Ели и пили в Москве по-разному. Но слова «Москва любил и умеет поесть», «московский культ гастрономии», «магистры, насчет того, чтоб поесть» относились к той Москве, что держала домашних поваров и ела в ресторанах, а не к той, что покупала на «царском рынке» на три копейки требухи, заворачивала ее в грязную бумагу и несла в качестве закуски в кабак.

Первую Москву Алесь знал хорошо. Субботние обеды в Английском клубе, его уха, которую варили раз в году и которая считалась лучшей в мире (она ничего не стоила в сравнении с «озерищенской», когда два раза в одной воде варят окуней да ершей, а потом кладут, пока у рыбы глаза не побелеют, в бульон стерлядок, да перец, да цельный репчатый лук, да еще с лозовым дымком, да с лазурью над головой или луной на воде); Купеческий клуб, который начинал побивать славу Английского; французская кухня ресторана «Шеврие» в Газетном переулке, «Дюсо» и «Англии» на Петровке; скромный, но основательный стол «Яра», тогда еще не испорченного роскошью; «Эрмитаж» — странное сочетание трактирных порядков и утонченной французской кухни.

Удивительные по контрастам столы в «Дрездене» и «Британии» и крикливо-безвкусные, но богатые столы на купеческих банкетах: «консоме а ля Баратынский», или «бафер де Педро» с пирожками «рисоли-шоссер», или с валованами «финансьер»; шафруа из перепелок с тающим страсбургским паштетом и соусом «провансалье»; осетры «а ля Русь» (купеческая грамота хромала) с соусом «аспергез» (лишь бы попричудливее, лишь бы не домашний бараний бок и две сотни раков под пиво). К осетрам — мандариновый пунш, а после них жаркое, тоже нездешнее «фазаны китайские», «пулярды французские». Среди всей этой заморской камарильи сиротливо стояли «куропатки красные» и «седло с костным мозгом по-крестьянски». А потом опять шло буйство «салатов ромен со свежими огурцами» и «северенов с французскими фруктами».

После такой еды гостей тянуло на капусту и квас, который и распивали в задних покоях.

Тысячи хозяйств трудились на это: оранжереи, огороды, садки с живой рыбой у москворецкого моста (река была еще сравнительно чистой, и аршинные живые стерляди могли плавать в садках месяц-два), грибные базары, рынки — чрево великого города, его прожорливая душа.

И трактиры, которые, что касается кухни, побивали рестораны: тот же «Новотроицкий», «Тестовский» в доме Патрикеева да «Великий Московский» Гурина. Войти туда свежему человеку было страшновато: затхлые грязные лестницы со старой, замызганной ногами ковровой дорожкой и балясами, обтянутыми красным сукном, гардероб, прилавок с водкой и перестоявшей закуской, зал со столиками и кушетками на четверых, кабинеты, фортепиано. Но зато еда была — не сдюжить: только половину порции мог съесть даже привычный посетитель.

Молочные поросята на блюдах, суточные щи с кашей, подрумяненные, жирные, как откупщики, расстегаи, крестьянские, пожарские огнедышащие котлеты, рассольник — нектар пьяных, блины с лоснящейся черной икрой, подовые пироги, соблазнительные, как смертный грех. И все это в меру нечисто или, наоборот, чисто до холодности, но вкусно — язык проглотишь. Чисто готовили у беспоповца Егорова, где было запрещено курить и повсюду висели иконы старого письма с «негасимыми».

Зато у Гурина курили, и преимущественно из длинных чубуков самого трактирщика, вставляя в них только свежий мундштук из гусиного пера. Половые у него были чистые, степенные и строгие — не забалуешь. Вина — лучших погребов, но молодежь на вина налегала редко. (И сегодняшние американцы, наверное, страшно удивились бы, узнав, что их коктейли — московское изобретение и придумано молодыми завсегдатаями гуринского трактира.) Сухих сортов еще не было, «Лимпопо» пили любители… Видимо, все началось с того, что молодежи надоело тянуть со льда «Редерер Силери». Поначалу пошли отечественные «ерши», наподобие «медведя», смеси водки с портером, а потом, от достигнутого, и коктейли.

