ни много ни мало сто ударов кнутом. Считала цыганка, которая сидела в мешке. Потом несчастного страдальца, выгнав из залы почти всех, вытащили из мешка и положили на кровать. Он сразу свалился на пол и начал кататься по нему, стремясь освободиться.

— Пусть будет это уроком тиранам!

Знамеровский ругался, брызгал слюной, ревел так, что звенели стекла.

Но охрана и три советника сидели спокойно, не обращая на него ни малейшего внимания, и он перестал шуметь. Спустя часа два он просто лежал на животе и сыпал утонченными проклятиями:

— Хари вы цыганские, фараоны вы египетские, нечестивцы! Чтобы вы ходить тихо не могли, чтобы вас на первой краже поймали, кожухи смердючие, чтоб вам кола осинового не миновать. Что, думаете не загонят его вам, конокрадам? О-ох, негодяи вы, христопродавцы. Чтобы на вас вечный дождь шел.

— Гляди ты, как лается, — флегматично покрутил головой один охранник.

В четыре часа, после долгого лежания, Знамеровский только смотрел на всех злобными, как у хорька, глазами да иногда изрыгал короткую ругань. Его хотели накормить, но он выплюнул кашу в лицо одноглазому и осыпал всех ругательствами целый час.

Потом проклятия стали реже.

В шесть часов он упрямо молчал.

— Простите своему народу. Мы развяжем вас, — почтительно обратилась к нему делегация.

В ответ раздался взрыв брани, длившийся до семи часов, однако чувствовалось, что поток иссякает. Даже тому, что вертел головою, она не понравилась.

В восемь часов тридцать минут вечера Знамеровский вдруг захохотал. Обеспокоенные подданные бросились к нему.

— Развязывайте, холуйские хари, — кричал, смеясь, Знамеровский. — Даю вам всем амнистию. Не такая, видать, свинья человек.

Советники стали держать краткий совет, потом одноглазый обратился к лежащему:

— И ничего нам не будет? Простите всех нас, ваше величество?

— Развязывайте, дьявол вас побери. Ничего не будет. Прощу.

— И мстить, и угнетать не будете? — осторожно допытывались все.

— Не буду. Пускай вас гром разразит.

— И позволите хлопцу-меднику жениться? И воевать не будете больше?

— Развяжете вы меня наконец или нет? Не буду, если говорю.

— Так, ну еще последнее: чтобы ничего такого, как прежде, не было. И совсем последнее — дайте вольную своей крепостной Аглае Светилович.

— Это еще зачем? — воскликнул Знамеровский.

— На ней хочет жениться ваш племянник Михал Яновский.

Король повесил голову.

— Больной человек. Безнадежно болен благородством. Да черт с ним, мне не жаль девку. Пускай берет. Искушения в державе будет меньше. Только плохо это. Куда поденется его рыцарский дух? Эх, было нас два на свете, теперь один я останусь. Погибла родина! Ну, развязывайте. Клянусь глазами божьей матери, уделом святого Юрия — землею своею — я буду тихим королем, если вы хотите.

Салют из фузий разорвал воздух за окнами, когда веревки упали на пол.

— Слушайте, люди. Король Якуб в милости своей согласился простить нас! Он хочет править тихо и милосердно!

Дружный крик раздался отовсюду:

— Король! Пусть живет король!..

…Вечером следующего дня, когда Яновский, побеседовав с Якубом, собирался уезжать из Знамеровщины, медикус зашел проститься с ним. Лицо его светилось радостным вдохновением.

— Значит, едешь?

— Еду.

— И она с тобой?

Яновский взглянул на Аглаю, которая стояла рядом, румяная от счастья, засмеялся, прижал ее к себе.

— А куда мне без нее? Для меня теперь одна дорога — с нею.

Медикус сел за стол.

— Тоскливо мне будет без тебя, очень тоскливо. Я тебя полюбил, юноша. Видишь, как получилось: ты приехал сюда несчастным шляхтичем, а уезжаешь счастливым человеком… Не боишься, что родители ее не примут?

— Примут, — уверенно сказал Михал. — Да и что мне у них делать? Я еду только обвенчаться. Ноги моей не будет в Яновщине. После родителей… я освобожу своих людей. Я не желаю быть паном. Это смерть, это ужас…

— И я тоже больше здесь не буду, — твердо сказал медикус. — Я уезжаю. Уезжаю очень далеко. Мне было стыдно вчера. После такого подъема все кончилось поркой. Они преподнесли Знамеровскому богатые дары, с почетом усадили снова на трон. Пусть он исправился, пусть будет хорошо управлять народом, но что это за народ, когда над ним стоит один? Разве можно такой народ назвать великим? Я хорошо видел, как они падали ниц, как кричали: «Пусть живет король!» Я думал, что каждый народ имеет такое правительство, которого он заслуживает, и нету хороших народов на земле. Вчера я твердо решил отравиться. Но медлил. Может, из-за нелепой привычки жить или из-за боязни великого «ничего»? И я награжден. Счастье есть на земле.

— А что случилось? — спросил Михал настороженно.

Медикус горячо обнял его:

— Дорогой мой! Начинается новый день. Не все еще потеряно. Две недели назад народ в Париже разрушил Бастилию. Я уверен: пожар начался надолго. И вскоре повсюду закачаются троны, повеет свежий, сильный ветер. Я счастлив. Человек не лижет руку, которая его бьет. Я пойду туда. Проскочу как-то до Риги. А потом — морем. Я явлюсь к ним и попрошу: «Возьмите меня. Я пришел к вам от народа, который не меньше вас любит святую свободу, который защищал ее не хуже вас всю жизнь и который теперь не имеет воли даже на то, чтобы умереть. Это нелепый, любимый мною народ. Отсеките голову своему королю, а потом пойдем сечь головы королям на всей земле». И возможно, очередь дойдет и до моего маленького народа. Он поднимется, выпрямится. И он покажет всем, какая он сила, как он умеет трудиться, творить, петь… Я иду к ним… Но я скоро вернусь. Увидишь. И не один. И здесь встретит меня армия свободы. А теперь прощай… Бегите отсюда быстрее, дети. Здесь нечем дышать. Идите на дороги, на свет, к людям.

И он распахнул окно.

— Видите, солнце садится. Великое солнце нашей земли. Оно будет новым…

— Когда взойдет завтра, — твердо закончил Яновский и обнял Аглаю за плечи. Потом они посмотрели на запад, где догорал дымный багровый диск.