И вновь он стоял в том самом большом зале суда, где когда-то его заставляли назваться Христом. Те же готические своды с выпуклыми рёбрами нервюр. Те же поперечно-полосатые, белые с красным, стены. Те же окна у пола, и свет, сочащийся снизу, и угрожающие тени на лицах тех же судей. И та же пыточная, и тот же палач на пороге. Только теперь Христос был совсем один и знал, что выхода на сей раз не отыщется.

Епископ Комар читал обвинение:

– «…имя Господа нашего себе приписал и присвоил, и Святую Церковь в заблуждение ввёл. И потому сей якобы Христос, как ложный пророк и искуситель, отдаётся суду Церкви, имя которой как Христос опоганить хотел».

– Припиши: «В эллинское рассеяние хотел идти», – добавил Лотр. – Народ это любит, непонятное.

«А ну их к дьяволу. Не стоит и слушать. Одни морды вокруг… Интересно, где сейчас Анея, кто спасся? Только не думать, что после суда снова пытки, страшнейшие, последние, что будут вырывать огнём имена всех, кого знал в жизни, а потому мог „заразить искажёнными, неправильными, ошибочными мыслями, которые от дьявола“. Ну нет. Уж этого удовольствия я постараюсь им не доставить. Смеяться нужно, издеваться, чтобы тряслись от злости, чтоб лет на десять приблизить каждому конец».

– Что скажешь, лже-Христос? – долетел до него голос Лотра.

Он ответил без всякого пафоса:

– А чего говорить? Мог бы напомнить, как вы меня им сделали. Но глух тот, кто не хочет слышать. Беспамятен тот, кто хочет осудить. А вы никогда ничего иного и не хотели. Лишь бы доказать, вопреки правде, что всегда правы. И не за самозванство вы меня судите, а за то, что я из мошенника, бродяги и плута стал тем, кем вы меня сделали, кем боялись меня видеть. Воскресни сейчас Бог, воскресни тот, с кого началось ваше дело, вы и с ним бы сотворили то же, что и со мной. Нужно ли управителям и холуям, чтобы хозяин вернулся в дом? Они же грабят.

– Богохульствует! – внезапно завопил Жаба. – Слышите? Он оскорбляет Бога!

Магнат, закатив глаза, рвал на себе свитку. Комар торопливо скрипел пером.

Начали выкликать свидетелей. Первой вошла женщина в чёрном плаще с капюшоном. Сердце Братчика опустилось. Он узнал.

– Марина Кривиц, – произнес Лотр. – Отвечай, слышала ли, как он похвалялся необычностью рождения?

Магдалина молчала. Братчик видел только глаза, печально и умоляюще смотрящие на него сквозь щёлочку в капюшоне. Молчала. И с каждым мгновением всем членам наиподлейшего синедриона делалось всё неудобнее и неудобнее.

– Любопытно, почему это вы взяли её свидетелем и, вопреки своему обычаю, не привлекли к делу? – шёпотом спросил у Босяцкого Устин.

– А вы что, хотели бы иметь столь сильного врага, как новогрудский воевода? Так вот, она без нескольких дней его жена.

– Мартела Хребтовича? Он что, овдовел?

– Почему Мартела? Радши.

– А Мартел?

– Отправился к праотцам.

– Как это так?

– А так, – улыбнулся Босяцкий. – Поехал пить к врагам «кубок перемирия», а ему взяли и проломили череп.

– Чем?

– Да «кубком перемирия» и проломили.

– Славянская дипломатия, – вздохнул Устин.

Братчик видел глаза и понимал, что она и прийти сюда согласилась, только чтобы посмотреть на него. Сердце щемило. Многое бы он отдал, лишь бы она не мучилась так за него.

Молчание длилось. Лотр повторил вопрос.

– Нет, – отрезала она.

Отвязалась, чтоб на него смотреть.

– Чертил ли знаки и пентаграммы, отпугивающие дьявола, на дверях мест, являвшихся излюбленным его приютом, как то: дома мудрствующих, дома поэтов, не пишущих псалмов и од, могилки самоубийц, мечети, синагоги, разбойничьи притоны, дома анатомов и философов…

– Церкви и костёлы, – вставил Христос.

Он хотел дать понять Магдалине, что знает, какой удел его ждёт, мужественно глядит в глаза будущему и не жалеет ни о чём.

– Оскорбляет Бога! – загорланил Жаба.

– Знаю одно, – проговорила она. – Измучили вы тело моё и душу. Силком толкнули к нему. А я меньше всего хотела бы ему вредить. А за прошлое прошу у него прощения.

«Боже, она ещё хочет укрепить моё мужество! Дорогая моя! Добрая! Бедная!».

– Чертил или нет?

– Нет.

– Понятно, – обрадовался иезуит. – Он сам сказал: «Церкви». Он, значит, не чертил на их дверях знаков, отводящих Сатану. Пиши: «Церкви Божьей от Сатаны не оборонял, проникновению Сатаны в неё не препятствовал».

– А зачем? – спросил Христос. – Он, Сатана, давно уже там. И если уж ставить знаки на церковных дверях, то ставить их изнутри. Чтоб не вырвался Сатана вовне.

– Отвечай, женщина, что знаешь ещё? – спросил Лотр. – Не видела ли на плече этого сатанинского отродья след когтя, а на лопатке – след от огненного копья, которым сбрасывало его в пекло небесное воинство?

– Нет.

– Что можешь сказать про него?

Женшина выпрямилась и вздохнула:

– Что? Хотели слушать? Так слушайте.