Праотцом, Адамом всех коктейлей был предок современного «маяка», хотя и с измененными ингредиентами. Название у него было простецкое, неавантажное: «турка». Брали высокий и вместительный кубок, до половины наполняли его ликером мараскином, выпускали туда сырой желток, доливали коньяком и выпивали все это на одном дыхании.

Трактиров было много. Но Бубновский был самый отменный, самый посещаемый публикой («чем хуже, тем — лучше») и самый страшный из всех.

По узкой; очень крутой и опасной лестнице они спустились в подвал под трактиром, знаменитую «бубновскую яму». Где-то высоко остались «чистые покои» с купцами, приказчиками, «парой чая» и торговыми сделками.

— Двадцать ступенек, — глухо долетал откуда-то снизу голос Чивьина. — Считайте там, не оступитесь.

Он шел впереди, как Вергилий. За ним спустился во мрак Алесь — со ступеньки на ступеньку. Макар замыкал шествие, как тот ангел-хранитель, что сберег для культуры и поэзии Дантову душу.

А снизу, навстречу им, все явственнее доносился какой-то странный гул, подобный адским стенаниям: безумные выкрики, вопли отчаяния, хриплый хохот, сквернословие, плач.

Кто-то рыдал, кто-то глухо стучал чем-то о столешницу — возможно, головой, — кто-то скулил, кто-то кричал тем очумелым диким голосом, каким кричат, когда привидится «зеленый змий» или «демон зла».

— Бу-бу-бу… Боже… боже… боже… Бу-бу-бу.

— Красные собаки… как слива… И щиты на мордах… Бейте их, бейте их…

— Полов-вой, желаю казенной… Соленый огурец с ветчиной…

— Пой-мал, гляди ты… Поймал… Вот мразь!.. И язык высунул…

— Ты ему пузо пощекочи или крест на него, нечистую силу.

— И вот, понимаешь, тут тебе храм искусства, а я беру ее за зад…

— Все они такие… Ты лучше налей.

Огромный низкий подвал, глубокая подземная яма без окон, с единственным входом. Несколько столов со скатертями, наподобие онуч, «трупы» смертельно пьяных у стены.

Остальное все разгорожено на маленькие каморки, где с дверью, а где и с занавесками вместо двери.

Тускло, как в бане, светили сквозь испарения, туман и дым синие газовые рожки.

— Как тут Бабкина Пуда Иудовича найти? — спросил Чивьин у полового.

— Вон, — ткнул пальцем в одну из каморок парень с разбойничьей мордой.

— Наверное, еще трезвый. Они под утро напиваются до бесчувственного состояния.

Зашли в каморку. Газовый рожок. Стол. Четыре стула. Кроме них только-только стать половому. Перегородки из голых досок. Смрад и грязь. Отовсюду крик, словно молотом, бьет по голове. За столом, опустив голову на лиловую от вина — хоть выжимай! — скатерть, спит человек в кафтане старого покроя.

Алесь хотел сразу уйти. Но человек поднял голову, и под нею оказался носовой платок, сложенный в несколько раз.

— А?

Лицо было бледное от вечного мрака, прокуренного воздуха и вина, но широкое, умное. Небольшая бородка. Волосы, стриженные в скобку, но пробор не посередине, а немного сбоку — шикарнее.

— Что ж это вы себя так убиваете? — спросил Чивьин. — Разве ж так можно? Без воздуху, без света.

— А вам что? Вы кто такие?

— Мы от начетчика.

— А-а… Половой!

Половой появился сразу, — видимо, подслушивал. Слишком уж необычным посетителем был в этом подвале Алесь.

— Блинков на заговенье. С тещей. Всем… Икры наложи в миску да лучком

— им, родненьким… Да водки.

— Какой прикажете?

— Моей… Самой дешевой… С красной головкой… А если будешь под дверью торчать, горчицей нос вымажу и заставлю с таким носом два часа стоять.

