Толпа шла от темна до темна. Спешила. Со всех дорог, тропинок, погостов текли людские ручьи и вливались в неё. Словно сам Великий Мужик понял, что рано ещё превращаться в косу ятагану, снятому с убитого крымчака.

Мяла, безмены, косы, дубины, пешни, похожие на короткие пики, татарские сабли, луки, кистени со ржавыми цепями, мечи и цепы, лица, груди под лохмотьями, чёрные руки, лохматые силуэты коней – всё колыхалось в зареве: жгли все встречные церкви и костёлы, все богатые поместья и замки. Вокруг всё пылало.

Край пустел перед ними. Край беженцев. Край пустел за ними. Край присоединившихся. Поделённые Христом на десятки, сотни и тысячи, люди шли в относительном порядке, каждая сотня под своим стягом (в церквях брали только хоругви с Матерью и Христом, а остальные раздавали либо жгли, кромсали лезвиями секир). Отдельные конные отряды охраняли «лицо» войска, «бока» и «спину» его. Верховые из охотников на несколько часов опережали главные силы.

Вечером предпоследнего дня случилось нехорошее с Магдалиной. Она ехала во главе войска, рядом с Христом. За ними на три версты колыхалась дорога, запруженная конными и пешими. Сколько глаз видел, горели во тьме языки факелов, слышались голоса, ржание коней, песни, смех и скрип возов.

Христос то и дело косился на неё. Сидела в седле легко и привычно. На плечи наброшен грубый плащ, как у сотен и сотен здесь. Только капюшон откинут с красивой головы. Вместо него на блестящих волосах– кружевная испанская мантилья. Странно, красота её сегодня совсем не смертоносная, а мягкая, вся словно омытая чем-то незримым. Большеглазое кроткое лицо. Словно знает что-то страшное, но всё же примирилась с этим и едет.

Она молчала. И вдруг он увидел, что глаза её со страхом смотрят куда-то вверх. Он также поднял взгляд.

На огромном придорожном кресте висел, прибитый высоко – выше наконечников копий – деревянный Распятый. В мигающем свете лицо Иисуса казалось подвижным, искривленным, дивно живым. Распятый кричал что-то звёздному небу, и от пламени факелов деревянное тело его казалось залитым кровью.

– Слушай, – помедлив, сказала она, – я была приставлена к тебе. Я следила за тобой.

– Я знал, – так же не вдруг ответил он и, увидев, что она испугана, поправился: – Я догадывался. Голуби. Потом голубей не стало. Я знал, что ты когда-нибудь заговоришь.

– Ты? Знал?

– Я знал. Не так это сложно, чтоб не угадать простых мыслей.

– Когда ты догадался?

– Я знал. Голубей не стало.

Она шумно втянула воздух.

– Брось, – промолвил он. – Для меня не тайна, что с самого начала им всё обо мне было известно.

Протянул руку и дотронулся до её волос:

– Нет вины. Ни твоей, ни моей, и ничьей вообще. Они опутали всё тут. И всё держали под топором. И всем на этой земле сломали жизнь. И тебя изувечили ложью.

Помолчал. Горела в небе, прямо над дорогой, впереди, звезда. То белая, то синяя, то радужная. Шли к ней кони.

– Никак не разберу, – тихо обронил он. – Временами мне кажется, что все они – шпионы и доносчики… откуда-то ещё. Такие они… нелюди.

– Это я уговорила тебя уйти, когда ты мог и… за глотку.

– Не хочется мне что-то никого… за глотку.

– Убей меня, – тихо попросила она. – Пожалуйста, убей меня.

– Зачем? Я же сказал, что понял недавно: ни на ком из простых на этой земле нет вины. Потому я здесь.

– Что же мне теперь делать? – почти шёпотом спросила она. – Не знаю. Да и разве не всё равно? Может, Ратма? Может, кто-то ещё? Никого нет. Распятий этих понатыкано на дороге… Вон ещё одно… Боже, это же как судьба. Ты, значит, туда? Царство Божье устраивать?

– Попробую, – глухо произнес он.

– И за ней?

– Если она жива – и за ней.

– Ослеплённый, – смежила она веки. – Святой дурень. Юрась, ты что, вот этого захотел? – Она показала на распятие. – Дыбы? Плахи? Ты знаешь, чем это кончается?

