И вошли они по раскисшей, страшной дороге в предместье Вильно и подошли к Острой Святой Браме.
Бурлила пред воротами толпа. Толкались, гомонили, слышались проклятия, божба, смех. Но чем далее они протискивались к арке, тем становилось тише и благочинней, будто люди, как они есть, на глазах превращались в ангелов. Очи скромно потуплены или возведены, на головах нет шапок.
А люди были те же самые. Та самая разномастная, обшарпанная толпа, среди которой мелькали суконные одежды мещан и золото доспехов и богатых одеяний.
Били колокола. По всему простору города.
– Скинь шапку, – сказала Христу Магдалина.
– Ну нет, – с недоброй усмешкой отозвался тот. – В своём доме что хочу, то и делаю.
– Собьют.
– А я вот им головы дурные посбиваю, – посулил Фома.
Не снимая шапок, они прошли ворота. Им повезло: никто не прицепился. Возможно, просто не обратили внимания, какая это цаца пришла с Медзининской дороги.
– Вот тут и начнём, – решил Христос. – Если не услышат грома возле святыни, то уж нигде не услышат.
…Почти голый, он стоял за аркой глухого переулка, выходящего на Татарскую улицу. Редкие прохожие поспешали мимо. Мало ли что можно увидеть на улицах святого города. Может, так пропился человек, что шинкарка за долг с него платье снимает.
Между тем Магдалина занималась странной работой. Раввуни только что всунул одно верхнее платье в другое и расправил их на плитах мостовой. Магдалина лихорадочно смётывала оба платья у ворота, сшивала их одно с другим. Затем она зашила их по бортам, оставив на груди распор, в который могли влезть два кулака. Раввуни тем временем особо крепко сшил оба платья у пояса. Всунул кулак в распор, попробовал разорвать зашитое – дудки. Не удалось даже Фоме. Затем оба платья сметали по краям пол. Теперь платье было двойным.
– Ну вот, – проговорил Раввуни. – Теперь платье двойное.
– Как душа человеческая, – елейно изрек Иоанн. – В истине ходят дети Божьи, а на дне смрад.
– Возлюбленный брат мой, – обратился к нему Иаков. – Что же ты в нашем княжестве живёшь, жрать хочешь, а за правду стоишь? Что-нибудь одно.
Христос между тем дрожал в одной сорочке: всё ещё было промозгло после дождей. На него натянули двойное платье и сильно перепоясали его.
– Ну вот, – молвил Юрась. – А ну, Филипп, набери камушков. Да сыпь их мне между сорочкой и платьем, за пазуху.
– Эва… Да зачем… Холодные.
– Порассуждай мне ещё, долбень. – напустился на него Пётр. – Бог, он знает.
Филипп нагрёб горсти камней.
– Куд-да ты, – разозлился Христос. – Не в распор, не между платьями. За платья, голова еловая. Между ними и сорочкой. Чтобы только пояс держал.
…Полагаю, что в нашей стране не один я являюсь любителем древнего белорусского языка, его волшебного, лаконичного и чуть наивного стиля. Поэтому не могу не порадовать остальных, отступая кое-где от моего нескладного многоречия и предоставляя слово человеку, который сам все видел и рассказывал о том золотым по скромности, просторечию и юмору тогдашним языком. Наши летописцы были чудесными людьми. Даже ложь у них выглядела прозрачной, позволяя увидеть на дне правду. Возможно, они не набили руку на лжи или, может, нарочно делали так. Но, даже меча громы и молнии, они самим стилем своим показывали, что их симпатии на стороне горластых, дерзких, находчивых людей, умеющих обвести вокруг пальца самого Бога, а уж служителей Его и подавно.
