Наконец пришло известие. Андрея Когута должны были скоро привезти в Москву, чтобы сразу после пасхи отправить с этапом в Сибирь. И Андрея, и еще нескольких каторжан собирались поселить в Бутырской тюрьме, отдать в лапы печально известному Кирюшке, заковать в кандалы и отправить через Рогожскую заставу по Владимирке.

Нужно было действовать без промедления.

Прежде всего Алесь отправился на Смоленскую заставу и договорился там с четырьмя ямщицкими тройками. Дал денег и попросил, чтоб люди были наготове на протяжении недели после пасхи и днем и ночью. Он не собирался пользоваться этими упражнениями. Он просто знал: беглого прежде всего бросятся искать на ту заставу, откуда ведет дорога домой. И тут они найдут подготовленные тройки, сделают засаду и станут ждать прихода заказчиков, которые не придут, а беглецы тем временем будут уже далеко.

Для дела лошадей нанял Кирдун на Первой Мещанской, в ямской слободе у Крестовской заставы — так было менее подозрительно.

Кондрат обеспечил лошадей на вторую подставу (место, где меняли лошадей на сменных). Нанял для этого две знаменитые лаптевские тройки степной породы. Лаптев, мужик Саратовской губернии, приезжал в Москву гужевиком и всю зиму жил в городе. Его тройки, основная и заводная, уже несколько лет оставляли «за стягом» (то есть проходили «столб» (финиш), когда все остальные троиц были за тридцать саженей) все остальные тройки Москвы, даже знаменитую карауловскую. Алесь сам видел его последнюю победу на льду Москвы-реки, между Москворецким и Большим Каменным мостами.

Крикнул: «Родные, не выдайте!» — и все остались далеко за спиной глотать снежную пыль.

Лаптева отослали на «бойкий путь» к Троице-Сергию. Но никто не собирался ехать на Ростов, Переяславль или Ярославль. Пересев на лаптевские тройки, беглецы должны были свернуть налево, к железной дороге, чтобы, проехав несколько остановок, пробираться в Белоруссию с севера, а не с востока. Садиться в поезд в Москве было опасно.

После этого занялись Бутырками. Человек, которого они собирались выкрасть, должен был сохранить силы для побега. Кирдун, Алесь и Чивьин поехали на Бутырскую заставу, тихую, с поросшим прошлогодней травой Камер-коллежским валом. Прежде всего наметили удобную дорогу, по которой будут скакать от второй подставы через сады Бутырского хутора в направлении Тверского большака. Алесь ехал и вспоминал, как в одном и домишек хутора проходил едва ли не первый совет, на котором вели разговор о восстании. В каком именно, он забыл. Помнил — у пруда.

Что делать с палачом? Андрея не должны были везти на Болото. Его ждала «кобыла» прямо во дворе тюрьмы. Но знаменитого «Берегись, ожгу!» не миновать было и ему. И тут Чивьин проговорился, что Кирюшку легко подкупить. Тогда он, нанеся первый удар, остальные делал больше по «кобыле», чем по спине.

Раскольник ничего не знал. Он думал, что Алесь и его спутники просто интересуются городом. Но Кирдун все запоминал. На следующий день он рискнул, и ему удалось-таки сунуть палачу в лапу четвертной и при этом пообещать два раза по стольку, если каторжник Андрей Когут встанет жив и здоров на второй же день после порки, а не будет лежать между жизнью и смертью две недели, как все остальные.

— И «ожгу» не кричи, — сказал Кирдун. — За это получишь еще четвертную

— сотня будет.

— Как бы рука не сорвалась.

— Сорвется — не получишь.

— Ты ему кто?

— Тебе не все равно?

— Все равно, — согласилось быдло. — Ладно. Постараюсь.

Незаметно осмотрели тюрьму. Нет, убежать отсюда было невозможно. По крайней мере, за то короткое время, каким располагали они. Да и местность была неудобной. По эту сторону заставы, за кордегардиями (гауптвахтами), в которых жили солдаты и «щупальщики» , тянулись до самой тюрьмы огороды, теперь еще пустые и кое-где даже в пятнах последнего снега.

Зато обрадовались, найдя «нелегальный» проезд через вал, поближе к Марьиной роще. Если бы переняли на дороге — тут легко проскользнуть в Москву, чтобы отсидеться.

