Минул месяц. Андрея все еще не привозили в Бутырки. Постепенно притупилась боль той страшной ночи. И хотя основная часть оружия была закуплена, Алесь на пределе сил носился по Москве и окольным городкам, скупая все, что мог. Как одержимый, как бесноватый, как маньяк.

«Больше… Больше… Больше».

После той ночи на Болоте двоих мужчин сняли со столбов мертвыми.

И Алесь, словно чувствуя упрек, не мог успокоиться.

Купили и перевезли ночью оружие из Гостиного двора. Купили бумагу. Купили порох. Купили на складах у Крестовской заставы железо, и медь, и свинец. Купили оружие даже на Сухаревке, рынке, который в это время особенно богато торговал не только гобеленами, редкими книгами, стильной мебелью и картинами, но и коллекционным помещичьим оружием. Шли с молотка барские коллекции.

Начинался развал.

Антиквары, вроде Перлова и Фирсанова, приобретали за гроши редкие шедевры. Но Загорского теперь это не интересовало. Он покупал ружья, кавказские сабли, даже японские ритуальные мечи — лишь бы стреляло и кололо, лишь бы сталь. Он знал: меч в руках смельчака — тоже оружие.

Мстислав всерьез побаивался за друга, развившего бешеную деятельность. Алесь толкался среди людей, вытаскивал очередную находку из-под какой-нибудь коллекции минералов, примеривал: по плечу ли, по руке ли. Маевский считал, что и другим будущим войсковым руководителям стоило б позаботиться заранее, а то что-то тяжелы на подъем. Не могут же они вдвоем сделать все и за всех.

…А вокруг шумела толпа. Кричали антиквары, оружейники, книжники, старьевщики. Один хохотал, другой сквернословил, купив «чугунную шляпу».

Целый ряд занимали торговцы рукописями и книгами по френологии, магии, физиогномике, астрологии, хиромантии и чародейству. Люди с мистическими глазами, плохо выбритые и подозрительно одетые, прицеливались к оракулам и сонникам. Мстислав только ворчал:

— С этаким суконным рылом да в европейский калашный ряд. Мистика им понадобилась. Им больше нужна тюрьма да баня.

А Загорскому было не смешно, а противно.

Он не мог не думать о том, что, как бы ни был прав настоящий человек, он не возьмет верх в битве с человеческой алчностью. Под ударами безменов и купленных штыков падут рыцарство, чистота и благородство. И останутся валуевы да тит титычи.

Но он отогнал эту мысль.

Еще в большее уныние привел его Чивьин. Когда ехали с Сухаревки, вдруг вздохнул и сказал:

— А подьячего нашего, из бубновской дыры, убили.

— Как? — ахнул Алесь.

— А вот так. Убили в «Волчьей долине». И труп в реку бросили. Наверное, снова начал угрожать кому-нибудь. Такие всегда так кончают… Э-эх, город, город. Ворюга на ворюге. Недавно на Покровском рынке два вора свиную тушу украли. Надели кожух, шапку на голову, на задние окорока валенки и тащат ее «под руки», будто пьяного дружка домой ведут. Сто раз мимо них обворованный пробежал — так и не догадался.

— Чего-нибудь повеселее нету, Денис Аввакумович?

— Есть. Вчера благовещение было. А на этот праздник, сами знаете, птиц на волю выпускают: снегирей, синиц, овсянок. А покупают их у Яблочных рядов (знаменитого рынка на Трубной площади тогда еще не было). И вот вчера, ранним утром, возвращаются из «Яра» купчики. Все пьяные, как грязь. Тут один вспомнил: благовещение, птиц выпускать надо. Остановились, туда, сюда — еще ни одного торговца, ни одной клетки. Что делать? А тут навстречу мальчишка-болгарин с обезьяной. Холодно, дрожат оба. Вдруг один из мамаев как зарыдает: «Что она страдать будет? Давай выпустим на волю божье создание. Поблагодарит нас…» Купили, отвязали, засвистели в три пальца. Обезьяна на дерево, а купцы уехали: «Пускай себе живет на деревьях». А тут уже народ начал сходиться. Увидели, хохочут. Неизвестно, где тут и кто тут обезьяна. Мальчик бегает, зовет, плачет, а та не дается. Толпа собралась — еле полиция разогнала.

— Вечно вы, Денис Аввакумыч, невыгодно рассказываете, — сказал Мстислав.

— Что есть, то и рассказываю.

Кондрат только крутил головой, посмеиваясь.

Загорский уже ничему не удивлялся, ко всему привык.

Видел грязное и просмердевшее насквозь Зарядье, где нельзя было дышать и где, однако, жили люди, жили всю жизнь. Самая перекатная голь, бедность, отчаяние, самое дно. Ни воздуха, ни хлеба, ни воды — единственный пруд в Зарядьевском переулке да еще колодец в Знаменском монастыре, в котором вода была настолько соленой, что годилась разве для засолки огурцов.

Эту местность наполовину заселяли евреи. Тридцать пять лет тому назад им разрешили временно проживать в Москве на том условии, чтоб они останавливались в Зарядье, на Глебовском подворье, на срок от одного до трех месяцев в зависимости от гильдии торговца.

Так образовалось московское гетто, изменчивое, текучее, с резниками и шмукачами — торговцами обрезками меха, со скорняками, что вставляли в мездру белорусского бобра седые волосы енота и так сотворяли «бобра камчатского», с женщинами, что перед пейсахом (еврейская пасха) мыли в реке посуду, с галдящей толпой, с темными фигурами, что молились на берегу Москвы-реки напротив Проломных ворот, с невероятной, открытой для всех нищетой.

А рядом ютилась вторая половина: мальцы с жидкими волосами, извозчики, ученики ремесленников, шаповалы, голодные поводыри медведей.

Медведи не желали бороться и сразу протягивали лапу за подачкой. У всех были подпилены когти и зубы, а у многих выколоты глаза.

Сердце сжималось, когда видел все это. А народ, битый и драный, «благоденствовал с ним», с государем, как по нескольку раз в день официально утверждал гимн.

Медведь тянул лапу за подачкой. На звук.

Держава мечтала о черноморских проливах.