Один из летописцев больше всех наболтал про историю лже-Христа, если не считать, понятно, Мартина Вельского. Вослед за Вельским он, возможно не по своей воле, смешал Братчика с коронным самозванцем Якубом Мяльшцинским, мошенником, на котором пробы негде было ставить. Даже историю с платьем он перенёс в Ченстохов. Случившееся с лже-Христом впоследствии сделало самые воспоминания о нём смертельно опасными.
Но рассказ о платье написан у него таким чудесно грубым и плотским языком, так говорят, горланят и спорят в нём участники этой истории, такие они живые, несмотря на отдалённость тех времен, что я не могу лишить вас, друзья мои, радости подержать его в руках, пощупать его вместе со мной, попробовать на вкус.
Я не могу обокрасть вас, сделать вас беднее, отобрав у вас эту маленькую жемчужину, затерянную в старинной пыльной книге. И одновременно честь моя не позволяет мне выдрать кусок из «Хроники Белой Руси» и поднести его вам как своё. Поэтому буду говорить я, а там, где будет слаб мой язык, я дам слово летописцу, наболтавшему и кое-где налгавшему, но оставшемуся гением стиля, гением языка, гением хитрой иронии и солнечного юмора.
Дам слово белорусскому летописцу Матвею Стрыковскому, канонику, любившему больше ладана живого человека и въедливый человеческий смех.
И вот он говорит про это: «А меў той шалёны дваістую сукню, на тое умыслне уробленую, дзе межы разпораў могл улажыць, што хацеў, а камыкаў яму межы сукню і кашулю наклалі, ад цела…».
Они пришли к Матери Божьей Остробрамской. Сновав шапках. Нарочно. Чтобы видели.
И случилось так, что первым подскочил к ним тот самый седоусый, что видел Христа во время изгнания торговцев из храма и признал его не плутом, но Богом, встав на колени.
– Шапку скинь, басурман!!! Бо-о!..
На крик оглянулись ближайшие, и тут Христос с удивлением увидел, что в толпе довольно много знакомых лиц. Был тут молодой товарищ седоусого, старуха, что когда-то молила о корове, ещё кое-кто и – он не верил глазам – тот самый предводитель волковыских мужиков, что тогда защитил его от Босяцкого и Корнилы, а после бросил, сказав: «Ты с весной приходи. Как отсеемся».
– Мир тесен, – подивился Христос. – Тебя что, ветром сюда занесло?
Седоусый всё ещё лез. И вдруг ахнул:
– Пане Боже… Христос…
– Я, – подтвердил Братчик. – Ну как, волковыский, отсеялся?
Тот низко опустил голову.
– Как будто я не говорил, что сеять можно… если есть чем. Чего это здесь так скоро? Управился молниеносно. И сюда раньше меня успел.
– Не бей по душе, – ответил тот. – Всё у нас забрали. Ни гроша подати не скинули… Да тут много наших… Чуть не половина. Деревнями бегут от голода. Полстраны на север сыпануло. На Полоччину, в Гродно, сюда, на Медзель. Повсюду, где татар не было, как удвоился народ. Всё ж, может, кусок хлеба заработаешь, не помрёшь.
– Ну и как, заработал хотя бы первую крошку?
– Слишком нас множко, чтоб была крошка, – насупился седоусый.
– Чуть не мрут люди, – добавил мужик. – А что же будет зимой? Душу б заложил, чтобы добыть зерна да хоть немного хлеба. Под пеньком зимовал бы. Как медведь. Полстраны на север сыпануло.
– Кому она нужна, твоя душа, – сказал седоусый.
Христос был достаточно деликатен, чтоб не напомнить им всего, не рассказать, как самого его травили собаками. К тому же толпа уже заметила человека в шапке. Отовсюду проталкивались ревнители святости места.
– Шапки долой! Шапки прочь! А ну, сбейте! – негромко покрикивали они.
– Сто-ой! – завопил седоусый.
Кричать, тем более горланить, тут было не положено, и потому толпа изумлённо смолкла.
– Этому позволено! Он татар погромил! Это Христос!