Теперь надо было подумать о пристанище у Рогожской заставы, где можно было бы прожить последние дни перед этапом. Спросили совета у Чивьина, сказав, что хотят уехать на какую-то неделю без слуг, а их поселить у кого-нибудь на Рогожской, потому что им одним занимать место в трактире и гостинице неудобно. Старик за свои услуги получал от Алеся щедрую плату и потому, не пускаясь в расспросы, начал думать.

— Да вот, чего лучше — возле полевого двора, где звериная травля Ивана Богатырева. Найдет он для людей комнатенку, не откажет мне.

Поехали к Богатыреву. Земля уже подсыхала. Невидимые жаворонки звенели в свежем небе. Приятно было ехать в открытой бричке, закрыв глаза и подставив лучам лицо.

— Что за человек этот Богатырев? — спросил Алесь.

— Ремесло у него странное, князь. Сырейное заведение. Шкуры сдирают. С быков заразных, больных. Там у него хаты, пуни, салотопки. Снимает он шкуры и с лошадей, и с медведей, волков, разной другой твари. Но тут дело не в этом. Главное — «травля».

— А это что?

— А это круг саженей на тридцать да вокруг него кресла, как в цирке. Травят там волков, медведей или быков.

— А быков зачем?

— А бывает так, что быка на бойне ударят молотком в лоб, но тот нет чтоб упасть, а стеговец — это как коновязь — выдерет и убежит. Тогда вот собаками травят. А собаки разные. На волка — волкодавы. На медведя — меделянские. Есть такие, что один на один медведя берут. Семь пудов весом, аршин и два вершка ростом, семь четвертей в длину до хвоста. А если не берет, тогда на помощь — мордаша. Такие вот собаки у Ивана… А на быков добрые псы у таганца, у Силина Павла Семеновича. Вот и травят. Публики иногда собирается тысячи три — любят это москвичи. Важные господа и те приезжают.

— Охота лучше, — сказал Алесь. — Да я теперь почти и не охочусь.

— Кому как, — сказал Чивьин. — Кому охота, кому травля до омерзения. Однажды к Богатыреву приехали морские офицеры. Это после Свистополя было, и развращены они тогда были — немыслимо. Как же — гир-рои. С битым задом. Ну а медведя известно как травят. В кругу два бревна, крест-накрест вкопанные в землю. На пересечении — кольцо, а за него зацеплен канат длиной аршинов пять-шесть. А на канате — медведь. В кругу сам Богатырев, а возле него хлопцы из Нового Села, что его слушаются, да все с кольями в руках: иногда на медведя, а иногда и на публику. И начали офицеры скандалить, потому что пьяные и возбужденные: «Богатырева травить! Бороду ему выдрать!» Успокаивали их по-доброму — нич-чего. Станового они прогнали. Полковника Калашникова, человека уважаемого, и того не послушали. Тогда идет к ним Дмитрий Большой из Нового Села, первый на Москву кулачник. Моряки ему кричат: «Прочь!» А он им: «Этого и нам, мужикам, простить нельзя, а не то что высокородным». Тут один из моряков Дмитрия Большого за бороду. Тот аж побелел. «Нет, — говорит, — барин! По-нашему не так». Да в охапку того, да в круг, к медведю. Публика тогда — на Дмитрия. А новосельцы с дружками — в защиту. Как начали бить офицеров, те врассыпную, на поле, на шоссе. А за ними новосельцы, в колья их да дубинками.

Избили до последнего. На поле словно Батый прошел. Умора! И ничего, никакого суда. Только выпили потом битые с теми, кто бил. Много смеялись… Новосельцы эти такие разбойники: на каждом дворе виселицу ставь — не ошибешься.

Тройка спускалась в небольшой овраг.

— Вон там, слева, за заставой, это село лежит. Новое Село, а по-культурному — Новая Андроновка. Дорожка тут-у-у! Народ смелый, никакого дьявола не боится.

Вдалеке виднелись соломенные стрехи. За ними — строения какого-то монастыря, запущенные, с обшарпанными стенами.

— Всесвятский, женский, — сказал Чивьин. — Новоблагословенного согласия. Приемлет священство от никонианской церкви.

— Может, «девичий»? — спросил Алесь.

— Женский, — нажал на слова Чивьин. — Самое распутное место.

