Земля была чёрная.

Вся в сетке трещин, в глубоких расщелинах, сухая, как ладонь земледельца и как пыль. Редко, иногда в половине сажени один от другого, шевелились на ней чахлые ржаные ростки.

Ветер временами вздыхал среди зноя, но приносил только ещё большую жару, как из раскалённой печки. И тогда полем блуждали карликовые смерчи. Они несли пыль, но такую чёрную, что казалось: пепел.

И такой же пепел вился из-под копыт охотничьей кавалькады, что мчала полем, а потом дорогой, к недалёкому селу.

Некоторые люди восседали на чёрных или мышиных злых мулах, и по этому можно было догадаться, что едут особы духовного звания. Но, если бы не пурпурная кардинальская мантия одного, если бы не епископский плащ другого, если бы не серая доминиканская и не лиловая православная рясы двух остальных, любой наблюдатель мог бы взять это под сомнение.

Из-под ряс выглядывали кольчужные воротники, под плащами были золочёные латы с солнцем на груди. (В солнце превращалась голова Медузы Горгоны, которую любили чеканить на своих латах поганцы; превращалась потому, что, как известно, не к лицу христианам носить на груди поганский знак. И вот вместо лица Медузы грозился с лат солнечный диск, а вместо змей волнисто разбегались лучи.).

Против того, что это попы, говорило и иное. Все до единого имели оружие, на боку или в руках. Еловые – полесские, тисовые – западные и страшные белорусские луки из двух скреплённых рогов серого лесного быка, колчаны-тулы, пищали; гигантские, в человеческий рост, двуручные мечи с волнообразным или прямым лезвием, без ножен, так как из них невозможно вытянуть самому лезвие такой длины; мечи средней длины и короткие корды. Азиатские, прямые, как меч, сабли и сабли булатные, змееподобные; персидские, узкие, как аир, и острые, как жало; турецкие ялманы из стали, которая идёт голубыми звёздочками; ятаганы, похожие на серпы и предназначенные, как и серпы, для удара вогнутой стороной; приднепровские белорусские копья полуторной длины и поэтому бросаемые ногой, с подъёма ступни, и белорусские же клыки, короткие мечи с лезвием широким и толстым, как коровий язык, и длиной в двадцать пять дюймов, с месяцеподобным концом рукояти для упора в живот или грудь, когда бросаешься на врага, и двумя упорами для рук, клыки, предназначенные для смертельной рукопашной в тесноте. И на всём этом – пестрота отделки, эмали, золота, рубинов, ажурных накладок. А над всем этим, под шишаками, арабскими зерцалами, кольчужными сетками и булатными шлемами – глаза, которые и минуты не задумаются над тем, применить эту сталь или не применить.

Изумился бы этому только чужеземец. На протяжении нескольких столетий, а особенно в то время, дождём сыпались декреты, в которых запрещалось духовным лицам носить оружие в мирное время, похваляться им, злоупотреблять. И однако никто не обращал внимания на декреты и на угрозы, что были в них. В крайнем случае, можно было спросить даже и самого Папу, где он видел мир.

И поэтому вооружены были все, кроме нескольких женщин.

Да, женщин. Третье, что могло бы заставить усомниться в духовном сане всадников, было то, что с ними – на отдельных конях, а то и просто за спинами – сидели женщины. Раскрашенные, белёные, с подплоёнными волосами под золотыми с алмазами сетками, с обнажёнными почти до сосков грудями, на которых прислужницы мастерски вывели тонюсенькими карандашиками паутинку лазурных жилок. Зубастые, очевидно хищные, очевидно неопределённого поведения – всё равно, знатная это была дама или женщина с бесстыдной улицы.

Некоторые женщины были также вооружены. У остальных сидели на перчатках соколы.

С гиком, выкриками, хохотом мчал конный поезд. Бежали на сворках гладкие волкодавы и борзые.

Всадники ворвались в деревню, как орда. Замелькали по сторонам серые домишки, халупы, сложенные из торфяных кирпичей, и просто землянки.

Человек, сидящий у дороги на куче навоза, протянул потрескавшуюся, как земля, руку. Тот, что ехал впереди, достал из-под пурпурной мантии, из кошелька, подвешенного под мышкой, медную монету и бросил.