Тишина. Оглушительная тишина. И вдруг толпа взорвалась таким криком, какого даже в самые страшные осады и сечи не слыхали эти седые стены.
– Христо-ос!!!
Вскинулось с колоколен вороньё.
– Пришёл! При-шёл! – тянулись руки.
– Заждались мы! Тоскою изошли! – голосили измождённые люди.
– Шкуру с нас последнюю заживо содрали!
– Разорение, пепел вокруг! – плакали запрокинутые глаза.
– Магнаты да попы ненасытные!
– Жизни дай! Жизни дай! Заживо помираем!
Тогда он стал подниматься на гульбище. Уверен был: правильно сделает, что нанесёт удар тут. Только не ведал, что здесь столько найдется тех, кто шёл с ним на татар, кто знает его, с кем ему будет легче.
Вот они. Море.
Капеллан встал перед ним, загородил дорогу.
Маленький, похожий на бочонок человек. Очевидно, в это время должен служить здесь мессу. А за спиной его – монахи, служки. Этих не убедишь, что не хочет он, Юрась, оскорбить святыню, просто вознамерился сделать то, на что с охотой пошла бы и сама великая Житная Баба, мать всего сущего, которая только немного изменила здесь своё лицо. Мать. Хозяйка белорусской земли. Та, что даёт силу хлебу. Зачем ей жить, если умрут верующие в неё?
– Стой, – рявкнул капеллан. – Ты кто?
– Христос.
– Если ты Христос, где мать твоя? Где сестры и братья?
– Я мать Ему! – крикнула из толпы старуха, что молила о корове.
– И я!..И я!.. Мы Ему братья! Мы сестры! Мы! Мы!
И этот крик заставил Братчика забыть, что за ним охотились, ибо люди оставили его. Из-за этого крика мир как-то странно затуманился в его глазах, и он впервые не посетовал на свою судьбу.
«Могла ж и вправду быть хата».
И он вспомнил хату под яблонями… Стариков на траве… Тихую речку, где водились сомы… Самого себя, пускающего на Купалу венки.
И уже понимая: так надо… так надо ради святой причастности к горю всех этих людей, к радости их, к общей жизни всех человеков, он сказал (и это было правдой):
– Была у меня хата. Далеко-далеко. Там теперь пепелище. Пыль. Прах. Как у всех вас. И виновен я, знаю: забыл. В гордыне своей вознёсся, брезговал, ниже себя считал, простите меня. А теперь вспомнил… А ну, прочь с дороги!
Со звоном вылетело огромное окно – как всегда, перестарался Филипп.
– Прости, Матерь Сущего, Циота, Житная Баба, Матерь Божья, – произнес Братчик. – Тебе же не нужно.
И он пригоршнями начал брать из алтаря золото и драгоценные камни и сыпать их между одеждами. Капеллан, увидев святотатство, сбежал, чтобы не погибнуть от неминуемой небесной молнии.
«…I кеды быў да алтара прыведзены, з рук іх вы-рваўшыся, яка шалёны прыпаў да алтара, на якім было поўна пенязей и камыкаў, на афяру злажоных, і, хвацяючы пенязі, клаў іх сабе ў распор аж занадта. Мніх-каплан, каторы на той час імшу справоваў, ад страху ўцёк».
Народ на улице слышал крики. Затем сам капеллан бочонком скатился с гульбища, кинулся прочь:
– К алтарю припал! Камни хватает! Матка Боска, да лясни ты его по голове!
Служки схватились за мечи – встал на дороге у них Тумаш. Выставил вперёд довольно могучее, хоть и опавшее от голодовки пузо. Напряг грудь.
– За оружие хватаешься? При Матери? Я вам схвачусь. Я вас сейчас так схвачу!..