Сразу за монастырем свежим пятном хвои зеленела на сером Анненгофская роща.

— Мужики ее в одну ночь большими деревьями засадили, — сказал Чивьин. — Для империатрицы Анны. А теперь там, в этом лесу, разного мусора полно. А вон там — полевой двор, речка Синичка, а за нею поле, а за ним — Измайловский зверинец, аж до самого Лосиного завода.

Алесь и сам видел чудесный лес. Прикинул — до Лосиного завода самое малое верст тридцать. И тут же тракт. Очень удобное место для засады и бегства.

«Здесь и сделаем», — подумал он, а вслух спросил:

— Жилые дома возле зверинца есть?

— Только лаборатория, этот полевой двор и дача графа Шантрана (граф де Шамбаран) да через дорогу от двора богатыревское подворье.

«Здесь», — окончательно решил Загорский.

Богатырская «травля» уже виднелась вдали (серые хаты, дворы, высокие заборы, салотопки), когда произошло нечто неожиданное.

Бричка как раз миновала ольховые заросли на дне оврага, когда страшный свист резанул уши. Ломая ветви, из кустарника наперерез лошадям устремились человеческие фигуры. Пятеро здоровенных то ли мужиков, то ли мещан в поддевках. У двоих в руках шкворни (сердечник, стержень и т.п.; болт, на котором ходит передок повозки), один с ножом, еще двое с кистенями. Лица ничем не закутаны — значит, живыми не выпустят.

Один, человек саженного роста, повис на оброти коренника.

— Князь, пропали! — благим матом заорал Чивьин. — Новосельцы.

Испуг был таким, что все опомнились, когда разбойники уже взбирались на бричку. Густо висело над головами упоминание общей матери.

Алеся схватили за руки, и прямо над головой он увидел в невероятно синем небе блестящий, покрытый шипами шар кистеня.

Чувствуя, что это его последнее мгновение, видя, что на Макара насели двое остальных, понимая, что это — все, что не будет ни дела, ни родины, ни жены, он вздрогнул в смертельной тоске и только тут инстинктивно понял, что ударить точно убийца не сможет: помешают те, что висят у Алеся на руках.

И тогда он выпрямился, как мог, и ударил ногой того, что держал кистень. Ударил в причинное место. Тот, словно переломившись, рухнул из брички, затрепыхался на земле. Кистень выпал из его руки, но остался висеть на краешке брички, покачивался.

Маленький блестящий шар.

— Хватай его! — крикнул Алесь Чивьину. — Лупи по головам! Не жалей…

Старообрядец потянулся, чтоб схватить. И тогда один из тех, что держали Алеся, бросил его и тоже потянулся за кистенем.

Зная, что сейчас все решают секунды, Алесь свободной рукой ударил другого в зубы, заломил назад, опрокинул из брички, бросился к первому, что тянулся за кистенем, схватил за ноги, дернул. Тот грохнулся лицом о переднее сиденье. Алесь взобрался на него, перехватил теплую рукоять кистеня и с силой опустил шар на того, что оседлал Макара. Угодил по хребтине. Ударенный завизжал, как заяц, оторвался, прыгнул из брички.

В это время первый из сброшенных — рот его был в крови — насел на Алеся сзади, а тот, что лежал под ним, обхватил его ногу, мешая двигаться.

И, однако, появилась надежда. Потому что поднялся Макар. Ударом ноги он припечатал к низу брички голову того, что лежал под Алесем. И тогда они вдвоем насели на детину, что держал Загорского сзади. Вышвырнули.

Чивьин боролся с саженным (тот между лошадьми протиснулся к передку брички), держал его за руку с зажатым ножом. Налитое кровью лицо рослого, сила, с которой он выкручивал руку, говорили о том, что борьба будет недолгой.

И тогда Макар крикнул. Крикнул так, как кричат, может, раз в жизни:

— Р-родные, не выдавай!

Лошади приняли с места мгновенно. Опрокинутый передком брички саженный отпустил Чивьина, заломился, упал на землю под колеса.

Упряжка бешено понеслась. Алесь оглянулся и увидел: тот, что с ножом, упал на редкость удачно — аккурат между колес — и теперь вставал, держась за ушибленное место. Второй, которому Алесь дал в пах, все еще корчился. Еще двое стояли и с недоумением глядели вслед, видимо, не могли понять, как это вырвалась добыча.