– Напрасно вы это, – сказал ему епископ.

– Для вас у меня есть фамилия, пан Комар.

– Напрасно вы это, пан Лотр.

– Почему?

– Разве хватит на всё это быдло? Работать не хотят, руку тянут. И потом… если бы это увидели другие – они бы набросились, как безумные. Могли бы и разорвать. И, во всяком случае, пришлось бы применить оружие. Лучше прибавить ходу и сейчас.

Кавалькада помчала галопом. Из-за кучи навоза показалась голова четырёхлетней девочки.

– Что он тебе дал?

– Две буханки хлеба, дочка. Чистого хлеба.

– А хлеб вкусный?

– Вкусный.

Девочка зачарованно глядела вслед охоте:

– Краси-и-вые.

– Понятно, красивые. Это же не мы, мужики. Покровителю перед Паном Богом нужно быть красивым. Иначе его Пан Бог и во дворец к Себе не пустит.

Кавалькада снова вырвалась в поля, оставив за собой хаты, похожие на кучи навоза, и готический изящный костёлик, подобный друзе горного хрусталя. Кони пошли медленным шагом.

– То же, что и двадцать лет назад, когда я покинул эту землю, – тихо сказал Лотр. – Только тогда здесь было куда богаче. Богатая ведь земля.

Комар, нахмурив тяжёлые брови, глядел Лотру в лицо: испытывает, что ли? Но это лицо, улыбчивое, белое и румяное, благородное, казалось бы, на самый поверхностный взгляд, было просто доброжелательным и красивым.

– Дело веры требует жертв, – уклончиво заметил епископ.

– Известно.

– И особенно, если учесть, как тяжело болен этот край схизмой.

– Бросьте. Вон та схизма, митрополит Болванович, скачет за нами. Неплохой человек.

– У этого неплохого человека отобрали за последнее время две церкви. Вот так. И не потому, что он плохой, а потому, что это – чужое влияние на земли, ещё не ставшие нашими.

– Вы разбираетесь, пан Комар… Кстати, спасибо вам за вашу бывшую пасомую. – Он откинул голову назад, будто показывая затылком на женщину, сидящую за его спиной. Усмехнулся: – Таким образом, вы для меня, по сути, то же, что для мирян тесть.

– Ну, если можно представить себе тестя, который… – грубое, резкое лицо Комара искривилось в лёгкой усмешке.

Женщина глядела на него с ожиданием и укором.

– А ведь красивая? – спросил Комар.

– Красивая. Ни в Италии, нигде я не видел таких.

Женщина была вправду красива. Безмерные чёрные глаза, длинные, как стрелы, ресницы, маленький вишнёвый ротик, снежной белизны и нежности кожа лица и детских рук. Гибкая, как змея, с высокими небольшими грудями, она, хоть и было ей неудобно, сидела грациозно, гибко, мягко придерживаясь ручкой за плечо Лотра.

– Так вот и старайся, – приказал ей Комар. – Служи своему новому пану, как и надлежит служить такому высокому гостю.

– Если можно считать гостем человека, приехавшего на год и более, – вставил Лотр.

– Мы гостеприимство не днями измеряем.

– Знаю. Сам здешний.

– Ну вот. И потому, девка, служи без нареканий и глупостей. Слышишь, Марина?

Румянец появился на лице женщины. А потом надежда, с которой она глядела на епископа, угасла. Ушла теплота, глаза сухо поблескивали.

– Вот только грустная что-то, – мягко промолвил Лотр.

– Погрустит и бросит. Она привязчивая, пан. Преданная. И на любовь охочая.

Говорили они так, словно её вовсе и не было с ними.

– А если будет кислым лицом настроение вам портить – накажите, – сказал Комар.

– Не премину воспользоваться советом, – улыбнулся кардинал. – Вот только вернёмся домой.

Женщина даже не вздохнула. Только опустила голову и отвернула её прочь от епископа. С той стороны не ехал никто, а если бы ехал, то заметил бы в женских глазах отчаяние оскорблённой гордости и отринутой привязанности, бессильный гнев и сухую ненависть.

– Кстати, – проговорил Лотр. – Позовите мне этого… доминиканца… Как же его?

– Флориан Босяцкий. Монах-капеллан костёла псов Пана Бога.

