Алесь читал, сидя на застекленной террасе. Стекла были очень старые и потому приобрели легкий фиолетовый оттенок. За садом плыло солнце, светило Алесю прямо в лицо, и буквы в книге казались красными.
Он нашел в библиотеке деда Яна Борщевского. Книга называлась "Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастических рассказах". Сейчас он осиливал уже четвертый том. Это было первым подтверждением, что не один он открыл Море, и потому он мог многое простить автору.
Было хорошо. Перед ним возникал симпатичный человек, который каждую весну, как перелетная птица, не мог усидеть в Петербурге и пешком, с посохом в руках, шел на родину, в Белоруссию. Он шел и слушал пение жаворонков в жарком небе. А в душе его рождались строки… Возникал человек, который в метель ставил на окно свечу, чтобы путники шли к нему. Он кормил и поил людей, только бы они рассказывали ему истории и предания.
Было жаль, что он пишет по-польски, вставляя в книгу белорусские диалоги. На своем языке он мог бы стать великим. На чужом – лишь выше среднего.
Борщевский, способный и добрый человек, во многом близкий Гоголю, называл себя белорусом, а родину – Беларусью, возможно, даже слишком настойчиво. Он нежно любил край, его предания, его людей.
"Ну, а я?" – подумал Алесь.
…И как раз в этот момент пришли в Загорщину к нему Кондрат и Андрей. Кирдун привел их на террасу, и вот они сидели перед ним. Такие похожие, что даже смеяться хотелось, и одновременно такие разные. Кто умел так шутить, как Кондрат, и кто пел такие песни, как Андрей? Дороже всего были их улыбки – хитроватая Кондрата и ласковая, почти женская у Андрея. Правильно сделал отец, что отпустил их и отдал Павлюка с Юрасем в школу. И Алесь без сожаления отложил книгу человека, который открыл Море на шесть лет раньше его, Алеся, даже успел написать об этом, но не понимал волн, из которых это Море состояло.
– Слушай, Алесь, – сказал наконец Кондрат, – у нас к тебе дело.
– Ну? – сказал Алесь.
– Но прежде ты дашь нам слово, что об этом никто не узнает, даже родители…
– Мы тут думали, аж головы трещат, – сказал Андрей. – Но теперь масленица. Все ездят. В гости. А Кроер… твой дальний родственник…
– Стойте, ребята, – прервал их Алесь. – Ничего не понимаю. Да мы и не ездим туда никогда. Мои не любят Кроера.
– Тем лучше, – вздохнул Кондрат облегченно. – А мы думали… Значит, все хорошо.
И засмеялся:
– Юрасю отец два подзатыльника влепил. Пришел хлопец из церкви, а в кармане у него четыре гривенника. Отец спрашивает: "Откуда? " А тот говорит: "А там, где все брали, там и я взял. С блюда". Мы чуть не подохли со смеху.
Андрей смотрел в сторону. Да и смех Кондрата был неискренний. Алесь с болью видел это, видел, что ребята чуть было не рассказали ему о чем-то тайном и вот теперь переводят разговор на другое.
– Как хотите, хлопцы, – сухо сказал он, – но я думал, что вы мне верите, что я для вас остался братом. Даже теперь. Что ж, пусть так…
– Да мы ничего, – замялся Кондрат. – Мы только хотели просить, чтоб не ездил к Кроеру… Не любят его…
– Сам знаю, – сухо сказал Алесь.
Молчали. Алесь знал: дружбе и откровенности конец. А тут еще Кондрат неожиданно, только б не молчать, начал рассказывать очередную побасенку:
– У Лопаты гости были. Положили их, подвыпивших, в чистой половине. А дети взяли да придвинули к двери стол. Ночью встает человек, ищет выхода… Но сколько ни щупает, нет двери… Аж зубами скрежетали.
Андрей даже крякнул с досады за брата. Строго поднял глаза.
– Несешь вздор, оболтус, – прервал он. – А ну, давай выкладывай все. Алесь наш, мужик. Не скажешь – всему конец. Где нет веры, какая там может быть дружба?
– Что вы, – сказал Алесь. – Чему конец? Да я и не хочу.
– Видишь? – спросил Андрей.
– Кондрат все еще колебался. И тогда глаза Андрея вспыхнули.
– Не хочешь? Тогда я сам. Только ты, Алесь, знай: на тебя все надежды. Молчи во имя матери и пана Езуса.