И наконец, еще один, последний, лежал под Алесем, постепенно приходя в сознание. А кони летели, разрывая воздух.

Макар обернулся. Красное лицо его было гневным.

— Кистенем его по голове! Пусть знает!

— Стану я о падаль руки марать, — отрезал Алесь.

Он приподнял пятого — бричка как раз выбралась из оврага — и с силой швырнул его плашмя на дорогу. Видел, как тот катился по склону. А потом «поле побоища» скрылось из глаз.

Кажется, никто особенно не пострадал. Только Макару слегка расквасили лицо да у Алеся кровоточили пальцы на левой руке — разбил о лицо первого, которого сбросил.

Некоторое время все приглушенно молчали. Потом Чивьин (один рукав у него был оторван, а лицо все еще бледное) сказал чужим голосом:

— Ну, думал, пропали. Вот тебе и Новое Село. — И вдруг захохотал: — А ты, князь, я гляжу, хват. Пропали б, если б не ты. Знаешь, кто это? Тот, саженный, что под колеса угодил, это сам Алексашка Щелканов, первый в Москве головорез и разбойник. Тот, которого ты первым сбросил, — Михаила Семеновский. Это прозвище у него такое. Тот, кого ты по горбу кистенем лизнул, — новоселец Васька Сноп. Остальных не знаю.

— Что ж они тебя не узнали?

— Видимо, издали не узнали, а потом поздно было передумывать. Ах, сволочи! Вот ужо я Ивану скажу. По Щелканову Сашке — брат его, Сенька, тоже у Богатырева в работниках — Сибирь плачет (Александр Щелканов позже выслан в Петропавловск-Камчатский). Да и эти, Васька с Михайлой, иного не стоят. Знаешь, что они однажды сотворили? По дороге в село Ивановское, что за зверинцем, на фабрику двигался обоз с пряжей. Мужики шли возле первой лошади. Так эти черти незаметно пристроились и два воза свернули с дороги и увели. Мужики поначалу не заметили, а потом спохватились да с дрюками на богатыревский двор. Михаила стоит у ворот. Те ломятся во двор, а он ворота на собачий двор открыл, а там около сотни псов, да работники подошли с ножами, и по фартукам кровь течет. Мужики, ясно, ходу. Да и то, даже если б впустили их обыскать дворы — ничего не получилось бы. Там, у Ивана, на «скверном» дворе две ямы Дохлятину ободранную туда сбрасывают и землей засыпают, а потом, когда мясо сгниет, выбирают кости. И каждая яма на тысячу конских туш. Так они лошадей «спрятали»: завели вместе с возами в яму и засыпали землей.

Алесь содрогнулся:

— В хорошее же место ты меня везешь.

— И это нужно видеть, — грустно сказал Чивьин. — Ф-фу-у, отбились все же. Сам не верю.

— Ты барина благодари, — сказал Макар. — Если б не он, полетел бы ты к своему, дониконовскому, богу.

Подъехали к богатыревскому подворью. Строения как крепость, были обнесены высоким забором, ворота — мощные.

От вешал с бычьими шкурами несло нестерпимым смрадом. У ворот сидели два сторожа и спорили о петушиных боях.

— Нет, ты мне не говори. Птицу надобно кормить сухим овсом и шариками из черного хлеба.

— И ничего из него не получится. Ему, молодому, надобно обрезать гребень и сережки и тут же самому дать исклевать. Вот тогда это будет птица! А потом уже доводить до положения.

— Где хозяин? — спросил Чивьин.

Вид у него был потрепанный.

— Что это ты, батюшка, как из бутылки вылез?

— Не твое дело, морда. Где хозяин?

— Бык выдрался из-под стеговца. Его сейчас травят на кругу.

Направились к кругу. Еще издали увидели большое множество народа, услышали гомон, увидели в кругу огромного черного быка — он рыл копытами землю.

Могучий красавец зверь глядел налитыми кровью глазами, подбрасывал рогами землю, прыгал. А вокруг возбужденно выл народ.

— Вон Богатырев, — сказал Чивьин.