– Вот-вот…

– Собираетесь вернуться с ним?

– Зачем? Не можем же мы лишить нашего общества и приятной беседы отца Болвановича и этого… с ним… пана Цыкмуна Жабу. Он войт города?

– Войт.

– И, кажется, не отличается талантом собеседника?

– Он и умом не отличается.

– Ну вот. Пока будем говорить, подбросьте им своего… Кстати, девка надёжная?

– Можете свободно говорить обо всём. Сам убедился. Впрочем, ей известно, что бывает за болтовню. А о важном можно и по латыни.

– С Богом, пан Комар.

Епископ поскакал к остальным всадникам, далеко отставшим от них. Лотр повернул голову к женщине.

– Как тебя?..

– Марина Кривиц.

В женских глазах уже не было отчаяния и гнева. Одно обречённое, почти спокойное смирение. Лотр и повернулся только потому, что она, словно поняв, что ничего не сможет сделать, крепче обняла его плечо.

– Ты не бойся, девушка. Тебе со мной будет хорошо.

– Мне со всеми было хорошо.

– И с ним?

– И с ним. С последним.

– Ну-ну… Не с первым и не с последним.

– Мне надоело это, ваше преосвященство.

– Ты будешь называть меня преосвященством и дома? – перевёл разговор на другое нунций. – Брось… Что, тебе надоели богатство, известность, сила? Лучше было б за вонючим кожемякой замужем? Ты довольно легкомысленная девка, ты хочешь жить, как следует. Так?

– Так, – усмехнулась она.

Он закинул руку назад и погладил её бедро.

– А теперь улыбайся. Вон скачет капеллан.

Доминиканец осадил возле них ощеренного коня. Худой, поджарый, с пронзительным умным взором серых глаз, он был даже симпатичен и этим взором, и змеистой, еле уловимой усмешкой. Хитрая, старая лиса. С почтительностью поглядел на женщину, поняв, что всё решено, поклонился Лотру.

– Вам удобно с ней, ваше преосвященство?

– Своё я привык ощущать телом, а не видеть на другом коне. Мне приятно, и этого достаточно.

– Ваша правда, – признал доминиканец.

В молчании ехали они дорогой. Монах только единожды бросил на кардинала пытливый взгляд, а потом ехал молча, внешне рассеянный, понимая, что собеседник заговорит первым, если захочет.

– Слава Иисусу, – внезапно очень тихо произнес Лотр.

– Я не понимаю вас, – с доброжелательной спокойной улыбкой ответил капеллан.

– Мечтаете поскорей скинуть рясу?

– И здесь смысл сказанного вами тёмен для ушей моих.

– Вы учились в Саламанке? – перешёл на латынь кардинал.

– Доктор honoris causa, – также по латыни ответил капеллан.

– Привет от друга.

– Какого?

– Игнатия Лойолы.

– Кого?

– Хватит, вот знак.

И он протянул монаху ладонь, а на ней медальон со змеёй, обвившей подножие креста. Змея приняла угрожающую позу, обороняя крест.

– Внутри также всё, что нужно.

– Я не понимаю только одного, – молвил монах.

– Откуда я знаю?

– Да. Откуда вы знаете, если идея братства Иисуса только зародилась в голове…

– Если идея эта – две тысячи человек, способных на всё.

– Вы и это знаете?

– Знаю.

– Такой немногочисленный круг, – изрек капеллан.

– Этот круг скоро будет самым могущественным орденом на земле. Самым могущественным, ибо самым невидимым.

– Не надо об этом. Папа ещё ничего не знает и не утвердил.

– Он скоро утвердит. Мы позаботились об этом. Кажется, он согласен…

– Боже, какой неожиданный успех.