– Это уж напрасно, хлопцы.
– Не напрасно, – отрезал Андрей. – Каждый за своих: дворяне за дворян, мужики за мужиков. А если доведаются, тогда нам конец. Потому что знали, а не сказали. Деда старого хорошо если только выпорют. А нам, и Лопатам, и Кахновым людям, может, и Сибирь.
– Тогда и говорить не надо, – сказал Алесь уже серьезно.
– Надо, – сурово сказал Андрей. – Мы дядькованые братья. Раз смолчим, два смолчим – и конец братству.
Он передохнул.
– Кроера хотят убить, а имение его сжечь. Корчак. Тот самый, что вилы метнул. У него кровь в сердце запеклась на пана Кастуся. Его дети торбы пошили и пошли просить подаяние. За самим Корчаком охотятся, как за зверем. И Корчак решил – убить. Тот, кто убил, – это уже не человек, а хуже сумасшедшего. Он отравлен убийством. За змею бог сто грехов прощает. И он убьет в один из дней масленицы. Чтоб грешить не в пост. Так что не езди и своих отговори.
– Мы никогда к нему не ездим, – сказал Алесь. – Мы враги. Я никому не скажу, можете мне верить. Только ведь его, Корчака, поймают. Мусатов за ним повсюду гоняется. Жаль смелого человека!… А кто это вам сказал об убийстве?
– Петро Кахно слыхал от Лопат. А те к Покивачу ездят, где Корчак скрывался.
– Болтун ваш Петро, – процедил Алесь. – На радостях, что эту грязную свинью убить собираются, распустил язык.
– Он никому больше не сказал, – покраснел Андрей. – Не думал я, что ты, Алесь, нас упрекать будешь.
Теперь стало неловко Алесю.
– Я не упрекаю. И я никому больше не скажу. Могила!!
Это была самая страшная клятва о молчании. Ребята поверили и ушли успокоенные.
…Утром следующего дня в Загорщину прискакал из Кроеровщины гонец, мужик лет под сорок. Пан Юрий и Алесь как раз выходили из дома, когда мужик грузно сполз со своей неуклюжей лошаденки.
Та сразу же словно уснула, расставив свои косолапые топалки. Мужик стоял рядом с ней, мял в руках грязную, дырявую магерку – валяную шапку – и не смотрел на господ, только на мокрый снег, в котором утопали его раскисшие поршни.
– Накрой голову, – сказал пан Юрий. – Не люблю.
Диковатые светлые глаза мужика на мгновение впились в него.
– Их благородие пан Константин Кроер померли. Они просят, чтобы дворяне стояли… у гроба.
– Как это он просит? – еще не веря, спросил пан Юрий. – Мертвый просит?
– Еще когда… живые были.
– Как случилось?
– В одночасье… почти. Говорят, жила лопнула. Уже и в гроб положили.
Пан Юрий перекрестился.
И увидел белую голову мужика, на которой таяли мокрые хлопья последнего снега.
– Накройся, говорю тебе. Иди в людскую. Попроси там водки. И овса коню.
– Нет, – сказал мужик. – Приказано еще оповестить…
Загорский рассердился:
– Иди, говорю! Иначе я, пока там что да чего, сам тебя в батоги возьму. Логвин, Карп, возьмите его, дайте ему сухие поршни, водки, – словом, что нужно.
Мужик пошел со слугами, покорно опустив голову.
– Собирайся, Алесь, – сказал пан Юрий, взбегая по ступенькам.
Не ехать было нельзя, отец так и сказал матери.
Неожиданно мать отказалась.
– Ты можешь ехать с Алесем, – сказала она. – Тебе нужно. А я не могу. Я не любила его.
Поехали вдвоем. Конно. По настилу из лозняка переехали толстый, но уже слабый, как мокрый сахар, днепровский лед. Дорога шла вначале лугами, потом заснеженной возвышенностью, которая переходила где-то далеко справа в Красную гору. Скоро должна была открыться глазам Кроеровщина.
Мокрый, местами уже грязный снег укрывал поля, а на снегу сидели угольно-черные вороны. Иногда они взлетали, и тогда сразу становилось понятно, как тяжело им лететь сквозь сырой, тяжелый ветер. В поле Загорских догнал Януш Бискупович, личный враг Кроера, тоже верхом. Поздоровались. Алесь с любопытством рассматривал попутчика, его живое, красивое лицо с бархатно-черными глазами. Бискупович был небезразличен ему еще и потому, что был самым богатым из всех охотников Приднепровья на "песни рога".
