Ревели колокола. На улицах густо толпился народ. Небо было синим и необычно жарким для сентября, с грозовыми тучами на горизонте. Казалось, что на краткий срок вернулся июль. Над Неманом, над Замковой горой, над Воздыхальным холмом, над всем Гродно плыли и плыли серебристые паутинки.

Комедию хорошо организовали и разве что не отрепетировали. Каспар Бекеш, который два дня назад приехал из деревни и не видел всего происшедшего в Гродно, расспросив о событиях и понаблюдав за подготовкой, только и сказал:

– Стараются. Из кожи вон лезут. Это же позор, если получится хуже, чем когда-то в Иерусалиме. Так там дикари были, а тут… просто мерзавцы.

Святая служба и вправду лезла из кожи. Ещё утром Юрася привезли из магистратской тюрьмы на Подол, к берегу Немана. Именно отсюда он должен был подниматься по Взвозу к замку, на Воздыхальню. По всей этой дороге двумя цепями стояла закованная в сталь стража. Людей в лохмотьях всюду оттеснили дальше, к стенам домов, во дворы и ниши. За спинами латников расположились люди, одетые в бархат, дорогие шелка и парчу. Мелькали богатое оружие, радужные пояса, перчатки тонкой кожи, сафьяновая обувь.

И это было хорошо. Требовалось явить всем такой взрыв народного гнева, чтобы стало ясно: повторения Христовой истории в Гродно не будет.

Для Христа сколотили большой сосновый крест, который он потащит на Воздыхальню. Он должен был идти первым, в сопровождении всего двух стражников с кордами на боку и кнутами в руках. Остальным участникам процессии надлежало шествовать следом, на отдалении – саженях в пятидесяти, словно давая понять, что на более близком расстоянии одно дыхание осуждённого может опоганить.

Первыми в этой процессии шли дети невинного возраста, наряженные ангелами: белые, полупрозрачные одеяния, плоёные волосы, крылья из радужной материи и восковые свечки в руках. За ними – пятьдесят девушек из богатых семей, также в белом и также со свечками. Им предстояло всю дорогу петь отходные молитвы. За девушками выступали монахи, одетые в чёрные и белые глухие саваны с прорезями для глаз, а дальше шагали латники.

Высшее духовенство намеревалось выйти навстречу процессии уже возле самой Воздыхальни.

Тронулись с места часов в девять утра, но было уже нестерпимо душно. Весь предыдущий день и всю ночь вызревала, видимо, да так и не вызрела гроза. Пыль клубилась под ногами, невидимыми были в свете солнца огоньки над воском свечей, блестели сталь и медь, качались кресты в руках монахов, ангельскими голосами пели отходные молитвы девственницы.

Прочитали от имени суда приговор, в котором говорилось о глумлении над Церковью и покушении названого Христа на истинную веру, о том, что названого Христа магистрат, которому Церковь того Христа передала, приговорил (при одном участнике, бургомистре Устине) покарать, с лживым его крестом, милостиво и без пролития крови.

Латник хлестнул Юрася кнутом, чтоб лучше запомнил.

– Ясно, – сказал тот, вскидывая на плечо тяжёлый крест. – Что бы ещё они пролили? Кровь они выпили давно, из меня и людей.

И пошёл по Взвозу вверх. Очень-очень медленно. Тяжело было, да и спешить не видел причин.

Лотр ещё час назад послал к Жабе гонца. У Воздыхальни уже два дня назад был подготовлен костёр дров и столб, и поведение войта, отказавшегося скрепить приговор о казни через сожжение своей подписью, выглядело, по меньшей мере, странным. Надо было выяснить, что это означает, и, если войт подписывал конфирмацию пьяным, добиться, чтоб зачеркнул подпись и вернулся к старому своему предложению, огненной каре.

Кардинал стоял на замковом гульбище вместе с Босяцким, Комаром и светскими властями, ждал, слушал, как долетает от Немана ангельское пение, и глядел, как повсюду: на башнях, на крышах, на стенах, на шпилях, в окнах и на воротных решётках – стоит, висит, теснится, гомонит, ворочается народ.

А по Взвозу ползла и ползла вверх пёстрая и пыльная уже змея процессии. Братчику было мучительно тяжело идти. Солнце жгло, ноги вязли в пыли и песке, стократ за лето перемешанных ногами, колёсами грузовых повозок, копытами коней. Вся торговля Гродно протекала между кораблями и складами, складами и кораблями этой дорогой. На всю эту торговлю он, Юрась, и замахнулся, ей был продан.