Посреди этого ошалевшего сброда оставался спокойным лишь пожилой человек с резкими чертами лица. Он невозмутимо курил длинный чубук. Мальчик лет двенадцати (будущий известный певец, собиратель народных песен и беллетрист Павел Иванович Богатырев (1849-1908)) стоял рядом, с ужасом наблюдая за бешеными прыжками животного.

— Здорово, Иван, — сказал Чивьин. — Что ж это твои люди делают?..

— Погоди! — сказал Богатырев. — Потом…

— Тятенька, — сказал мальчик, — не приказывайте вы… Не надо.

— Эх, Павлуха, ничего ты не понимаешь. Это — деньги… День-ги.

Мальчик умолк. Алесь поймал его взгляд и улыбнулся. Тот ответил кроткой, но в чем-то уже и не без лихости богатыревской улыбкой.

Чивьин сопел, с гневом глядя на хозяина. Теребил клинышек бороды.

Бык вдруг помчался по кругу. Вытягивался в воздухе, дугой выгибал хвост. И по кругу, вместе с ним, взрывался и угасал восторженный рев.

— Зверь! Зверь! — кричала публика.

Алесь видел сотни людишек с оскаленными ртами, с потными блестящими лицами, видел прилипшие к вискам волосы, измятые дворянские шапки, поддевки, фартуки мясников, вытянутые над головой руки.

— Звер-ри-нуш-ка!

— Ух ты, атласный мой!

— Бог-гатырев, уже хватит! Спускай собак!

— Рядовых давай, чистокровных!

Зверь ревел.

Неподалеку от Алеся рябоватый купец с умилением глядел на быка, дергал ногами от нетерпения и чуть не со слезами кричал:

— Ну пошла, что ли?! Пошла?! Пошла?!

— Ты что воешь, чертомолот? Рожа лопнуть готова, а нервнай!

Бык поднял голову и протяжно заревел. Ему было страшно, но он готовился дорого продать жизнь. Вокруг незнакомо, совсем не так, как на скотном дворе или травянистом поле, смердело потом, табаком и испарениями человеческих тел. И зверь кричал, аж шевелилась на запрокинутом горле волнистая лоснящаяся шерсть.

Богатырев взмахнул рукой.

Со скрежетом поднялось окошко в ограждении. Огромный пес пулей вылетел из него и оробел — пошел в обход быка. Бык был совершенством, и пес был совершенством.

— Бушуй! Бушуй! — заревела толпа.

В окошко вслед за Бушуем выскочил второй пес, тоже, видимо, семь с половиной четвертей в длину от ушей до хвоста. У этого глаза были налиты кровью, а шерсть отливала синевой.

— Го-лу-бой! — ревела толпа. — Го-лу-бой!

Бушуй, увидев подкрепление, осмелел. С двух сторон к быку помчались два огромных существа. Бык ударил Бушуя, но не рогами, а лбом, и пес покатился по земле. Но уже в следующий миг снова вскочил.

Еще через минуту два тела тяжело повисли на ушах быка. Посередине круга двигался, с напряжением кружился клубок из сопения, фырканья, приглушенного — сквозь полную пасть — клекота и ворчания.

Бык приподнял было голову, но она сразу рухнула едва не до земли: четырнадцать пудов висело на его ушах.

— Ар-ар-ар! Ар-ар-ар!

Лоснящиеся туловища собак мотались по земле. Это было так отвратительно, что Алесь отвел глаза.

Увидел мальчика. Он сидел на корточках, чтоб не смотреть на круг. Между его коленями была зажата большая голова третьего меделянского пса.

— Как его зовут?

— Лебедь, — ответил мальчик.

— Старый?

— Очень старый. На покое. Когда был молодым, медведя один на один брал.

Глаза Лебедя — от ласки — были прикрыты (мальчик гладил его по голове), но уши изредка вздрагивали, видимо прислушиваясь к недоступным теперь ему звукам схватки.

— Лебедь, — протянул Алесь руку, и пес открыл глаза.

— Укусит, — тихо предостерег мальчик.

— Не укусит, — сказал Алесь.

Старое искусство, которым теперь владеют, может быть, только лучшие из дрессировщиков служебных собак, искусство беседовать с собакой на ее языке, смотреть ей в глаза и внушать, было у Алеся и у всех таких, как он, в крови.