Он сочинял не только их, но еще и стихи, серьезные и душевные – по-польски, шуточные – по-местному. Кроер чуть не вызвал его на дуэль за стихотворение о пивощинском бунте. Там, между прочим, были такие строки:
Пан жандарм его целует,
Хоть он кукишем глядит.
Пан Юрий относился к Бискуповичу с уважением, но был откровенно удивлен, что тот тоже едет.
– Как же это вы?
– Каждый из смертных должен надеяться на последнюю милость собратьев.
– А спор вы с ним затеяли напрасно, – сказал пан Юрий.
– Грозен рак, да в ж… глаза, – улыбнулся Бискупович.
– Ну, пророков нет.
– Есть пророки, – ответил Бискупович. – К худу или к добру, однако моя эпиграмма неожиданно быстро оправдалась.
– Какая?
– А та, которой я ответил на его угрозы.
Пан Юрий вспомнил и не очень весело рассмеялся. Эту эпиграмму помнили все и знали, что Кроер не простит ее. Потому что ничто еще так не клеймило его, как эти строчки:
Smierc Krojera w Krojerowszczyzbie zrobi zmiane znaczna:
Panowie pic przestana, chlopi zas jesc zaczna.
И вот Кроер умер. Теперь в самом деле не будет кому поить мерзавцев, а крестьянам станет легче.
…Кроеровщина удивила Алеся. Огромное село расползлось по богатому лёссовидному суглинку, по бровкам яра, по склонам, по косогору над речушкой. Нигде ни деревца, ни кустика. У общинного векового дуба, что на площади, осталась лишь одна ветка, – торчит, словно человек, вопя, воздел одну руку. Крестьяне, которые попадались навстречу, затравленно глядят в землю.
Огромный господский дом стоял тоже на пустом месте, неуютный, мрачный. Страшное запустение царило вокруг. Маленькие полукруглые ворота, глухой, без окон, нижний этаж, два крыла террасы.
Та же картина была и в комнатах. Старая, заброшенная, никому не нужная роскошь, молчаливые слуги, молчаливые группки гостей, съехавшихся воздать последние почести покойнику.
А был когда-то богатый дом, даже очень богатый.
Кроер лежал в парадном зале, окна которого начинались на уровне человеческого роста. В зале стоял стол. Рядом с ним пюпитр, за которым человек в монашеской одежде читал Псалтырь. Капюшон закрывал его лицо.
А на столе в дубовом гробу лежал Кроер. Две толстые, с руку, восковые свечи бросали желтовато-розовые отражения на неподвижное лицо.
– Отгулялся, – сказал пан Юрий.
А в полумраке зала раздавались страшные монотонные слова псалмов "в утешение печалящимся".
Дневной свет едва пробивался в высокие окна, пыльный, словно в подземелье, грифельно-серый. И освещенное пятно – это только лицо Кроера, руки, сложенные на груди, и красноватая парча, закрывающая тело до самых рук.
Люди шли мимо гроба и крестились. Некоторые – с нескрываемым удовольствием и с деланно-печальным выражением на лице.
Пан Юрий и Алесь остановились в ногах покойника.
– Прощай, шурин, – сказал пан Юрий. – Пусть бог будет милостив к тебе, как прощает он всякий грех.
Алесь немного испуганно глядел на троюродного брата матери. И вдруг мальчик вздрогнул: сквозь прикрытые веки виднелась желтоватая полоска белка.
Кроер смотрел.
– Иди, – сказал пан Юрий. – Рано тебе. Иди и не смотри.
Они прошли около гроба.
– Шурин пришел, – услышал пан Юрий тихий голос. – Добрый день, шурин.
Не понимая, откуда этот голос, пан Юрий оглянулся. И вдруг по залу, словно ветер по ночным ветвям, пробежал вздох ужаса:
– О-о-ох-х!
Они оглянулись. Толпа отшатнулась от гроба, как рожь под ветром.
Мертвец сидел.
Алесь сжал челюсти, чтоб не закричать. А покойник сидел и смотрел на людей. Потом достал из-под красной парчи огромную бутылку шампанского.