Тяжело идти. Пот льёт со лба. Если бы воткнули в рот кляп, как предлагали, не взошёл бы. Это и вынудило их отказаться. Это и ещё то, что хорошо подготовленный «справедливый гнев народный» заглушит любые его слова, если бы даже и вздумал бросать их людям. Тяжко! Большой крест гнёт почти пополам.

Вот и конец комедии, участвовать в которой его принудили несколько месяцев назад.

Как раз в это время к гульбищу подлетел гонец. Соскочил с коня, взбежал по лестнице, начал шептать что-то на ухо Лотру.

– Кто? – покраснел тот.

– Неизвестно. Утром только и нашли. Не любил он, когда его от того занятия отрывали. Говорят, монах какой-то заходил.

Лотр и Босяцкий оглядели толпу. Монахов под капюшонами там было и вправду неисчислимо – страшенная сила.

– Может, осмотреть всех? – тихо спросил доминиканец.

– От вас, говорили, монах, – ещё тише сказал гонец.

Пёс Божий побелел:

– Нет-нет… Не будем… Этого ещё не хватало, чтоб думали, будто я руку приложил. А мне зачем? Мне с ним удобно было. Больше мы уж такого дурного войта не найдём, не тем будь помянут покойник… Ладно, иди.

Они глядели бы на толпу с ещё большим страхом, если бы знали, сколько среди людей в рясах лжемонахов, не понимающих ни слова по-латыни, никогда не живших в кельях и не принимавших пострига.

– Так что же, – продолжал Босяцкий. – Подпись изменена не будет. Костёр?

– Костра покойник не утвердил. Виселица.

Босяцкий усмехнулся:

– Слишком легко думаете его жизни лишить.

– Не знаю других способов, чтобы без пролития крови.

Монах-капеллан зашептал что-то на ухо Лотру. Тот поджал губы:

– Не будет ли слишком похоже на то? Опасное сходство. Суеверность человеческая только того и ждёт. Такие слухи да легенды пойдут.

– Ерунда. Зато устрашающе. И не хуже костра. Там что, максимум час. А тут минимум сутки.

Кардинал молчал. И наконец кивнул головой. Отважился.

– Мещане славного города! Войт наш скоропостижно помре. Но какою бы великой ни была наша печаль, впадать в растерянность мы не должны. Нам надлежит превозмочь горе и, полагаясь на волю Божью, творить дальше дело его. Церковь не проливает крови. Войт не согласился на костёр, и мы должны уважать его последнюю волю. Но, если не скреплён печатью власти огонь…

Над толпой висело мёртвое молчание.

– …пусть висит это исчадие ада на лживом своём кресте. Не прибитым, как Избавитель наш, искупивший первородный грех человеческий (нет, мы не будем позорить великую смерть Иисуса, уподобляя ей смерть этого жулика), а привязанным, чем продлятся муки самозванца во искупление грехов его.

Тихий плач возник среди одетых в лохмотья. Но рёв воодушевления заглушил его, и никто не услышал, как ахнул при сих словах один человек.

Человек этот стоял на угловой башне, нависшей над Неманом. Прямо под ним, под стеной и обрывом, шёл по Взвозу другой человек, с крестом на плече.

– Помог.

На башне кроме изрекшего это отирались ещё двое, также, видимо, сумевшие сунуть в лапу смотрителю столпа. Чуть поодаль торчал молчаливый, как статуя, монах в плаще с капюшоном. А поближе шалел от воодушевления, голосил и хлопал по плечам то сокрушенного человека, то монаха, словно слепленный из своих хлебов хлебник.

– Распни его! Распни! – Он плевал вниз. – Тьфу на тебя! Тьфу! Собака! Ересиарх! В пекло пойдёшь, а я – к Пану Богу! Тьфу! Распни! Распни!

Сокрушенный крякнул, нагнулся, словно желая поправить ремень поршня. И вдруг железной хваткой схватил хлебника за ноги, рванул и опрокинул через парапет. Хлебник с криком полетел вниз.

– Ишь ты, как он к Пану Богу спешит, – подивился сокрушенный, с угрозой глядя на монаха.

Но монах взирал не на него, а на то, как хлебник грохнулся оземь, как подскочило и покатилось вниз по склону, стукаясь о камни, его тело, как оно недвижимо упало на дорогу почти у Христовых ног.