– Знаю. Но не уйду. В первый раз вижу, что они достойны. Верят во что-то лучшее, чем сами они сегодня. Не могу обмануть эту веру.

– Пропадёшь. Её не отдадут. И царства твоего не будет.

– Так.

– И летишь, бескрылый, безоружный, как бабочка на огонь.

– На огонь.

– И на смерть. И царства твоего не будет.

– Надо же кому-то попробовать. В первый раз попробовать. Ради них – стоит.

– Убежим, – голос её колотился в горле. – У-бежим, одержимый. Не ради себя. Чтоб жил… Спрячемся. Я не могу, чтоб ты… Боже, ты же по-гиб-нешь!

Она зарыдала. Он никогда не слышал, чтобы так рыдали женщины. Глухо, безнадежно, сдерживаясь изо всех сил и не в состоянии сдержаться. Так иногда, раз или два в жизни, плачут мужчины, утратив последнее счастье, попав в последнюю беду.

Только тут он понял всё, что читал в людских глазах, и протянул руки.

– Руки прочь! – со смертельной обидой за себя и за него прорыдала она.

Христос глядел в её глаза.

– Ну так… так… так… та-ак!

Он опустил глаза. Он не знал, что сказать. Да и что скажешь в таком случае? Лучше умереть, чем отказать великому. Воистину великому.

– Я не знаю, – наконец проговорил он. – Но ты не ходи. Мир страшен. Каждый человек может очень понадобиться другому.

– Я не брошу тебя.

Христос глядел на её лицо и не узнавал его.

– Я пойду за тобой незаметно. – Она накинула на голову капюшон. – Просто потому, что не могу иначе. Пойду до конца. Всё равно какого. Возможно, ты умрёшь, безоружный, бескрылый. Я не знаю, как помочь тебе. Но и покинуть не могу.

И, окончательно спрятав лицо, спрыгнула с коня, бросилась назад.

– Куда ты?! – во внезапном отчаянии закричал он.

Он хотел остановить коня, развернуться, броситься. Но плыли и плыли толпы, теснили, тянули за собой. Конь не мог плыть против них. Медленно удалялся капюшон, его закрывали плечи, щиты, хоругви, такие же капюшоны.

– Стой! Ради Бога, стой!

Но течение тысяч несло его, оттирало. Вот уже с трудом можно было различить её капюшон среди десятков таких же. Вот уже путаешь его с ними, с другими.

Всё.

И так она исчезла с глаз Юрася.

В ту предпоследнюю ночь они стали станом вокруг одинокой хаты. Обычно Христос отказывался занимать жильё, спал у костра, вместе со всеми, а тут почему-то согласился.

…Вокруг хаты пылало море огней. И по этому морю плыло к хате десять тёмных теней. Апостолы.

– Не нравится мне это, – бегал глазами Пётр. – Мужичьё. Жареным пахнет. Пора, хлопцы, навострять лыжи.

– А Иуда опять последние деньги бабам раздал, что мужей сюда привели. – Трагическая маска Варфоломея вздрагивала, голос скрипел. – А нам бы они – ого! Пока старым не займёмся.

– Ты… эва… не забыл? – спросил у Фаддея Филипп.

– Н-не-е, – усмехнулась голова в миске. – Заберу тебя. Ты будешь на голове доски ломать, а я фокусы показывать.

– А нам с тобою, Ладысь, разве что под мост с кистенём, – крякнул Иаков. – На двуногих осетров.

Худой, похожий на девушку, Иоанн улыбнулся приоткрытым, как у юродивого, ртом:

– Не злу наследуй, брат мой, но добру.

Пётр плюнул:

– Зло, это когда у меня украдут или жену уведут, а если я у кого – это добро. Напрасно мы ссорились с вами тогда на озере. Что, возьмёте меня да Андрея с вами? А то тут, вишь, лёгкая жизнь кончается, да и худую можно потерять.

– Ладно, – согласился Иаков.

Они зашли в брошенную хату почти одновременно с Раввуни и Богданом, подоспевшими с другой стороны. На голом столе горела одинокая свечка. Братчик сидел в красном углу, уронив голову на ладони.