– Почему неожиданный, – улыбнулся Лотр. – Жданный и заслуженный. Триста лет существуют францисканцы-бродяги. Нищенство снискало им людскую любовь, жизнь среди людей – знание их и влияние на них. Но они приметны, хотя бы облачением. И триста лет существует твой, доминиканский, орден. Он грызёт врагов Бога, как пёс. Начав с вальденсов и катаров, вы уничтожаете ереси, вы руководите инквизицией, но вы также на глазах. Естественно было бы создать братство, которое жило бы в миру, как францисканцы, и знало бы людей, как они, но одновременно рвало бы еретиков, как псы Господни. Искореняло бы их – не грубым топором, разумеется, – оставим его вашему… гм… теперешнему ордену, а более тонким оружием. – Он покачал медальоном: – Хотя бы вот таким. И этот орден должен быть невидимым и всепроникающим, как смерть, знать всё и вся, даже то, о чём враг страшится подумать. Тайный, могучий, не выдающий себя одеянием, с магнатом – магнат, с хлопом – хлоп, с вольнодумцем – вольнодумец, с православным – православный, но всегда – яд самого Господа Бога во вражьем теле. Невидимое войско в каждой стране, которое ведёт войны, готовит войну, убивая сильных и воспитуя малых детей, всем, что сотворил дьявол и что мы обязаны сделать оружием в защиту Господа. Стоит ли пренебрегать чем-то? А грехи наши замолят. Если бы вы не существовали, вас нужно было бы выдумать. И счастье, что вы нашлись, а Лойола, такой ещё молодой, понял, что он нужен и открылся нам.

– Вы льёте бальзам на мою душу, как…

– Я догадываюсь, о каком ещё своём знакомом вы хотите сказать. Бог дал великому Томасу долгую жизнь, семьдесят восемь лет, очевидно, для того, чтоб тот вволю натешился перед вечными муками ада, куда он, несомненно, попал.

– Он?

– Он. Потому что рубил сплеча. Десять тысяч сожжённых, изгнанные из Испании мавры и иудеи. Ремесленники, торговцы, упорные земледельцы и ткачи, выделывающие шелка, – где они? И главное, где их богатство? Они в Африке, теперь заклятые наши враги. Рано или поздно они устроят какую-нибудь каверзу… А одних лишь денег, которые он выбрасывал на дрова для этой иллюминации и костюмы для этой комедии, хватило бы, чтобы сделать из этих людей, или хотя бы из их детей, точно таких же, как и он. Я не против костров, но к ним не нужно привыкать, как к ежедневному обеду, сидению на горшке или еженощной шлюхе в твоей постели – это не для твоих ушей, дитя, – ими нужно убеждать. Мавры, евреи и еретики тоже люди…

– Что вы говорите?! – не зная, испытывает его собеседник или говорит искренне, обиделся монах.

– …и из них сделать мерзавцев, и последнюю сволочь, и богов, и воинов веры, и убийц, и палачей ничуть не труднее, чем из всех остальных двуногих. Христос был иудеем и – до поры – еретиком, и Павел, и… Лютер, а теперь на них молится большее или меньшее количество людей. Еретики только до тех пор еретики, покуда они слабы. И каждому такому нельзя позволить сделаться сильным. Вы понимаете меня?

– Кажется, понимаю. Это мысли Игнатия. Только… гм… опасно отточенные.

– А я и не говорю, что придумал бы такое сам. Я знаю, на что способна моя голова, и в этом моя сила. Так что?

– Поскольку бывшая «ересь» Христа, а теперь его «вера» есть наша вера, нам не нужны другие ереси, которые также могут сделаться верой и тем ослабить нашу веру и нас. Всё относительно, и сегодняшние цари завтра дерьмо, а сегодняшнее дерьмо завтра царь.

– Т-так, – улыбнулся Лотр.

– И потому воюй за своё, а особенно против самой страшной ереси, человеческого самомнения и желания думать, воюй против самой страшной ереси, которую в Италии зовут гуманизмом, потому что это источник вечного беспокойства, потому что это единственная ересь, которая не станет верой и догмой, но если станет – нам всем и навеки придёт конец.

– Ого, – поразился Лотр.

Он глядел на этого сегодняшнего доминиканца, а завтрашнего иезуита с ужасом и почти с восхищением. И одновременно с болью осознавал, что сам он только переносчик чужих мыслей, что он никогда не сумеет развивать их до конца, до столь решительных выводов, что он – лицо Церкви, но никак не сердце, не разум, не оружие.

– И потому, если мы не хотим погибнуть, не руби сплеча. Ведь у гидры отрастают головы. А отрубив, отравой помажь, воюй грязью за чистое Божье дело, плетьми да оговорами – за правду, нашу правду. А лучше отними детей, их приучи с самого начала думать по-твоему, убей ересь гуманизма ещё в колыбели, пускай даже и самой великой ложью. Тогда и мечи не понадобятся. Ведь зачем же своих бить? Это только безумнейший среди тысяч глупцов делать может.