Христос перешагнул через труп.

И тогда монах высунул из-под плаща кисти рук. Руки были золотыми.

– Фома, – обратился он к человеку с перевязанной головой. – Брат. Ты жив?

– Ус, – голос Фомы сорвался. – И ты жив? Горе какое. Ты зачем тут?

– Да вот… Может, хоть тело от глумления спасу.

Фома обнял его. Руки дрожали.

– Брат… Милый… Подожди… Мы вдвоём… У меня сил в сто раз прибыло. Мы ещё им устроим что-нибудь.

В толпе между тем кто-то спросил:

– Что там за крик?

– Да вот, с башни кто-то свалился. Любопытство всё.

– А-а.

Братчик встал. Его попробовали было подгонять кнутами, но он, не двигаясь, смотрел назад, на процессию, которая теперь была как на ладони.

– Ты что? – вызверился стражник.

– Заткнись, никчёмность. Ишь, какой у меня эскорт почётный, – он тяжело дышал, но говорил ехидно. – Тебе такого за всю жизнь не заслужить, как ни тужься. Монахи… В саванах… Каждый, как Лазарь, когда он, три дня в могиле пролежав, прогуляться вышел. И смердят, как тот Лазарь. Мёртвые. А может, потому, что всю жизнь не моются.

Пошёл дальше. Лицо его было почти у земли, и кровь из разбитой головы падала в пыль.

Перед самым крутым подъёмом он снова остановился. Ему пришло в голову, что будет и некрасиво, и позорно, если он вот так, склонившись ниц, почти ползком будет идти сквозь эту разодетую, нагло-сытую, вражескую толпу.

Христос напружинил ноги, напрягся, вскинул крест себе на шею. Придержал его раскинутыми руками. Так носили дубины разбойники и пастухи.

Выпрямился.

Пошёл, увязая в песке.

Фома и Ус со страхом и жалостью смотрели на это. Потом не стало сил смотреть. Они спустились с башни и начали проталкиваться сквозь толпу.

– Видишь, что у меня? – Фома показал Усу спрятанный под плащом лук.

– Эх, брат, ничего ты им не сделаешь, – вздохнул Тихон. – Двое нас. Всего двое.

Если бы они знали, сколько в толпе друзей, ряженных врагами, их отчаяние уступило бы место твёрдости. Но они до самого конца так и не узнали об этом.

Шёл через толпу человек, на котором монашеский плащ подозрительно топорщился. И в спину этому человеку буркнул какой-то ремесленник:

– Монахов ещё нанесло. Сволочи. Навуходоносоры.

И тогда монах вернулся, взял человека за руку и приподнял капюшон.

– Кирик! – тихо ахнул ремесленник. – Жив?

– Тише, брат. Оружие есть?

– Клевец под плащом.

– Старайся протиснуться к эшафоту. Где больше всего ряс.

– Родные, милые, неужто наши? Не бросите?

Кирик Вестун, Марко Турай и Клеоник действительно не собирались бросать на эшафоте своего верховода. Мало было надежды отбить его. Никто не хотел загодя каркать, но велика была опасность самим остаться на замковом дворе, полечь под мечами стражи.

Единственную надежду внушало нападение. Кузнец за эти дни сумел собрать сотни две вооружённых людей из «недобитых». Часть их сильным кулаком стояла близ Воздыхальни. Они должны были в нужный момент напасть на стражу у эшафота, перебить её и, схватив осуждённого, тащить его к стене, выходящей на Неман. На этом пути, у самых стен, встало два ряда своих людей. Когда дело начнётся, они напрут на толпу и очистят для беглецов проход, чтобы никто не мешал, не путался под ногами. За стеной, под обрывом, ждут кони.

Остаётся, правда, ещё и стена. И вот тут, если не оправдается расчёт, всё будет кончено. Тогда только и останется, что учинить сечу и погибнуть.

Если же выпадет единственное из сотни очко удачи, тогда те, кто стоит сейчас в рясах, будут горланить, драться, всеми средствами сеять замешательство, растерянность, панику. Застрянут в воротах, будут мешать страже, оттянут по возможности начало погони, а потом будут рассеиваться по одному.

Кажется, всё было рассчитано. Кузнец прищуренными глазами оглядел окрестности и своих людей, вздохнул и пошёл к эшафоту. Протиснулся к двоим францисканцам (это были Марко и Клеоник), пожал им локти.