Он шевелил губами и смотрел, смотрел. И вот зрачки пса затрепетали, уши прижались к круглой голове. Алесева рука легла на нее. В горле у старой собаки что-то тихонько заклекотало, сначала слегка угрожающе, потом все ласковее и умиротвореннее.

Мальчик смотрел на Алеся почти испуганно, потому что старый пес теперь буквально задыхался от внезапного прилива любви. Под старой вытертой шерстью волнами пробегала дрожь умиления.

Алесь поднял глаза. Старший Богатырев, поджав губы, смотрел на Загорского с безграничным уважением и легким гневом.

— Не вздумайте повторить это с Бушуем или Голубым. Придется пристрелить.

— Почему?

— У собаки должен быть один хозяин.

— Разве Лебедь теперь будет любить вас меньше?

— Он за всю жизнь даже с настоящими охотниками не позволил себе такого-с.

— Вы его хозяин.

— Нет, — сказал Богатырев. — Теперь уже не я его хозяин. Пес два года обижается на всех. Когда он начал слабеть, я его, барин, не выпустил на очередную травлю. Он три дня не ел. Потом начал брать еду из рук Павлухи — понимал, что дите не виновно-с. Но теперь он никого не слушает. То есть слушает, когда говорят: «Иди сюда» или «Не трожь», а в серьезном не слушает. Я пустил его однажды вот так на быка — не идет. Обиделся-с.

Лебедь отвернул от него потертую, словно съеденную молью, морду и потянулся к Алесю.

— Видите-с? Не вздумайте с Голубым. Не позволю-с.

— Мне еще с вами надо поговорить о ваших людях, — посуровел вдруг Алесь. — Да только не хочу при ребенке.

Богатырев сузил глаза. Припухшие веки легли на них. И сразу вместо «хозяина» средней руки в платье небогатого купца на Алеся глянул «соколинец», человек, который охотно сдирал бы шкуру не с быдла, а с кого-нибудь другого, выскочив из-под моста.

Рука потянулась к ошейнику собаки. Алесь спокойно, чтоб не испугать мальчика, положил руку на запястье Богатырева, сжал.

Минуту шла незаметная борьба. Потом лицо живодера налилось кровью.

— Не думал, — тихо сказал он. — Ну, так что?

— Сегодня ваши люди…

— Отпустите-с мою руку.

Алесь отпустил.

— Мне думалось, у вас кость тонче-с.

— Они тоже думали.

— Кто?

— Сноп, Михаила, Щелканов. Двоих не знаю.

— Где они?

— Наверное, лежат в овраге.

— Как, совсем?

— Не думаю. Я не употреблял никакого оружия.

Богатырев вздохнул.

— Так что вы хотите-с?

— Прежде всего, отошлите отсюда мальчика. Не таскайте его смотреть на эту мерзость. Ему здесь не место. И жить он будет, надеюсь, в иные времена.

Живодер молчал. Он, видимо, колебался между гневом и сознанием резонности слов неизвестного.

Чем бы все закончилось — бог знает. Но в этот момент возню и хрипение в кругу заглушили крики дикого ужаса.

…Бык — на него спустили еще четверых собак, и те облепили его голову, прижали ее к земле — вдруг вскинулся. Он не хотел драться. Он хотел одного

— свободы. Псы не понимали этого — тем хуже.

Бык с трудом поднял голову. Его тело дрожало. Он сделал шаг, другой, а потом со всех ног кинулся навстречу этой свободе.

Он летел на ворота, что вели в круг. Летел, таща за собой, по пыли, собак. Летел, как таран, прибавив к своему весу еще тридцать пять пудов, что висели у него на загривке, ушах, боках. И всем этим весом он ударил в створки ворот.

Ворота упали. Два пса, сброшенные ударом о вереи, отвалились, скулили на земле. Черный таран бросился куда глаза глядят. Собаки тряслись на нем, а он то подпрыгивал всеми четырьмя на месте, то опять бежал.

Быдло, которое только что выло, ревело и стонало от восторга, сыпануло кто куда. Топтали в суматохе друг друга, разбегались в разные стороны, а среди них летал, тряся головой, гневный, как Перун, и рычащий, как Перун, бык.

Ямщики и извозчики, бросив седоков, начали нахлестывать коней по дороге на Москву, а за ними, вопя от ужаса, катилась серая толпа.

