Святой службе и вообще церковной и магистратской, советной элите, равно как и нобилям, было о чём беспокоиться. Тринадцатого августа многочисленная толпа вышла из Вильно на Гродненскую дорогу. Некоторые летописи говорили позже о «богомольцах», но на самом деле сборище было далеко не таким однородным. Кроме пилигримов затесались туда ремесленники с севера (давно уже сидели они без работы), наймиты, рассчитанные по окончании жатвы, молодёжь из окрестностей, школяры, но основную часть толпы составляли беглецы с распаханного, выжженного татарами юга и центральных земель Белой Руси. Навряд ли им в это время было до богомолья. Просто и в Вильно они не нашли хлеба для животов и зерна для пустых своих нив. Его не удавалось купить даже за деньги, что приобрели они дерзостью Юрася Братчика, названого Христа. Год выдался неурожайный.

Они шли, чтобы есть. Большинство не знало, куда податься, и хлынуло на Гродненскую дорогу, ибо на неё вышел Христос с апостолами. Двигала ими не цель, а невозможность оставаться на месте.

А главное, всеми этими тысячами двигал голод или призрак близкого голода.

Ничто ещё не предрекало грядущих событий, когда они, оттопав в тот день около сорока (не меренных, понятно, ни ими, ни кем-либо ещё) вёрст, стали ночлегом у какой-то небольшой деревеньки. Уныние владело ими. Утром часть хотела идти на север, в балтийские города, часть – на юг, последние надеялись, что сбежало много народа, юг сильно обезлюдел и магнаты от безысходности будут дорожить рабочими руками. На Гродно почти никто идти не хотел. Знали, каково это – связываться с отцами Церкви и присными.

И возможно, ничего бы не было, если бы приказ об анафемствовании прибыл в деревенскую церковь днём позже и не случилось при том Ильюкова человека, который спешил в Вильно, не зная, что Христос вышел оттуда, что он уже здесь и, главное, не один.

Случайность, подготовленная голодом, нашествием, алчностью богатых и сильных, вдруг сделалась закономерностью и принесла через некоторое время свои страшные, кровавые и великие плоды.

В стане уже догорали костры (ночи после дождей сделались тёплыми, как в июле, а готовить в основном было нечего), когда в церкви, на отшибе от деревни, запылали окна, а через некоторое время послышалось пение.

Из любопытства люди пошли туда; услышав страшный, чревовещательный рык дьякона, знакомые слова о прокажении, удавлении и мгновенной смерти всяких там врагов человеческих, поняли, что идёт анафемствование, а затем разобрали, что анафему поют человеку, который побил татар (о его выбрыках в Новогрудке они, понятно же, не знали, а если бы и узнали, то не поверили бы), разогнал торговцев и вот только что дал им денег, человеку, который стоит среди них и даже с любопытством слушает страшные, глухие, закостеневшие слова проклятий.

Толпа застыла.

Они бы, понятно, были меньше поражены, если бы узнали, что анафему поют повсюду, куда дотянется лапа Святой Церкви и гродненских попов.

Но они в этот час не думали об том. Для них именно в этой вот деревянной церкви, что торчала перед глазами, воплотилось сейчас главное зло.

– Слышишь? – спросил волковыский мужик.

– Это они за Твоё добро, Христос, – сказал седоусый.

Толпа молчала, ещё не зная, что делать. Какой-то серый человек, весь гибкий, словно бескостный, услыхав имя, названное седоусым, протиснулся сквозь толпу и встал, глядя Юрасю в рот тёмными, словно у крота, глазами. Ждал.

– Плюнь, – посоветовал Раввуни. – Был злодеем – был как раз. Стал Христом – значит, анафема. Закон.

Серый, словно услышав подтверждение, начал незаметно подбираться к Юрасю сбоку, где теснее всего стояла толпа. Лицо его было словно слепым и не вызывало никаких подозрений. Длинные рукава скрывали руки.

Неизвестно, чем бы кончилось молчание, если бы серый вдруг не бросился вперёд. Это было сделано молниеносно, никто даже не успел понять, что происходит. На секунду он как бы прилип к Христу, в мгновение ока занес руку с чем-то блестящим, прижатым к запястью и предплечью, и сверху вниз нанёс скользящий, страшный, на волос от тела, мастерский удар.

Потом выдернул блестящее (слепое лицо его сияло неслыханной, фанатичной одержимостью) и прорыдал в самозабвенном восторге:

– Лотр! Церковь Святая! Прими врага!

Христос повернулся и, шатаясь, посмотрел на него. Всё это совершилось так скоро, что времени не хватило бы на два взмаха ресницами. Серый сноровисто перехватил нож (никто и не заметил как) и ударил снизу. Но на сей раз оплошал: Юрась заехал ему ногой по руке, выбил блестящее и ударом в лицо свалил на апостолов. Серого схватили.