– Готово. Будем ждать. Иуда с Анеей где?

– Вон, – сказал Марко.

– Знают место, где сойдёмся?

– Знают, – ответил Клеоник. – Хутор Фаустины.

– Ладно. Держитесь твёрдо, друзья.

…Человек с крестом появился в замковых воротах. И тут уже не крик, а нестерпимый вопль расколол воздух. В замковом дворе, где можно будет увидеть всю казнь, с начала до конца, собрались наиболее именитые, важные и богатые.

– Распни его! Распни!

Стража еле сдерживала древками гизавр толпу, которая лезла, дралась, плевала, висла, пыталась дотянуться и ударить. И в этом рыке совсем не слышно было, как тихо плакали люди возле стен.

Слышали это немногие. В частности, Каспар Бекеш и Альбин-Рагвал-Алейза Кристофич, стоявшие на выступе контрфорса у замкового дворца. Бекеш словно немного посталел. Всё тот же меч в золотых ножнах, тот же изысканный наряд, та же улыбка. Те же солнечно-золотые волосы падают из-под берета. Но в больших глазах чуть презрительное снисхождение мешается с тяжким, стальным осознанием.

– Разгул тёмных страстей, – сказал Кристофич.

– Всё нужно видеть своими глазами. Даже самозванцев.

– Сидел бы лучше дома, кончал свои «Рассуждения о разуме». Чудесная может получиться книга.

– Хочу видеть. Даже ад хотел бы видеть. Что с тобой, брат Альбин?

– Я думаю, что мне придётся покинуть тебя, сынок. Не позже, чем завтра, я ухожу из этого города. В Вильно.

– Почему это?

– Смотри. – Кристофич протянул руку.

К человеку с крестом отовсюду тянулись кулаки.

– Смерть! Смерть ему!

– Стража! Молодцы наши! Сла-ава! С этими не побрыкаешься! Дудки!

– Пусть умрёт!

– Пусть! Пусть!

– Избавитель! Спаситель! Спаси самого себя!

Бекеш передёрнулся:

– Страшно.

– Потому мне и нужно бежать. Видишь, они созрели. Не сегодня, так завтра возьмутся и за нас. И эти будут помогать и одобрять. Говорю тебе, они созрели. Ты можешь еще некоторое время оставаться здесь. А я обидел Лотра. Этот не забудет, припомнит.

– Страшно, – вздохнул Бекеш. – Я понимаю тебя. Как бы и мне не пришлось бежать отсюда следом за тобой.

– Слышишь? – спросил Кристофич.

Кто-то неподалёку от них философствовал, ударяя кулаками в грудь:

– Вот я – верую. Я истинно, глубоко верующий. Но высшие люди, начальники, должны пойти мне навстречу, помочь, раз и навсегда распорядиться, во что мне верить.

– Вот так, – заключил брат Альбин. – В Гродно нет нам больше пути, нету жизни.

…В это мгновение камень ударил Христа по голове. И сразу же молодой купчик подскочил, бросил пригоршню грязи. Братчик рванулся к нему, такой страшный, что купчик заверещал, кинулся от него, упал под ноги толпе.

– То-то. Над пешим орлом и ворона с колом.

Кричал, надрываясь так, что глотка раздувалась от крика, звероватый Ильюк:

– Распни!

Кричал и не видел, что совсем рядом с ним – неприметный серый человек в свитке с длинными рукавами. Глядит тёмными, словно невидящими глазами то на расстригу, то на Христа.

Серый только что явился в Гродно. Прятался от гнева Ильюка и святой службы, так как не выполнил поручения. Но, услышав о казни, не выдержал, пришёл. Теперь ему было невыразимо гадко. Оживали в его фанатичной, тёмной душе какие-то образы, воспоминания, сравнения. Вот кричит тот, кто когда-то безразлично послал его на смерть, и вот ведут человека, которого не взял клык и который простил ему покушение на свою жизнь. Гадко это всё.

Серый слушал. Неподалёку от него тихо говорили мужчина – судя по всему, иудей – и женщина. Переодетые, но он узнал их. Они тогда были с ним. Ему вовсе не хотелось их выдавать.

– А я думал, самый большой шум, это когда в Слониме распределяют доход кагала. – Глаза у Раввуни подозрительно блестели.

– Молчи, милый.