Пробка выстрелила в потолок – по бутылке потекла белая пена. Одновременно широко распахнулась дверь в столовую, и все увидели там море огня от свечей, бочки с вином у стен, салфетки, белизну скатертей, столы, изнемогающие от яств, что громоздились на них.
В зале гремел хор обычных собутыльников пана. Пели задостойник:
– "Ангел вопияше благодатней: чистая Дева, радуйся! И паки реку: радуйся! Твой сын воскресе тридневен от гроба, и мертвыя воздвигнутый: людие, веселитеся!"
Пан Юрий недоумевающе смотрел на все это.
– Свинья, – сказал Бискупович, – матерь божью не пожалел, богохульник.
И тогда пан Юрий плюнул.
А покойник, протягивая чашу с шампанским, вел:
– "Со страхом божиим и верою приступите…"
Пан Юрий тащил Алеся к двери.
– "Не препятствуйте детям приходить ко мне", – пел мертвец. И, протягивая чашу, провозглашал: – Пейте от нея вси.
– "Видехом свет настоящий, – пели голоса, – прияхом духа небесного… То бо нас спасла есть".
Пан Юрий не шел, а летел к двери. И тут дорогу ему преградили вооруженные загоновые шляхтичи.
– Шурин, – позвал Кроер, – троюродный шурин, куда же ты? Послушай меня.
Загорский остановился.
– Извините, господа, за шутку, – сказал Кроер. – Иначе никто не приехал бы.
– И правильно, – сказал Бискупович. – Потому что в этом доме после каждой пьянки кто-нибудь да умирает.
– Забудем споры, – увещевал дальше Кроер. – Мне надоело одному. Забудем споры хотя бы на несколько дней. Я ничего для гостей не жалею. А ты куда, шурин?
У пана Юрия дрожали ноздри. Он сделал шаг к двери – загоновые сомкнулись. Загорский, Алесь и Бискупович положили руки на эфесы кордов.
Кроер обводил все это безобразие сумасшедшими глазами.
И, видимо, не пожелал портить праздник.
– Пустите их, – бросил он. – А ты, шурин, подожди моей смерти еще лет двадцать.
Он имел в виду свое наследство. Но Загорский раздвинул руками загоновых и ушел не оглядываясь. Этот человек не мог оскорбить его.
– И прости, – сказал, юродствуя, Кроер.
Потом он встал в гробу.
– Остальных прошу не обижаться. Дорога длинная, мокрая, живите здесь.
Люди оглядывались. Во всех окнах возвышались уже вооруженные загоновые. Человек тридцать, пропустив Бискуповича и Загорских, сомкнулись и стояли в дверях. Люди опустили головы, потому что все знали, как горька чаша гостеприимства Кроера.
Но никто не протестовал. Крупных дворян, с которыми Кроер побоялся бы ссориться, в зале не было. И люди двинулись в столовый зал.
Тяжело закрылась за ними дубовая дверь.
Кроер накинул на плечо парчу наподобие плаща и соскочил на пол. Его немножко пошатывало, он был обессилен многодневной пьянкой, но старался стоять ровно.
Один из загоновых подошел к нему, что-то сказал, и у Кроера оскалились зубы.
– Где? – страшным голосом спросил он.
– Возле крыльца, пане.
Кроер устремился к двери. На ходу остановился.
– Все с окон. Все к дверям, и не отходить. В противном случае засеку… на земле, а не на подстилке . Следите, чтоб никто из гостей не сбежал… чтоб трупами лежали до утра.
И почти выбежал из парадного зала.
…Он обогнал Загорских с Бискуповичем, когда те выходили на крыльцо. И, не обратив на них никакого внимания, бросился по ступенькам вниз.
Пан Юрий сказал одному из загоновых, который провожал их:
– Коней.
– Сейчас, – заторопился тот.
Они ожидали лошадей, стоя на нижней ступеньке, и смотрели на то, что происходило ниже, на площадке, покрытой грязноватым, истоптанным снегом.
На площадке стоял в окружении трех "голубых" и десятка земских русый крестьянин в расхристанном кожухе. Рукав кожуха был оторван, из большой дырки, словно бахрома эполета, падали на плечо клочья овчины. Обыкновенный крестьянин лет под тридцать, обветренный, сильный. Необычными были лишь глаза. Черные, дремучие, они с нескрываемой ненавистью смотрели на пана Кроера, который приближался к группе людей бесшумными, кошачьими шагами.