Она смотрела на него.

– Никогда, никогда в жизни я не видела лучшего человека. Потому вы и судите его. А на его месте стоять бы вам. Всем вам… Братчик, слушай меня и прости. Я выхожу замуж. За эту твою силу на паскудном сём суде я ещё больше люблю и обожаю тебя. Но я выхожу замуж. За сильного человека. За того, кто позволит мне делать всё. Потому и выхожу. Я не могу избавить тебя от муки и смерти, не могу дать своего тепла, да оно и не нужно тебе. Прости. Но зато я могу дать твоей душе на небе наслаждение справедливой мести. Они ещё не знают, какого врага нажили себе. Последнего. Заклятого. Такого, что ни на минуту, даже во сне, не забывает о своей мести.

Молчание.

– Умри спокойно, сердце моё, свет души моей, лучший на земле человек. Не жить тебе в этом паршивом мире. Добрым – не жить.

– Это не вечно, – яблоко стояло в горле у Христа, тесня дыхание. – Спасибо тебе. Я люблю тебя.

И тут женщина вдруг упала. Словно подсекло ей ноги.

– Прости. Прости. Прости.

Она поползла было на коленях. Два стражника подхватили её под руки, подняли, повели к дверям. На пороге она собралась, выпрямилась.

– За эту минуту моей слабости они заплатят стократ. Они умрут, Братчик. Клянусь тебе, Юрась. Умри спокойно.

Он не хотел слушать дальше и не слушал. Всё остальное было не важно. Допрашивали богатых торговцев и магнатов, допрашивали хлебника с рыбником. И он слушал и не слышал, как они трындели, что он хотел разрушить храм Божий, что подрывал торговлю, что замахнулся на шляхту, магнатство, Церковь и порядок. И что не ценил пот тружеников, раздавая всем поровну хлеб, а тогда кто же захочет работать, чтобы иметь больше?

И рыбник говорил, что он подрывал устои державы. А хлебник говорил, что он учил против народа и закона. И что закон – это вы, славные мужи, но народ – это мы. И спрашивал, на что может надеяться этот «Христос», опоганив народ и причинив ему вред. И говорил, что народ требует смерти.

Он почти не слышал этого. Лицо Магдалины плыло перед его глазами. Слова её звучали в ушах. И он впервые подумал, что если бы не его любовь, то нужно было бы признать, что она, по крайней мере, не хуже, чем Анея.

Но поздно было.

– Поскольку соучастников на предыдущей пытке выдать отказался, смерти повинен, – объявил Комар.

– По-богохульному утверждал, что он Христос, – сказал Босяцкий. – Достаточно и этого.

– Тяжеловато мне решить сей вопрос, – разглагольствовал Жаба. – Умер Христос, а говорят, что жив. Какой-то Христос умер, о котором говорят, что он жив.

– А ты не тужись, – посоветовал Христос. – Я тут сбоку. Вы подумайте, удастся ли вам совсем вашими смердящими руками, всей вашей дурной силой убить правду? Бесславные, сумеете ль вы низринуть славу тех, кто гибнул и гибнет за людей, за народ? Кто за них кровью кашляет, тот сильнее вас со свиным вашим жиром. Кого вешают, тому дольше жить суждено, чем вам. Ничего из их дел не исчезает. Это вы исчезаете. А они – нет. Ибо они за народ. За все народы, сколько их есть. За все, которых вы ссорите, друг на дружку науськиваете, заставляете драться, чтоб ободрать портки и с дьявола и с Бога да спокойно сидеть на нарядах своей с… – головы же у вас нет, – которая не меньше, чем в двенадцать кулаков.

Только один Устин стал отмерять на краю стола – а сколько это будет, зад в двенадцать кулаков? Остальные утратили равновесие.

Словно молния подняла на ноги суд. Рвались к Братчику, били, мелькали палки. Он смотрел на них и не мигал. И это был такой жгучий взгляд, что палки опустились. Судьи кричали, и в горячке их безладные слова невозможно было разобрать. Из глоток словно вырывался собачий брёх.

– Что ж вы, люди? – сказал он. – Ослица Валаамова и та человеческим голосом говорила.

Не помня себя от бешенства, Комар бросился к Христу, схватил за грудки:

– Пытать будем! Скорей! Пока не поздно! Тайные мысли! Тайные мысли твои!

Братчик отвёл его лапы движением руки:

– Ну чего ты ртом гадишь? Подумаешь, тайные мысли. Ты учти, дурак, нет в мире человека, который этих моих мыслей не знал бы и не разделял. Ибо это общие мысли. И на мир, и на всю эту вашу кодлу. Разве что никто их не высказывает. Я-то их высказал. Оружием. А повторять их тут – бисер перед свиньями…

Понимая, что суд чем дальше, тем больше превращается в позорище для самих судей, Босяцкий встал:

– Достаточно. Этот названый Христос именем люда, державы и Церкви повинен смерти. И мы предаём его в руки светской власти, совета славного города, чтобы, по возможности и если мера зла им не превышена, обошлась она с ним сурово, но не проливала крови.

Устин, который всё время сидел опустив глаза, поднял их. В глазах был ужас. Весь побелев как полотно, бургомистр спросил:

– Вы что же, нас хотите запятнать кровью этого человека?

– Почему? – спросил Босяцкий. – Сказано же: «без пролития крови».

Христос сделал шаг вперёд.

– Позорю судилище ваше вовеки. Быть дому вашему пусту.

И он плюнул на середину зала суда.