И обратился к гостям, которые уже расселись:

— Ну…

Алеся мутило от спертого воздуха, от дыма, от галдежа и шума, от звуков беспробудной пьянки, которая, видимо, здесь никогда не кончалась.

— Начетчик велел приколоть флейты от кислой шерсти по ер-веди-он, — сказал Алесь.

— Гм. — Бабкин внимательно посмотрел на него. — Ну, хорошо, выпейте, пока что до чего, посидите.

Половой уже стоял на пороге. Алесь даже удивился. Словно скатерть-самобранка лежала за занавеской. Явился чертом из табакерки и уже ставил на стол горки блинов, поливал их маслом, раскладывал на голых досках (скатерть сдернул мизинцем и швырнул в угол) ножи и вилки.

На минуту исчез и поставил на стол четыре холодные бутылки.

— За это — люблю, — сказал Бабкин. — А волосы все равно выдеру. Ты это по-омни.

Алесь дал половому рубль — лишь поскорей бы исчез. Его мутило, он боялся, что может вырвать просто в угол.

— Тут насчет этого запросто, — сказал Бабкин. — Блюй, голубчик, уберут. Потому и сидим, что запросто. Женщин нет, хочешь — матерись, хочешь — кричи. И не надо нам, троглодитам, ничего, кроме чтоб нас не трогали. Ни неба, ни света, ни воздуха, ни счастья.

— Не понимаю, как вы можете здесь пить, — сказал Алесь.

— И ты выпей. Вот увидишь — сразу полегчает… Ну, за дело…

Алесь выпил вонючую водку. Она была противная, однако ему действительно полегчало. Не так раздражал галдеж, да и нос не так принюхивался к смрадному, аж липкому, туманному воздуху.

— Притерпелся, — сказал Бабкин. — Да это что? Ты вот отсюда выберешься да, наверное, в баньку поедешь, паром бубновский смрад выгонять. А что делать тем, кто здесь годами… всю жизнь… кроме ночи?

— Быть не может, — сказал Алесь.

Где-то за дверью раздался дикий вопль, визг.

— Вот, — сказал Бабкин. — Этот умудрился тут великое богатство, неизмеримое состояние просадить… У полового спросите. По имени-отчеству всех таких зовет. Елизаров, например, Флегонт Саввич, тут двадцать годков сидит… В лавке — приказчики. А он каждый день тут выпивает сорок чарок вина и водки.

— Брехня, — сказал Макар.

— Молод ты ишшо, — поучительно сказал Бабкин. — А говоришь — брехня… Это, брат, сила безмерная… Троглодиты. Люди преисподней.

Ел блины, свертывая их пакетиком и двумя-тремя движениями челюстей отправляя в рот. Покончил с ними.

— Так, говорите, флейты?.. А купила хватит?

— Сколько их у вас? — резко спросил Алесь.

— Найдем.

— Карты на стол… Сколько?

Бабкин смотрел на него испытующе и пристально. Потом, видимо, понял: этот не продаст.

— Две тысячи, — тихо и веско сказал он.

У Алеся потемнело в глазах. На мгновение куда-то поплыл, стал отдаляться и исчезать адский содом бубновской дыры. Потом звуки нахлынули снова.

— Где товар? — невозмутимо спросил он.

— Деньги, — сказал Бабкин.

Чивьин толкнул было Алеся в бок, но тот знал, что делать. Дело было не в деньгах, дело было в штуцерах, единственных, необходимых, как воздух, тех, за которые он охотно хоть сегодня заплатил бы жизнью.

— Полторы тысячи, — подвинул он к Бабкину три кредитных билета.

— Остальные?

— Остальные — половина в банке Лемана, половина — по чеку. Получить — в конторе Вишняковых. — Алесь писал на листках чековой книжки. — Знаешь их?

— Почему нет? Фирма известная, с французского пожара сидят на Малой Якиманке. Золотопрядильни, можно сказать, на всю империю. А они что, знают вас?

— Деньги внесены. А знать им меня необязательно.

— Хи-итрый, — сказал Бабкин. — А ну-ка поглядеть.