– Правильно, – вздохнул Лотр. – И потому готовься. Можешь костёл доминиканцев уже сейчас в мыслях звать иезуитским, а коллегиум при нём – иезуитским коллегиумом. Со временем снимешь эту рясу, чтоб не носить никакой. Вы будете мощными, сильнее всех. Магистр ваш будет не магистром, а «серым Папой», не разумом серым, а неприметностью и всепроницаемостью, потому что серое повсюду. Готовь детей… Сколько у тебя сейчас людей?

– Больше тысячи.

– Будет десять тысяч. Войско Иисуса. Расширяй его, простирай владения свои на всю землю, охоться за ересями и за этими итальянскими бреднями. С людьми можно сделать всё, что хочешь. И нужно привить им всем свои мысли, и делать это скорей, а то вот они уже издали свою Библию и теперь начнут читать сами; а то вот тридцати лет не прошло, как Колумб открыл Индию, а мир уже не спрячешь в хрустальный ларец Козьмы Индикоплова, и нужно, чтобы вся земля, сколько бы её ни было, была в новом, невидимом ларце, ларце нашего духа и нашей веры.

– Сделаем.

– Веру. Повсюду. Вытравить навсегда. Чтоб забыли навсегда. Чтобы во всей мировой империи забыли, что они «цари природы», «мыслители», «те, что сами думают и сами ищут», а помнили и знали только одно: что они рабы Бога, адепты нашего учения, что они не сомневаются ни в чём и думают, как все. И ни на крупицу больше, чем мы.

Иезуит склонил голову. Довольные друг другом, собеседники с облегчением вздохнули.

И тут произошло дивное и небывалое. Кто поверит – тот молодчина, а кто не поверит – тому нечего и читать дальше, и пусть бросит.

Потому что, когда они вздохнули, два небольших существа, словно освобождённые этими вздохами, вылетели у них изо ртов. Были существа эти, как рисунки «души» на некоторых иконах, точь-в-точь похожи на своих хозяев. Кто никогда не видал таких икон, пусть поедет в Киев и там, у входа в лаврские печеры, узрит икону о хождении по мукам души святой… а холера его знает, какой святой, забыл. Её душа похожа на уменьшенную втрое копию своей хозяйки. Вот хозяйка умерла – и душа, в прозрачном хитончике, стоит сбоку, вылезла. Вот душу ведут за ручку по аду. Вот дьяволы жарят кого-то… Вот висят грешники, подвешенные именно за те части тела, которыми грешили при жизни… мздоимцы – за руки, кляузники – за язык… ну и так далее. А вот душу приводят в рай.

Существа, незаметно для всех вылетевшие изо ртов кардинала и доминиканца, в рай войти, если что, пожалуй, не сумели бы. Потому что не были они белыми и прозрачных хитончиков на них не было.

Были они совсем голыми, как Ева в костюме Адама, собою тёмные, с «зубками как чеснок» и «хвостиком как помело», говоря словами бессмертной народной песни про смерть корчмаря Лейбы.

Они вылетели, покружились над головами хозяев и, сцепившись хвостами, весело взлетели вверх.

И сразу же эти двое, говорившие такие мерзко-разумные и страшные вещи, забыли о них, забыли даже те мудрёные слова, которые только что так легко выговаривали их уста. Словно заткнуло им рот.

Ведь это покинули их тела души того дела, какое все они совершали. Осталась его окостенелая оболочка.

Может ли быть, что врождённый болван, какой даже никогда не слыхал… ну, скажем, о Платоне, станет объективно служить поповщине именно потому, что он болван? Может ли самоуверенное быдло, никогда не слышавшее о Ницше, объективно быть ницшеанцем именно благодаря своей дремучей мании величия? Может ли дурень, окончивший два класса церковно-приходской школы и посчитавший, что с него хватит и он всё знает, учить физика, как ему сепарировать плазму, и поэта, как ему пользоваться размером и строфой? Может. И разве таким образом, не зная этого, он не будет служить страшной идее тьмы? Будет. Будут.