Поднял её. И без того неестественно большие глаза словно ещё увеличились.

– Вот что, – начал Пётр. – Там, в яре, как раз тринадцать коней.

– Чьих-то коней, – уточнил цыганистый Симон Канонит.

– Исчезнем, – предложил Пётр. – Бросим это.

– Ну вот, – вздохнул Христос. – Пётр – это камень. Попробуй, сотвори что-либо на таком камне.

Тумаш снимал со свечки пальцами нагар. Тени скакали по лицу, по залихватским усам, по устам любителя выпить и закусить.

– Я не пойду, – сообщил Тумаш. И растолковал не слишком разумно: – Вы тут все хамы, а у меня – честь.

Матфей глянул на море огней за окном и подхватился:

– Ну, так мы пойдём. Мытарем оно поспокойней. Я ещё чудес хотел, дурень. Прости нам долги наши. Сроду мы не платили их. – И вдруг крупные жёсткие морщины у рта сложились в алчную, просяще-наглую усмешку. – Только… Евангелие своё пускай Иуда нам отдаст.

– Ты ж неграмотный! – вскричал Раввуни.

– Неважно. Зато я евангелист. Мы вот с Иоанном его разделим, подчистим, где опасно, и ладно. А Иуде Евангелие нельзя. Не положено.

Раввуни показал ему шиш.

У Иоанна Алфеева часто и независимо от его воли менялось настроение. Вот и тут ему стало жаль Христа.

– А я бы с тобою, Боже, пошёл. Только чтоб без оружия этого. Мы бы с тобой удалились от мира да духовные стихи писали.

– Не прячься в башне из слоновой кости, – сказал Христос. – Быстрей найдут.

Всем было неловко. И видимо, чтобы избыть эту неловкость, все начали выказывать недовольство, изрекать скверные пророчества на будущее. Поднялся гомон, затем крик. Матфей лез к Иуде и вопил нечто маловразумительное бессмысленно-страстным голосом. Тот голосил в ответ. Ссорились и горланили остальные.

От событий сегодняшнего дня и этого крика Братчик чуть не обезумел. Встал над столом:

– Молчать!

Затрясся от удара кулаком стол. И тогда Фома, воодушевлённый тем, что можно показать себя, с лязгом вытащил меч и рубанул им по столешнице. Стол развалился пополам. Сделалось тихо и темно. Раввуни нашарил свечку, выбил кресалом искру, зажёг.

Апостолы, сжавшись, смотрели на Христа.

– Вот что, – объявил он. – Я это не ради себя. Нужны вы мне очень. Я это ради вас, святые души. Шкодили – замаливайте грехи. Кто уйдёт отсюда – отдам мужикам. Вот так.

– Вот так, – эхом повторил Тумаш.

– Вот так, – подхватил Раввуни.

Апостолы виновато, как побитые, переглянулись.

– А что, – встрепенулся Симон. – И мне хочется в Гродно войти. Поглядеть, как там, кони там какие. Я уж было и разучился…

– Да и правда, – поддержал Пётр. – Бросить на пороге…

– Эва… Грех.

– Кто шаг сделает – того я мечом, – пригрозил Фома.

– Того я мечом, – решительно изрек Раввуни.

– Ладно, – за всех согласился Андрей.

– Мы в истине хотим ходить, – поддакнул Иоанн. – Ты нам верь.

– Попробую. В последний раз. – И Христос увидел лицо Фомы, какое-то собранное, дивное лицо. – Ты чего, Тумаш?

– Осточертели мне эти поганцы. Вот призову всю свою веру – и половина их из хаты исчезнет. Пусть возле огня ходят.

– Валяй, – разрешил Христос.

Фома зажмурился, стиснул кулаки. Лицо с надутыми словно нарочно мщеками стало ещё краснее…

…Хлопнули двери. В хату вошёл седоусый.

– Послы из Гродно. Босяцкий.

Фома сильно выдохнул воздух и захлопал глазами. Потом плюнул:

– Вот те на! Ещё даже и больше стало… Нет, брат. Как гадость какую накликать – это у меня легко. А как чего хорошего – так нет.

Босяцкий вошёл в хату и улыбнулся улыбкой старого знакомого.