— Гляди.

— Шесть тысяч пятьсот? Это за что же лишних пятьсот сорок?

— За комиссию.

— А если я это — в карман?

— Здесь одна подпись. А это оговорено. Только после второй. А вторую поставлю, когда товар будет осмотрен, упакован и отослан на место… Давай… Где?

— У Смоленской заставы, — сказал Бабкин. — Вот тебе адресок… Вот тебе и слова: «Флейты прикололи… шпильки у нас… за обман шпильку в сердце».

— Это кому? — улыбнулся Алесь.

— Им, — сказал Бабкин. — Гужевой обоз найми где хочешь. Не мое это дело. Не мне в него совать нос. А тебе за комиссионные спасибо, неизвестный купец… Пей водку… Помни бубновскую дыру.

— Выпью, — серьезно сказал Алесь.

Он умел, если надо, не брезговать. Этот филиал ада тоже был уголком земли. Эти тени тоже были людьми. А он был не только князь, но и белорусский мужик, а значит, в каждом самом низком и страшном падении видел не позор, а несчастье, и жалел это несчастье, и не хотел мыть рук, прикоснувшись к нему.

— Я тебе еще советую, — сказал Бабкин. — Ты на Балчуг не ходи. Это, брат, Замоскворечье, а там что ни человек, то или подхалюзин, или подьячий, или продажная сволочь. Ты иди в Гостиный двор, возле биржи. Ночью иди, вот с ними.

— Бывал.

— Выходит, знаешь.

Алесь действительно бывал там. Когда-то они специально делали это ночью, для настроения. Огромное здание, ночь, бесконечные арки галерей на внутреннем дворе. Запустение, немая тишина и глухие шаги по плитам. А над этим колодцем — месяц в тучах. Арки на ночь закрывали досками, а сторожа спускали сыщиков-волкодавов, но за деньги разрешали поглазеть.

— Вот туда и иди. Тоже преисподняя. Все можно купить, и железо, и флейты.

— Пойду, — сказал Алесь.

И тут Чивьин неожиданно отшатнулся. Он сидел спиной к занавеске. И как раз над его головой, дыша ему в затылок, торчало из занавески, как из платка, страшное, все в лиловых и желтых разводах (от старых и новых синяков) лицо.

— Какие эт-та флейты, — спросила морда страшновато-елейным голосом, — кто это тут так-кой музыкант? А если — в часть?!

У него было обличье «аблаката от Иверской», который за косушку пишет в трактире для клиента такое прошение, что его не понимают ни в суде, ни, назавтра, сам клиент и адвокат. Нос сизый, в жилках. Лицо отекшее.

— А вот я вам покажу флейты. — Человек словно вползал в клетушку.

Макар было встал у него за спиной.

— Ти-ихо, — сказал Бабкин, — не надо. Мы сами… Ты что же это, бывший сорок пятой гильдии купец, а потом строка приказная, лезешь, куда не ведено?

— Пострадал за правду, — сказал тот, подняв руку. — Так что ж, вы флейты покупать будете, а я… коп-пейки собирать? Нет уж! Как я, так и вы! Так! Вот так! Только так! Я вас отсюда не вып-пущу. Заставлю дать ответ, какие это флейты… ночью, в Гостином дворе.

Тут Алесь увидел, что испугался и Бабкин. Надо было спасать положение. Конечно, можно было отговориться экспедицией, но ехать туда? Зачем? И к тому же запрещенная покупка военных ружей. Каторга Бабкину? Допросы и высылка ему, Алесю? Проваленное дело жизни. Попались, как цыплята.

А человек-тля наступал:

— И вас… И вас в яму… И вас под забор, в нищету… Чтобы вши вас ели, чистеньких… Что, одному мне?

Половой, видимо, куда-то отлучился. Теперь он возник в дверях и приготовился схватить этого мятого подьячего, чтобы удалить прочь.

— Оставь, — сказал Алесь. — Садитесь, господин…

— И сяду, — куражился тот. — Сяду, пока вы… выпьете по последней…

— А вы с нами.