Тех как ветром сдуло. И тогда на Христа бросились ошеломлённые монахи. Схватили за пояс, сорвали его…
«Па ім (каплану) другі мнішы, адумеўшыся, прыпадуць пояс на ім абарваць, мнімаючы, бы пенязі клаў за кашулю занадта, але ад тамтоля толькі камыкі павыпадалі, а пенязі ся ў распоры, за падшыўкаю сукні засталі. Мніхі, здумеўшыся… думаючы, бы пенязі ў каменне ся абярнулі справаю дыявальскаю, пачалі заклінаць каменне і малітвы над нім модліць і псалмі спяваць, абы ся знову ў першую форму сваю абярнулі».
…На пол действительно высыпались камни. И все остолбенели.
А затем начался шабаш и содом: стоны, плач, дикие завывания от страха, выкрики. Чуть ли не истерические голоса на верхних нотах выкрикивали псалмы:
– Нечестивые не будут пред глазами Твоими, Ты ненавидишь всех, сотворяющих беззаконие.
Кто-то рыдал:
– Ибо нет в устах их истины… Осуди их, Боже, пусть падут они от замыслов своих; по множеству нечестия ихнего отринь их, ибо они взбунтовались против Тебя.
Ещё один горланил, как испуганный змеёю бугай:
– Сокруши мышцу нечестивому и злому так, чтоб искать и не отыскать его нечестия.
Христос стоял над этим столпотворением и усмехался. Сейчас он брезговал только этими.
Музыка сменилась. Кто-то, видимо, изуверился в псалмах и начал заклинать, как тёмные его отцы:
– Чёрт Савул, чёрт Колдун – отступитесь. Пан наш Перун, Иисус наш наимилостивый. Велес, скотский бог, и Власий святой, рассейте, засыпьте подкопы, сделайте так, чтоб каменья в первую форму свою обернулись.
После этой дикой какофонии свалилась внезапная тишина. Монах склонился над каменьями и осторожно, словно жар, пощупал их:
– Н-не помогло.
Лица были обескураженными и разочарованными. И тогда монах взял Евангелие, Псалтирь и заклинальную книгу и шваркнул их о пол:
– Если такого дьявола не видели – катитесь с ним сами ко всем дьяволам!
«…Але калі тое каменю нічога не памагло, мніх кнігі свае заклінальныі, разгневаўшыся, кінуў аб зямлю, мовечы: ежасмы такога дыявала не бачылі, пойдзеце там з ніх да ўсіх д’яблаў».
Звучно, страшно брякнулись о каменные плиты тяжёлые тома в коже, дереве и золоте. Иаков Алфеев зажмурил глаза.
Ему показалось: ударил гром, и дьявол, дико захохотав, явился в огне, схватил книги под мышки, смердящие потом, серой и сожжёнными грешниками, сделал непристойный жест в сопровождении такого же звука и громоподобно взлетел.
Он поднял веки и понял, что это катятся по ступенькам, удирая, монахи. Книги по-прежнему лежали на полу.
Христос бросал с гульбища в народ охапки ожерелий и деньги:
– Спокойно подходите, люди. Берите по золотому или по жемчужине. Хватит этого на зиму, лишь бы было где купить. Берите! Не нужно этого ни Житной Матери, ни мне. Несите детям! Живите! Для кого, как не для себя, собрали всё это они?!
Золотой дождь падал на руки людей. И за всё это время никто не толкнул другого, не наступил на ногу, не выругался, не взял больше одной жемчужины или одной монеты, или – если семья была очень большая – двух. Деньги принадлежали Житной Матери, их нельзя было хватать.
– Разве они пастыри? Они предались распутству так, что творят всяческую нечистоту с ненасытностью. Морды ихние хуже дьявольской задницы. Матфей ещё о них сказал – правда, Матфей?
– Н-ну…
– Любят, мерзавцы, возлежания на беседах и старшинство в синагогах… И приветствия на народных сходах, и чтоб люди звали их: «Наставник! Учитель!».
Молча, сурово слушал люд.