– Волки Божьи! – с пеной на губах, в экстазе кричал серый. – Рвите! Терзайте!

– Лотр? – всё ещё шатаясь, переспросил Христос.

– Взгляните на лучшие мои времена! – распинался изувер. – На муку мою! Гляньте, вот рвут меня, но поражён сын Велиала!

Все смотрели на него и на землю. На ней ртутным, чуть искривлённым языком поблескивал страшный зарукавный клык – уменьшенная копия меча для боя в тесноте. Уменьшенная и, понятно, рассчитанная на удар одной рукой.

– Что ж ты не падаешь? – кричал схваченный. – Падай! Падай! Душа твоя уже в пути.

– Мастер, – даже с некоторым уважением признал Христос. – А падать мне зачем?

Только сейчас народ ахнул.

– Бессмертный? – Фанатик обвис.

– Не действует? – загудели голоса. – Понятно, не действует. Знал бы, на кого руку поднимать.

И снова молчание. И снова люди услышали, как дьякон на верхних нотах, почти срывая голос, возглашает: «Ан-на-фем-ма-а-а-ы».

– Хлопцы! – завопил вдруг молодой. – Да это что же?! Его гнать будут, проклинать, а мы молчим? Он заступается, а мы молчим? Да если они Бога клянут, если нож на Него заносят, что дома их, как не гнёзда дьявольские?!

– Раскидать! – подхватили голоса.

– По брёвнышку разнести!

– Гони их из крысиной норы!

Толпа хлынула к церкви.

Через некоторое время вся она, от подстенка до звонницы, ярко пылала: на стены вылили несколько ведёрных бутылей с маслом. Остальные глухо бухали в подклетье. Пламя, найдя тягу в колокольной трубе, начало лизать колокола. В трубе крутилось и ревело, как в пекле, и воздушный тромб, всё время усиливаясь, начинал раскачивать колокола. Иногда они глухо вздыхали.

Серый смотрел на огонь невидящими, словно слепыми глазами.

– А с этим что? – спросил молодой.

– Бросить! – кричали отовсюду.

– В огонь!

Десятки рук схватили его, понесли к пожарищу, подняли, начали раскачивать.

– Стой, – приказал Христос.

Странно, но его услышали сразу.

– А что, плохая из него будет поджарка, хлопцы? – усмехаясь, спросил он.

– Д-да, нельзя сказать, чтоб самый смак… – усы седоусого шевелились.

– Так пусть он ещё немного жира нагуляет, сопляк, – постановил Христос. – Будет знать, как со своими цацками в серьёзный разговор лезть.

Люди облегчённо рассмеялись.

– Пусть поплачется тем, кто его послал, дурак несчастный. Может, ему сиську дадут.

– Нету у них.

– А чёрт его знает. Там у них один Лотров причетник есть, римлянин, так, видит Бог, не разберёшь, кто у них там мужик, а кто баба.

– Убей, – хрипел брошенный. – Убей, сатана.

– Иди, – повелел Христос. – Иди, пока не передумал. Ишь, с ножиком ему обойтись, как в свайку сыграть. Это подумать только, руку на человека!

Брошенный лежал, как мешок с онучами. Все смотрели. Он поднялся и медленно, не своими ногами, пошёл прочь от огня, в темноту.

– Иосия, – позвал Христос. – А ну, пройдём.

Они спустились по склону до крайнего костра, над самым ручейком. Люди остались возле церкви смотреть на огонь.

– Нет, брат, на свете лучшего зрелища, чем пожар, – с уважением к ним произнес Христос. – Когда, понятно, горит не твоя хата. – Подумал и добавил: – Когда горит не человеческая хата.

И сел, снимая хитон.

– Погляди, что это у меня на спине.

Иуда ахнул. Хитон густо набряк кровью. Сорочка была хоть выжимай.

Обмывая тело, иудей ворчал:

– Одно я удивляюсь: как терпел? Другое я удивляюсь: как это всё так обошлось? Просто глубокий порез.

– Нельзя показывать крови, понимаешь. – Школяр заскрежетал зубами, когда сушёная трава-кровавка легла на рану. – А насчёт другого правильно удивляешься. Великий мастер наносил удар. Надвое располосовал бы, если б не повезло.

– Хорошее везение. Дали было по шее, да повезло, успел удрать. Крутнулся, и всего только выбили, что восемь зубов.

– Повезло. Заживёт как на собаке. Повезло, что клык взял. Смертоносная гадость, не спасёшься. Но искривленная. Что к руке, что к телу прилегает… Ох! Когда встретит помеху – соскользнёт, и всё. А я в платье там двадцать золотых тесно зашил. Ты, конавка, всегда денег не сбережёшь, раздашь, а вдруг стражу подкупить придётся или коней достать, когда смерть на плечах висеть будет? Вот так! А ещё говорят, что деньги от дьявола.