Слюнявый, похожий на раскисший гриб, рот подьячего дергался. Сомовьи глаза жадно впились в бутылку.

…Он выпил полный стакан. Все увидели, как смягчилось мерзкое лицо подьячего.

— И суд не купите, — развалился он за столом. — Хотя и продажный, а не купите. Из конфискации свое получат… Убийство?! Фальшивые деньги?! Что там у вас?! Уж я на ваших головах попляшу!

Алесь наполнил второй стакан. Подьячий со стоном выпил.

Что-то темное и страшное вопило за этими сумбурными словами.

Обессилевший, пьяный, этот мерзавец был все же страшен, как хорек, прижатый в тупике норы, когда за спиной ничего нет: вот бросится и вопьется зубами в сонную артерию. Последнее, на грани существования, отчаяние двигало им.

— Взятки. А если без взятки? Если квартальный писарь… десять рублей пенсии получает… Только дураки… — У него уже заплетался язык.

Алесь налил ему снова.

— Хватит, — сказал Макар. — Он алкоголик. Ему и чарки хватит!

— Пускай пьет.

— Меня так вот эдак… А за бычка золотого… Что приставу… за бычка золотого?.. А я вас… в Си-би-рь.

Он опустил голову на стол.

— Проворонил? — со страшной угрозой сказал половому Бабкин. — Ну, что теперь? Заставить, чтоб сам… следы замел?

— Не принуждайте…

— Так что? Тебя — головой.

— Погодите, — сказал Алесь. — Не надо. Вы нас не знаете. Я не знаю вас. Ты проворонил — ты и делай. Возьми деньги. Взвали на своего извозчика. Увези отсюда аж на Лосиный остров и там оставь. Только без дураков — руки не марать. Он пьян, как мех. Проспится в лесу — подумает: показалось, сон приснился… А вы свяжитесь крепким словом.

— Ты прав, — сказал Бабкин. — Тащи его отсюда. И запомни: еще раз такое случится — сам его в «Волчью долину» повезешь. А мне об этом расписку напишешь — тонуть, так вместе.

— Сжальтесь…

— Я сказал. — У «купца из дырки» был теперь страшный вид. — Я не повторяю.

Алесь молчал. Он был счастлив, что придумал хоть какой-то выход, что этого слизняка сегодня в «Волчью долину» не повезут.

Половой потащил подьячего за ноги. Никто из соседей не обратил на это внимания: такое происходило здесь ежедневно.

— Все, — вздохнул Бабкин.

— Кто такой? — спросил Чивьин.

— Если не переменится — харч для москворецкой рыбы. А был купцом. Прогорел, сел в яму. Стал канцеляристом — за взятки полетел. Спился. — Помолчал. — Вот вам и жизнь наша. Добрый ты сердцем, купец. Ну да все равно… его убьют не сегодня, так завтра. Конец. Смерть. Наша Москва, скрытая от всех, она не шутит… А потому садитесь да еще по паре чарок — и айда за дело.

— Что это он, слизняк этот, о каком-то бычке золотом вякал? — спросил Алесь.

Бабкин, закусывая, усмехнулся.

— Исто-ория, — сказал он. — Рассказать, так не поверите.

— Почему? — сказал Алесь. — Я научился верить многому.