Самые жестокие, как всегда, оказались самыми трусливыми. Вскоре поле, где, к счастью, не осталось ни одного убитого (бык не тем был занят), опустело. Лишь валялись перевернутые кресла и скамейки да стояли наши приезжие, Богатырев с сыном и еще два-три человека.

А по полю, как громовой молот, мчался бык, облепленный псами. Он сбрасывал их, но они снова кидались на него. Наконец два из них, скуля, отступились. На ушах зверя по-прежнему висели только Бушуй и Голубой, взлетая и опускаясь от мощных, словно из кузнечного меха, вздохов быка.

И тогда бык медленно, видимо из последних сил, побрел к дороге. Он миновал сухой пригорок и, проваливаясь во влажную, еще холодноватую грязь пашни, таща за собой собак, потянулся, как и прежде, навстречу свободе.

Дорога, выложенная булыжником, матово блестела перед ним. Его, быка, привели сюда по этой дороге грубые прасолы — подержали несколько дней на полевщине (пастбища для прогонных гуртов), а затем пригнали на убой. Где-то там, в конце этой дороги, остались подтаявшие с солнечной стороны стога соломы, вылинявшая шерсть на столбах ограды, протяжное весеннее мычание коров.

Глазами, затуманенными усталостью, бык смутно видел, что по дороге движется серая масса, а над нею что-то блестит. И он подумал, ему хотелось так думать, что это идет ему навстречу родное, пахнущее молоком стадо и рога блестят на весеннем солнце. И потому он рванулся наперерез этому стаду.

Стадо было стадом, но не стадом скота. Во всяком случае, не стадом того скота, какое хотел повстречать бык.

— Солдаты! — вдруг истошно закричал Богатырев. — Солдаты на дороге!

— Ну и что? — спросил Чивьин.

— Застрелят. Застрелят быка и собак. Черт с ним, с быком! Бу-у-шуюш-ка! Гол-лубушка!

— Черт с ними, с собаками, — сказал вдруг чей-то голос. — Вот бык — этот заслужил… Заслужил свободу.

Алесь обернулся на голос и увидел седого старика в полковничьем мундире и в шинели, наброшенной поверх. Старик почему-то напомнил ему дядьку Яроцкого.

— Кричите им, кричите им, господин Калашников. — Глаза Богатырева влажно блестели. — Крикните им, чтоб не стреляли!

— Далеко, — сказал полковник.

Бык шел, проваливаясь в грязь. Сгибался все ниже и ниже, и уже не ногами, а боками тащились по грязи псы.

Но он шел. Над его головой звенели в ослепительном сиянии жаворонки, и он шел навстречу им, из последних сил волоча на загривке свой крест.

— Мясники! Хлопцы! Ружья! Стреляйте в него! — кричал Богатырев.

— Тятенька, не надо!

А бык шел. Жаворонки звенели в сияющей голубизне, и он шел к ним. Шел к доброму серому стаду, что двигалось по дороге. К доброму серому стаду, что стало приветливо махать блестящими рогами, увидев его.

Сейчас он присоединится к ним, пойдет с ними. Далеко-далеко.

…Богатырев вдруг упал на колени.

— Лебедь! Лебедушка! Ату! Ату! Возьми его! Ату!

Лебедь отвернул изъеденную молью голову.

— Богатырев, — сказал Алесь, — что дашь за жизнь собак?

Богатырев метнул на него бешеный взгляд, но увидел, что Лебедь тянется к рукам Алеся.

— Барин, что хотите-с.

— Жизнь быка, — сказал Алесь. — И еще… берегите мальчика от такого…

— Барин… Барин… Только ско-орее…

Алесь положил руку на голову Лебедя. Пес смотрел на него, и зрачки его трепетали, а под вытертой шерстью волнами пробегала дрожь умиления.

Пес вздохнул.

— Возьми его, Лебедь.

И тогда пес повернулся и тяжело затрусил за быком. Поначалу он, казалось, не опускался, а падал на все четыре лапы после каждого прыжка, но потом разошелся, и если прежде напоминал тяжелый мех на четырех лапах, то теперь был похож на таран.

Шел к стаду бык, а за ним, медленно догоняя его, бежал на свой последний подвиг старый пес.

Богатырев увидел, что солдаты опустили ружья.

А бык увидел, как приветливо склонил к нему блестящие рога крайний бычок. Он ускорил шаг навстречу ему.