– Я-то молчу. Я кричу тем, что молчу.

Голос был таким, что серый сморщился. Посмотрел на них, на человека с крестом, на горланящего Ильюка. И вдруг усмехнулся. Так же, как тогда, возле церкви, зашёл боком и на минуту прилип к расстриге. Рука незаметно скользнула вверх.

И тут же серый пошёл дальше.

Ещё несколько секунд никто ничего не замечал. И только потом увидели соседи запрокинутую голову и остекленевшие глаза пророка.

Ильюк упал на спину.

Серый поодаль удовлетворённо хмыкнул.

«Под лопатку. Чудес не бывает. Видишь, человек с крестом, я не разучился. И теперь лучше всех владею ножом. Как же это я оплошал с тобой? Хорошо, что я оплошал с тобой. Чуть не убил доброго человека. Вот видишь, я немножко отблагодарил тебя, добрый человек».

Приблизительно тем же делом, что и серый, занимались Фома и Ус. Искали рыбника. Также свидетельствовал на суде. Уж если одного убили, так и за другого нести ответ. Наконец Ус заметил его поодаль от Воздыхальни, ближе к коридору, которым вели Христа.

– Распни! Распни!..

Друзья начали пробираться к нему

…От гульбища к Воздыхальному холму плыло шествие. Высшее духовенство. Ревели глотки, плыл в солнечном свете сизый дымок ладана, сверкала парча. И над всем этим, выше всего, плыла платформа с восковым, разодетым в золото Христом.

Живой поднял голову:

– Эй, браток! Эй, восковой! Замолви там за живого словцо на босяцком небе!

Крик был страшным. В тишине, упавшей за ним, захохотал какой-то богато одетый юнец. Седой сосед поучающе сказал ему:

– Услышав шутку, никогда не смейся первым. Неизвестно ещё, что за эту шутку будет.

Но хохотали уже все. Краснели лица, слёзы брызгали из глаз, вспухали вены на лбах.

– Го-го-го, га-га-га, гы-гык!

– Скажи, га! Вот так скажи!

– Забавник, га!

Христос в этот миг приближался к Бекешу. Тот чуть брезгливо, но доброжелательно смотрел на ободранного, заляпанного грязью человека, несущего крест. Христос поднял голову, и глаза их встретились.

Плыло, плыло навстречу Каспару загаженное, испаскуженное, всё в потёках крови и грязи лицо. И на этом лице, похожем на страшную, уродливую маску, сияли светлые, огромные, словно всю боль, всю землю и всё небо вобравшие…

…Бекеш содрогнулся.

Глаза.

Что было в этих глазах. Бекеш не знал, не понимал, не мог постичь. Слабая тень чего-то подобного жила только в глазах у его друзей и – он знал это – у него самого. Но только слабая тень. И только у подобных им, а больше ни у кого на земле.

Что это было? Возможно, Понимание. Понимание всех и всего. То, чем не владеет никто. А может, и что-то другое. Бекеш не знал. Но, поражённый, он весь, до дна содрогнулся, словно поняв себя, поняв многое, а на одно мгновение – всё.

Глаза!

Братчик смотрел на прекрасного юношу в берете и понимал, что с ним творится. Неповторимая, несравненная гримаса-улыбка искривила его лицо.

Бекеш, почти бессознательно, вцепился пальцами в стену.

Глаза…

Шествие минуло.

– Что с тобой, Каспар, сынок? – тревожно спросил брат Альбин.

– Ты видел? Я впервые увидел его так близко. Альбин, мы ошибались. Альбин, этот человек не обманщик, не плут. Альбин, он даже не самозванец. Он имеет право, слышишь? Это человек, Альбин. Такой, каким должен быть человек. И вот этого человека убивают. Где правда, Альбин? Где Бог? – Он захлёбывался: – Эти глаза… Ты видел? И гогочет это быдло. Гогочет… гогочет… го-го-чет. – Он ударил себя кулаком по голове. – Как же мы пропустили его? Как не подошли? А он спрашивал о великом маэстро. Закоренели в себе. Человека не увидели. Предали… Хохочут. Зачем же Данте жил, Боттичелли, Катулл?! Зачем, если напрасны все муки? Глаза… Это же всё равно как… всего Че-ло-ве-ка тысячи лет распинают! Святость его!.. А он всё величие и низость мира видит. А его… Пане Боже, это же богохульство!!!