В стороне от этой группки стоял Мусатов. Смотрел словно бы в другую сторону, поглаживал щетинистые бакенбарды. Зеленоватые, как у рыси, глаза пробежали по лицу Алеся, пана Юрия, Бискуповича и безразлично начали рассматривать, словно впервые видели, блестящие от влаги дикие камни дома, высокие окна, подушки зеленого мха у водостоков.
Мусатов знал бешеный нрав Кроера, знал, что тот может сгоряча учинить такое, чего потом семи умным не расхлебать, тем более что свидетелем будет сам предводитель дворянства. И Мусатов пошел мимо Кроера к ступенькам. Проходя, сделал ему приветственный жест.
Кроер улыбнулся. Он понял это так, что Мусатов развязывает ему руки. "Что ж, хорошо. И какое, действительно, кому может быть дело до отношений господина со своим рабом?"
Мусатов скрылся в доме. А Кроер, дождавшись этого, подошел и остановился шагах в трех от мужика.
– Что, недолго довелось ходить? Погулял – плати.
Сумасшедшие глаза смотрели с улыбкой.
Корчак молчал.
Три человека, стоявшие на крыльце, подняли головы, услышав имя.
– Отец, это он? – спросил Алесь.
– Ты не слушай, сын, – сказал пан Юрий, – мы не имеем права вмешиваться.
Кроер делал шаг то вправо, то влево – рассматривал.
– Так господин Корчак уже и эполет приобрел? В генералы пану Корчаку захотелось? Может, пан Корчак и в императоры метит?
Корчак молчал.
– Намеревается, – с деланным сочувствием сказал Кроер. – Неграмотный, бедолага. Не читал. Не знает, чем царь Мурашка кончил .
– Почему не знаю? – сказал вдруг Корчак с каким-то залихватским отчаянием. – Очень даже хорошо знаю:
Головонька бедная от жара трещит,
Ножки на красном на железном седле.
В ответ пан Кроер ударил крестьянина, но, видимо, не очень сильно, потому что был обессилен пьянкой.
Алесь смотрел на происходящее растерянными глазами: он впервые видел, как бьют связанного.
Голова у Корчака не пошатнулась от удара. С какой-то злобной радостью он сказал:
– Плохо бьешь… А жаль, паночек, что меня по дороге к своим схватили. Ух, как бы из этого гнезда дымком рвануло! – Корчак глотнул воздух. – Жаль… Одного жаль – рассчитаться не успел…
Кроер отдыхал, и глаза его были мутными от гнева.
– Так у тебя еще и свои были? – тихо спросил он.
– А как же. Не святым же я духом жил от жатвы до масленой. Прятали, помогали.
– Где прятали? Кто?
– А это ты уж сам дознайся.
Кроер плюнул и снова, двигаясь как-то наискось, устремился по грязному снегу к связанному.
– Где? – Он ударил снова, в этот раз под нижнюю челюсть.
Корчак сплюнул кровь в снег.
– Угодил-таки, – сказал он. – Конечно. Над пешим орлом и ворона с колом.
Это было уже слишком. Кроер ощутил свою слабость и стал искать глазами что-нибудь более тяжелое.
Как раз в этот момент конюх привел господам лошадей.
Пан Юрий разбирал поводья. И тут Кроер заметил в руках у конюха корбач. Рванул его из рук дворового и с подскоком, согнувшись, ударил Корчака по лицу. Плеть не была подвита свинцом, лишь гибкой медной проволокой, и это спасло Корчака от немедленной смерти.
Лицо крестьянина залилось кровью. Губы у Кроера дрожали. На щеках пятнами появлялся и исчезал румянец. Десять, двадцать, сорок ударов…
Алесь смотрел на расправу обезумевшими глазами. Били связанного человека, который не мог защищаться…
Корчак не мог уже стоять. Он сел на снег, залитый кровью, хватал воздух.
– До-бей, – только и сказал он.
И упал лицом в снежную кашу.
– Аз-зиат, – внешне спокойно сказал пан Юрий и добавил: – Александр, в седло.
Алесь не в силах был отвести глаза… Удар… Еще… Еще удар. Как по сердцу.
Человек в снегу вытянулся.
И тогда, сам не понимая, что он делает, Алесь бросился к Кроеру и подставил руку. Плеть рассекла одним махом одежду и кожу, обвилась вокруг запястья. Алесь перехватил ее и со всей силы рванул.