Когда они вернулись к пожарищу, толпа как-то странно молчала. Все глядели на них.

– Ну, поговорили? – спросил седоусый. – Теперь что?

– Не знаю.

– Должен знать, если Бог. – Лицо молодого было страшным.

– А если я школяр?

– Все мы школяры у Отца Небесного, – непреклонно провозгласил седоусый.

Страшная сила была в его словах и внимательном взгляде.

– Я человек.

– И Сын Божий был человеком. – Глаза у седоусого горели, как жар, может от зарева.

– Да я…

– Брось, Ты и тогда боялся, когда впервые приходил. Это ничего. Мы Тебя в обиду не дадим.

– Не знаю, о чём говоришь ты. – Христос чувствовал, что его затягивает, что назад дороги нет.

– Врёшь, знаешь, – вдруг прорвало седоусого. – Должен быть Бог, раз нам так плохо, раз нам – смерть. – Горло его раздувалось. – Не смей ношей брезговать.

– Сбросишь её с плеч – конец нам, – горячо зашептал молодой.

Фома внезапно крякнул и поднялся.

– Вот что, ребятки. Я полагаю, это в вас дух Божий вселился. Чего спрашивать, раз вы все об одном сейчас подумали. А раз все об одном – от кого это, как не от Него? Ну и действуйте себе, чего к Богу по мелочам пристали? Всё равно, как старая баба: «Божечка мой, сделай, светленький, чтоб мой петух курей моих хорошо топтал, чтоб не было больше болтунов, чтоб цыплятки крапивку хорошо клевали». А Богу только и дела, что до того петуха и до того, что баба, дурная, нового не купит. Хоть ты самому тех курей топчи.

Хохот.

– Думаете об одном, что хлеба нет, – и Он об этом думает. Что весь хлеб в определённом месте и его надо взять – и эта мысль от Него. Что надо нам, покуда нас много, не по домам идти, а туда, так как до сева взять нужно хлеб, чтоб было чем сеять. Да заодно и виновных в голоде за шиворот потрясти.

Радостный, общий крик взвился над пожаром.

– Спасибо, Тумаш, – тихо сказал Юрась. – И им, и мне надо туда. Только сам, без тебя, без этого крика я бы их туда не осмелился звать. Стыдно. Будто ради себя на смерть веду.

– Ну и дурак, – рассудил Фома. – Не за что. Слышишь, как кричат?

– Милый, – тихо и горячо проговорил седоусый. – Пойми, всё равно. Должен был Ты прийти. Бог… Чёрт… Человек… Всё равно. Но не поверим мы, что Ты не Бог. Не потому, что чудеса Твои видели. Потому, что безверие нам сейчас – смерть.

И он понял, что всё случилось так, как и должно было быть, как хотел он сам. Неведомая сила привела его сюда, чтоб настало это мгновение, и уже сам он ведёт или его ведёт многотысячное предначертание – всё равно. Он поднял руки.

– Люди, – тихо сказал он. – Деточки! Народ мой! Одна у нас дума, и нет больше сил моих терпеть, как нету и у вас. Теперь – до конца.

Молчание. Ибо Юрась поднял руки.

– Хлеб – в Гродно. Но я не хочу думать, что идём мы лишь за хлебом. Не хлеб они взяли в свой Вавилон, в кубло гадючье, а хлеб доброты вашей, милости, доверия. Не только тот кусок, что несёте в рот, но тот, что дали бы нищему, соседу, у которого вымерзла нива, брату из соседней деревни, брату, пришедшему из голодного края. Нет им за это прощения, где бы они ни укрылись – в доме совета, в казне, в монастыре, в церкви или костёле. За оскорблённую веру в доброту человеческую – нет прощения, вы ещё это поймёте. За то, что каждый день там распинают человека, прощения нет. Мог бы я вам сказать словами Писания, наподобие: «Очищают внешность чаши и блюда, а внутри полны они грабежей и неправды». Или: «Обходят они сушу и море, чтобы склонить хотя бы одну душу, хотя бы одного, и, когда это случается, делают его сыном ада, вдвое худшим, чем сами». Но зачем мне говорить вам это? Писаний на земле много. Правда человеческая – одна!

В этот миг, видимо, обрушились алтарь и арки притворов. Страшный порыв ветра рванулся в трубу звонницы, и от него на ней глухо, безладно, страшно, сами собою забухали, заревели колокола.

– Вот и набат, – сказал седоусый.

Это и вправду было похоже на нечеловеческий, могучий набат. Ревела, казалось, сама земля.