— Тогда ты действительно чему-то научился в жизни. А в истории этой все — правда. Можешь мне. Бабкину, верить. — Он думал, видимо, над тем, с чего начать. — Так вот, купец, ты, видимо, знаешь, как у нас полиция сыск ведет. Скажем, в каждом квартале среди обывателей имеются такие, у которых на морде написано: подозрительные. И вот среди таких находят способного человека и говорят ему: «Ты, Яшка, скажем, тайный кабак держишь или краденым польским бобром иногда торгуешь. Так мы будем на это сквозь пальцы глядеть, только не высовывайся, не нахальничай, а ты нам за это иногда послужи». И вот если надо отыскать какого-нибудь особенно нахального вора, то зовут Яшку. А уж Яшка, если только не сам украл, намекнет, куда оно все подевалось. Если говорит «не знаю», значит, искать — напрасное дело: не может сказать, не хочет сказать, боится сказать или поработал кто-то со стороны… Ну, однажды обчистили меховой магазин Мичинера на Кузнецком. Купец в слезы — мехов на сто тысяч, да самые дорогие, да все меченые. Вот кузнецкий квартальный надзиратель зовет к себе своего Яшку: «Выкладывай». — «Не смею», — говорит тот, а сам еле смех сдерживает. Надзирателю обидно, потому что иных способов сыска у нас почти нету. «Говори, пожалуйста», — «Вы меня выдадите». — «Ей-богу, нет». Яшка думал, думал да и махнул рукой: «Мичинеровские меха все у пристава Тверской части Хрулева». — «Не может быть!» — «Чистая правда, ваше благородие». Надзиратель за голову схватился, но знает: Яшка врать не будет… Едет он к полицмейстеру, полковнику Огареву. Тот тоже за голову хватается, но поскольку Хрулев уже пару раз проворовался да еще отцовского огаревского внушения ослушался, Огарев едет к оберполицмейстеру, и там они решают дать делу законный ход. Ворвались к Хрулеву с повальным обыском…

Бабкин умолк, только глаза смеялись.

— А дальше? — спросил Макар.

— А дальше — нашли меха, нашли другие ценности. И, помимо них, золотого бычка не нашей работы, а вместо глаз у него — крупные бриллианты. И стоит этот бычок что-то около пятисот тысяч.

— Как подумать, то не так уж и виноват этот пьянчуга, — тихо сказал Алесь.

— А я разве что говорю? — сказал Бабкин. — Ну, взял каких-то там две сотни… Хуже то, что людей начал запугивать, — это уже обязательно будет стоить ему жизни… Так вот дальше… Начали у Хрулева и других спрашивать, откуда бычок… Выясняется, за год до обыска остановились в гостинице два иностранца. Один прогуляться вышел, а его товарищ и переводчик тем временем прихватил его вещи и исчез. Тот возвратился, начал кричать. Его никто не понимает. Послали за полицией. Явился Хрулев, обыскал иностранца, документов не нашел, из сказанного им ничего не понял, а потому отослал человечка в Бутырскую тюрьму, пока не выяснится, кто он. А выяснить это было невозможно, потому что языка этого человека никто не знал.

И вот сидел он в тюрьме год, а тут кража у Мичинера.

Спрашивают у Хрулева, чей бычок. Тот наконец признался: отнял его у того иностранца. Тот все отдавал, а бычка не хотел, потому что бычок, по всему видно, был богом иностранца: он носил бычка при себе… И только тут все ахнули, потому что этого человека уже год как разыскивал Петербург. И не находил. И скандалил. И все приметы сошлись: путешествовал со своим секретарем, исчез, лицом темный, идолопоклонник, преклоняется перед золотым бычком. Словом, арабские сказки, а не ограбление у Мичинера на Кузнецком… Человека тогда освободили из Бутырок. Привели — взглянуть страшно: обовшивел, в лохмотьях, кашляет. Люди, которые его искали, — на колени перед ним. И выясняется, что человек этот есть дагомейский наследный принц.

— Брехня, — сказал Чивьин.

— Ты что, хочешь, чтоб я крест поцеловал? — спросил Бабкин. — Нет, брат, к сожалению, правда.

— А что было бы, если б не кража у Мичинера? — спросил Алесь. — Если б Огарев был в лучших отношениях с Хрулевым? Что тогда было б с принцем?

— Умер бы в тюрьме, как бродяга, — сказал Бабкин. — Что он, первый?.. Да он и так перхал, как овца Говорят, вскорости умер…

— Это, брат, наша тюрьма, — сказал Чивьин. — И все у нас такое, «от Перми до Тавриды…». Вот тебе и дагомейский принц… Так что делайте свои дела, купцы, да поскорее, поскорее отсюда. А то как бы самим не угодить.

Вопль из-за перегородки снова всколыхнул воздух. «Подземный город» жаловался, хохотал, рыдал и выл.