– Приветствую тебя, Христос. И вас, апостолы.

Увидел разрубленный пополам стол. Плоские глаза расширились.

– Да это так, – пристыженно растолковал Братчик. – Малость забавлялись.

– Практиковались малость, – поправил Фома.

– Толкуй, зачем тут? – сурово спросил Братчик.

…Доминиканец кончил. Все сидели молча. Истомные тени лежали в глазницах Юрася.

– Что ж, я выслушал, – сказал он. – Спасибо за выкуп.

У некоторых загорелись глаза. Только Фома недоумевающе и брезгливо сложил губы да Раввуни вскинул голову.

Христос смотрел теперь в глаза Босяцкому. И доктор honoris causa с изумлением увидел, что сейчас из этих больших глаз не плывёт то, что неуловимо подчиняло человека, делая его добрее. Глаза были расчётливыми и сухими.

– Видишь ли, – продолжал Христос. – Это если сосчитать, сколько на Белой Руси простых, да поделить, так на один золотой – сорок человек.

– Ну. Так они и того не имели. Берёшь?

– Понимаешь, страшно мне жаль. И взял бы, раз добрые люди так уговаривают. Нельзя же обижать. Бога в душе иметь надо. Да вот только для одного меня этих ста тысяч много. Сам столько не стою. А как на весь народ поделить – позорно мало. Ну что им с этого? Одних поршней больше стоптали, сюда идучи. Всё равно как сторговать корову по дороге на базар да, не увидев его, переть назад. Прости, не хочу я ничего брать от вас.

– Вознесись, озолотим! Свободен будешь.

– Так для меня той свободы и так хватит. А ты вон их спроси.

Доминиканец водил глазами по лицам апостолов и твёрдо знал, что эти бы согласились.

– Да мы с ними договоримся.

– Смотришь не туда, монах.

Юрась показывал в окно. За окном горели огни. Словно звёздное небо упало на землю.

– Может, крикнуть? Рассказать про выкуп? Спросить, хватит ли свободы? Не отдадут ли лишней?

Босяцкий понял, что всё кончено. И все же не сдержался – буркнул:

– Свобода… свобода… Каждый раз, как вы её кликаете, она поднимает голову. Не трогайте вы её. Она хорошая баба. Дайте вы ей лет сто поспать спокойно, а там хоть конец света – пускай встаёт.

– Она хорошая баба, – согласился Христос. – Наша баба. А поскольку она наша баба, не твоё, монах, дело, в какой час ночи нам её будить. Ты, монах, святой, значит, ты в этих делах понимать не должен.

Спокойный, почти ленивый зевок. Пёс Божий вздохнул:

– Нет, Христос. Это не я, видать, святой, а ты, если столько золота бабе под ноги бросил, лишь бы на мгновение ей в глаза посмотреть, а после сдохнуть без покаяния.

Христос встал:

– Иди ты отсюда. Напрасно старался, ехал. Не боимся мы королевы, не нужен нам выкуп. Да, святой. Дьяволом был, а теперь святой. Святее Павла. – Склонился к нему и прошептал: – В темницах сидел, меня ранили, сто раз был при смерти.

Пальцы схватили затылок доминиканца стальной хваткой, повернули лицом к окну, к огням.

– Меня пороли, как их, потому каждый удар по их спине горит теперь на моей. Мириады ударов палками, кнутом, каменьями. Я волочился, блуждал, как Павел и как они. Разбойники на меня нападали и свои братья. Я голодал их голодом, и жаждал, и мёрз, и ошибался, и грешил, и свят был. Но я никого ещё не предал на этой земле. И не собираюсь. Я не хочу быть ни с кем, кроме этого народа, теперь навеки моего. Я заслужил это право… Я – это всё за них… И если они – народ, то я – также. Вот последнее моё слово.

Плоские, чуть в зелень, как у ящерицы, глаза погасли. Доминиканец встал.

– Смотри. Завтра ещё можешь передумать. А послезавтра заговорит сталь.

– Пусть, – отрывисто бросил Христос. – Если молитвы не переубеждают – пускай говорит она.

Хлопнули двери. Чёрная фигура медленно проплыла под окном, заслонив на минуту огни. А после они засияли словно ещё ярче.