Ему удалось вырвать окровавленную плеть из рук Кроера. Бледный, с красными пятнами на щеках, Кроер недоуменно смотрел на Алеся.
– Сволочь! – В детском горле клокотало. – Низкий, злой человек.
Кроер угрожающе двинулся на него.
И тогда Алесь, трясясь от злости, зная, что этот может ударить его, размахнулся и рукояткой со всей силы влепил в перекошенное лицо Кроера.
Кроер схватился за челюсть. Потом поднял кулаки.
…И тут сильная рука пана Юрия отбросила его от сына. Возле них мелькнул Бискупович, схватил плеть и отшвырнул ее в снег.
– Слушай, ты, – сказал пан Юрий, – дерьмо! Если ты тронешь его, желчью рыгать будешь…
– Подождите, Загорский, – спокойно сказал Бискупович. – Не пачкайте рук.
– Стра-ажа! – едва выдавил из себя Кроер, и это прозвучало тихо, но гневно.
Руки пана Юрия и Бискуповича легли на рукояти кордов.
– Вы пожалеете, Кроер, – спокойно сказал Бискупович. – Чтоб проломить вам голову, достаточно секунды.
Кроер оглянулся. Но жандармы, очевидно, боялись вмешиваться в ссору высоких господ. Стояли молча.
Пан Юрий спокойно усадил Алеся на Ургу и подвел Бискуповичу коня.
Они вскочили в седла. С места – только грязные снежные брызги полетели – взяли вскачь.
…Верст через пять, когда стало ясно, что погони не будет, пустили разгоряченных лошадей рысью. Алесь засучил рукав, рассматривая кровавый рубец.
– Он меня ударил, – недоуменно сказал он.
Отец с состраданием смотрел на сына.
– Ты погорячился, сынок. Потому что три человека могли б сложить головы за одного, которого все равно ожидает Сибирь, смерть в рудниках… А как бы горевала твоя мать… Или жена пана Бискуповича… Обещай мне, что ты…
Алесь не очень вежливо ответил:
– Этого я не могу обещать.
– Правильно! – сказал Бискупович.
…Корчака действительно ждала Сибирь. Когда Мусатов, услыхав шум, выбежал из дома, Корчак, залитый кровью, но все еще живой, без сознания лежал на снегу.
Мусатову удалось отговорить разъяренного пана от погони. Корчака он отдал жандармам и приказал везти в Суходол.
А Кроер приложил к разбитой челюсти снег и направился в дом.
– Водки, – только и смог сказать он загоновым.
…Начался неистовый, страшный разгул. Три дня Кроеровщина захлебывалась в вине. Три дня в имении царил пьяный угар.
На пятый день на ногах остались лишь Кроер да Иван Таркайло. Сидели при свете одной свечи в домашней молельне, чокались друг с другом и обезумевшими глазами следили друг за другом, чтобы каждый выпил до капли. Кроер спьяна начал было уже процеживать вино из бутылки сквозь пальцы, потому что в каждой бутылке сидел черт, очень похожий на морского конька, но все как-то обошлось. Чтоб не ругаться, решили весь вечер разговаривать по-французски. Иван этого языка не знал, а пьяный язык Кроера с трудом мог сплести два-три слова.
– Шли бы вы спать, черти, – грубил Петро, лакей Таркайла.
– О, мои диё… нон… Алон! Перепить – кураж! – плел неведомо что Таркайло.
Петро смеялся. Кроер смотрел на него мутными глазами.
– А ты чего ржешь, Петро? Понимаешь нас?
– Он зна-ает, – говорил Таркайло.
– Знаешь французский язык?
Петро обиделся:
– А то как же.
– Ну, так какой же он?
– Красный, – сказал Петро. – Как…
– Пр-равильно, – сказал Таркайло.
Оставив одуревших от вина господ, Петро закрыл их в молельне (вдруг надумают освежаться в проруби или скакать на конях), а сам пришел в людскую и сказал кухарке:
– Последние дни доживают. И живут не по-людски, и пьют, как перед погибелью.
– Эка невидаль! – бросила кухарка. – Теперь еще, говорят, в Петербурге змея пустили по железным колеям… Змей, понимаешь, бегает по дорогам. Это уже конец света.
– Так, – согласился Петро. – Этот не пощадит. Этот сожрет всех.