И в этот момент Лебедь настиг быка и грудью, всем весом своего матерого тела ударил его в зад.

Бык упал на колени и уже не смог подняться. С криками к нему бежали по пахоте мясники. Накинули на рога повод, пинками разогнали собак, повели к кругу.

Впереди, низко опустив голову, трусил Лебедь. Подошел, ткнулся холодным носом в Алесеву ладонь.

Богатырев дрожал, ощупывая Бушуя и Голубого. Те чуть дышали, но глубоких ран у них не было.

Бык спокойно стоял в стороне и незаметно тянул морду в сторону солнца и жаворонков.

— А с Лебедем что теперь прикажете делать, барин? — передохнув, спросил Богатырев.

— Не знаю. Может, взять с собой?

— Л-ладно, — сказал живодер. — А за то, что мне так удружили, может, возьмете и щенка? Вот внучка его-с. А?

— Почему бы и нет?

Богатырев счастливо рассмеялся.

— Ах, барин, барин, дорогой мой! Бушуй! Голубой! Песики мои! Да пускай он еще сто лет живет, этот бугай. — И вдруг захохотал. — А бугая?! Бугая куда?! Может, тоже с собой?! Может, в бумажку завернуть?!

Все глядели на быка с недоумением. Действительно, что делать с освобожденной жизнью? Куда его? Не в бричку же сажать да везти с собой?

И вдруг Калашников восторженно воскликнул:

— Нет, я вам его в бричку сажать не позволю. Такой боец! Наилучший в мире боец! Это же подумать только: из-под стеговца выдраться, тридцать пудов на себе носить, ворота выломить, всю эту свору разогнать, четырех таких псов сбросить! Как-кой боец!

И обратился к Алесю:

— Отдайте мне. Отдайте мне. Слово офицера, до конца дней моих пою-кормлю! Черт! Да ко мне будут со всей Москвы любопытные приходить, чтоб только поглядеть на такое диво. Ты, Богатырев, видел когда-нибудь такое?

— Никак нет, барин.

— Да еще если от него телят заиметь… Отдадите?

— Берите, — сказал Алесь.

Богатырев с Алесем шли к усадьбе, оставив всех далеко позади.

— Черт знает, как это могло случиться, — разводил руками сырейщик. — Ну, хорошо, Щелканов — первый бандит. А Сноп, а Михаила?! Ведь все знают, что кормлю я их лучше, чем кто в Москве. Работа такая, что без этого человек не задержится. И люди все свои, потому как на наше дело чужой человек не пойдет. Отчаянные парни, это так, лихие, когда надо оплеуху кому отвесить, подраться, конокрада, скажем, зашибить. Но чтоб разбой? Откуда это?

— Они, тятенька, с Алексашкой Щелкановым в картишки начали баловаться,

— вдруг прозвучал сзади удивительно приятный детский голосок. — Я слышал, играют с каким-то Хлюстом.

Старший Богатырев посуровел:

— Иди, Павлуша, иди.

Какое-то время псарь шел молча.

— Плохи дела.

— А что такое?

— Этот Хлюст из Ново-Андроньевской. Гнилой человечек. Бесчестный картежник. Сговорились, видимо, да и обмишулили хлопцев. А потом дело известное: плати деньгу или на жизнь играй. И большие, видать, деньги, если на разбой пошли. Ну, теперь все.

— Как все?

— А так. Не знаете вы наших босяков. Конец хлопцам. Прирежут их хлюстовские.

Алесь шел молча. Он прикидывал свои силы. Он, Мстислав, Кирдун, Кондрат Когут — четверо. И на этом все. Невероятный план постепенно слагался в его голове.

— Жаловаться будете-с? — спросил Богатырев.

— Зачем, если их все равно зарежут.

— Это правда-с, — вздохнул сырейщик. — Это как пить дать.

— Сколько они могли проиграть?

Богатырев пожал плечами:

— Пятерых на смерть послать? Думаю, рублей двести. Из-за меньшего не стали б мараться.

— Что ж, у вас тут цена жизни сорок рублей?

— Получается так, барин.

Алесь смотрел ему в глаза. Нет, глаза не лгали.

— Я могу заплатить за них деньги.

— Что за это потребуется?

— Мне нужны руки ваших людей, — сказал Алесь.