Они не знали таких слов, как «идея», «абсолютный дух», «человечность». Но всё своё бытие, все свои идеи они поставили на службу этому абсолютному духу в его борьбе с человечностью.

Тёмные и грязные, даже физически, они не думали, что плавание Колумба и издание Скориной Библии на понятном народу языке есть два удара из серии смертельных ударов, которые наносит их догме новый Человек.

Но инстинктивно они чувствовали, что это им враждебно, что это баламутит, беспокоит, что это освещает безрадостным и смертоносным светом ту уютную и тёмную навозную жижу, в которой они кишели.

И потому они боролись, то бишь объективно действовали так, как будто их тёмные мозги понимали и знали всё.

Могло бы показаться (поскольку эта их деятельность была последовательной), что они всё понимают, что они нестерпимо разумны чёрным своим разумом, что они – опытные воины тьмы. А они были просто людьми своего сословия, обороняющими свою власть и «величие», свой мягкий кусок. Они были просто детьми своего времени, несчастного, больного, гнойного, согнутого, когда человек был почти животным и только кое-где выбивались наверх ростки скрюченной, но упрямой и сильной жизни.

Они были навозом, но нет такого навоза, который не мнил бы, что он – наивысшая субстанция, и не считал бы зарождение в нём зелёных ростков явлением низшего порядка.

И против этой жизни они стояли насмерть, мало понимая, за что сражаются, и зная только, что надо. А надо, зовущее их к ненависти, было догмой, гнусной и давно устаревшей, как все догмы и панацеи, идеей всемирной воинствующей Церкви. И страшными, и вредными, и умными они были только в общей своей деятельности, вообще, все вместе. И это значило, что они отжили.

Сейчас против них бились единицы. И дело этих Людей было сильнее тупого функционирования той сифонофоры.

Вне служения страшной идее они были людьми своего времени, не умнее и не глупее других людей. Грабили, рассуждали о том, сколько ангелов может поместиться на кончике иглы и что было у Бога сначала, Слово или Дело, боялись козней нечистого, судили мышей.

И потому, показав через дьяволов, что вылетели у них изо ртов, объективный смысл их идеи и деятельности, я теперь стану их изображать такими, какими они были. А если случится им сказать что-либо такое, что выше, чем они сами, на четыре головы, знайте, что это показывает свои рожки бес, снова тайком забравшийся в их души.

Бесы всё ещё висели над головами всадников, ждали.

Лотр ехал и брезгливо смотрел по сторонам.

– Мне кажется, вы вывезли меня охотиться на мышей, – сказал он.

– Почему?

– Глядите! – И кардинал запустил длинные белые пальцы в подплоённые волосы.

На чёрной, как уголь, земле шевелилось живое. Сотни мышей сновали от одного квёлого росточка к другому, подгрызая их.

– Серые! – взвизгнула женщина.

Лотр показал белые зубы:

– Если это тонкий намёк на одеяние нашего попутчика и его орден…

Босяцкий засмеялся:

– Тонко, ваше преосвященство, но это просто мыши. Видите, бегут отовсюду в Гродно. Как последняя Божья кара. Чуют, что там хлеб. Ничего, до каменных складов и амбаров им не добраться… А вообще плохо. С каждым днём всё больше их в город прибывает. Спасу нет. Даже из церковных кружек вылезают мыши.

– Слишком старательно и усердно очищаете эти кружки?

– Нет. Просто у мещан точно так же уже почти нету хлеба.

– Так отсыпьте им щедрой рукой, – невинно предложил Лотр.

– Божий хлеб? А они, лодыри, снова будут бездельничать?

– Ну смотрите. Но тогда вам придётся делать что-нибудь другое. Они придут просить у Церкви чуда и защиты… Смотрите!

И они увидели. Дорога шевелилась и плыла. Как река. Тысячи, сотни тысяч мышей заполнили её всю. Шло в никуда сосредоточенное, упорное в своём тупом и вечном движении вперёд мышиное войско. Кони, выкатывая в смертельном страхе глаза, пятились от него прочь.

– Видите? – спросил Лотр.

– Что ж, придётся в ближайшие дни устроить над ними именем Церкви суд Божий. Пусть потом не говорят, что мы остались безразличны к страданиям народным.

Насколько хватало глаз, плыла вся дорога. Легионы грызунов шли вперёд, на Гродно.