Майка-май, Майка-май, – звенели за окнами капли. И Майка Раубич, рассмеявшись от счастья и предчувствия, приникла к окну. Зеленоватые, как морская вода, глаза девушки жадно смотрели на мокрые деревья, на белоснежный сад, на черные куртины, по краям которых уже цвели бархатные анютины глазки.

Сумерки надвигались на сад. Мягкие, влажные, майские.

Только что отгремела первая гроза. Нестрашная, грохотливо-радостная, майская гроза. И теперь под окнами старого теплого дома буйствовала лиловая сирень.

Мокрый и сладкий ветер летел в окна.

Весь этот день большой дом в Раубичах бурлил от сумятицы и кутерьмы. Готовились ехать на бал в Загорщину. Подшивали, гладили, мылись. Нитки свистели в руках швей. Шум утих всего лишь час назад.

Михалина стояла у окна, положив руки на подоконник, словно подставив их нежным поцелуям свежего воздуха.

Это все же было счастье. Счастье первого взрослого бала, счастье первого взрослого бального платья, белого, в почти белом, лишь чуточку голубоватом кружевном чехле.

Самые противоречивые чувства – стыда и гордости – обуревали ее, когда она смотрела на свои оголенные плечи и руки, еще тонкие, но уже не детские, на бледно-розовый цветок розы в пепельных, с неуловимым золотистым оттенком волосах.

Она не знала, красиво ли все это: матово-белое, с прозрачным глубинным румянцем лицо, рот, одним краешком немного приподнятый вверх, брови, длинные, с причудливым изломом и потому чуть высокомерные.

Но она видела себя как бы новой, чужой, и эта чужая шестнадцатилетняя девушка нравилась ей.

Огромные глаза смотрели на нее из зеркала настороженно, вопросительно и счастливо.

И это было такое счастье, что она рассмеялась.

А в соседней комнате глупая нянька Тэкля будила Наталку. Не могла подождать, пока уедут.

– Вставай, встань, ласочка. Уснула, не помолившись… Нельзя спать без молитвы.

Наталка бормотала что-то и отталкивала руки старухи. Господи, ну зачем это. Вот глупая нянька. Для молитвы будит ребенка. Ничего не скажешь, резон.

– Нужно "ати " боженьке сказать… А не то волчок за бочок ухватит.

А что б тебя… Такая уж нужда одолела.

– Да я не хочу-у-у, – хныкала Наталка. – Я… спать.

– Читай-читай.

Майка прислушалась. Сонный голосок читал в соседней комнате:

Среди ужасного тумана

Скиталась дева по скалам. Кляня жестокого тирана, Хотела жизнь предать волнам. – Так-так, – хвалила ее Тэкля. И опять шелестел сонный голосок: Теперь куда я покажуся, Родные прочь меня бегут. Нет, лучше в море погружуся, Пускай оно меня пожрет.

Майка прыснула.

– Все, – со вздохом сказала Наталка.

И вдруг добрая жалость охватила Майкино сердце. Она быстро прошла в комнату сестры. Наталка, заспанная и розовая от сна, умащивалась в кроватке.

Девушка, ощущая какую-то очень непонятную, совсем не сестринскую жалость к Наталке, подошла к ней и взяла на руки, нисколько не заботясь, что изомнет платье. Наталка раскрыла черные глаза, обхватила Майку за шею горячими, тоненькими ручками.

– Майка, – сказала за спиной пани Эвелина. – Сейчас же положи. Изомнешь платье.

Наталка прижалась сильнее, словно ища спасения. У Майки сжалось сердце:

– Мамуленька, возьми Наталку, возьми Стася… Загорские обижаются, когда не берем.

Темно-голубые глаза пани Эвелины смотрели на сестер. Потом улыбка тронула ее губы:

– Н-ну…

– Едем, едем, Наталочка, едем… – И Майка запрыгала вокруг матери.

…Выехали все вместе в дедовской огромной карете, которую держали специально для таких случаев.

Майка чувствовала себя чудесно. Сердце сжималось от ожидания. Чего она ждала, она не знала и сама. Скорее всего – беспричинного, молодого, такого большого, что сердце останавливается, счастья.

С Алесем они мало виделись все эти годы. Она была в институте – он в гимназии. А летом, когда он жил в Загорщине, отец возил ее то на воды, то в гости к теткам. За годы невольно выросла какая-то непонятная отчужденность. Чужим и почему-то моложе ее казался ей соседский сын, которому она когда-то подарила свой железный медальон.

И все же она ждала.

У нее был такой счастливый вид, что Ярош Раубич наклонился к ней. Глаза без райка виновато улыбнулись.

– Что с тобой, дочушка?

– Ничего, – смущенно сказала она. – Мне кажется, должно что-то случиться.

– У тебя всегда непременно что-то должно случиться, – сказал солидно Франс.

А пан Раубич смотрел на детей и думал, что Франс взрослый хлопец, да и Майка уже почти взрослая паненка… Он думал и со страдальческой улыбкой, как каторжник свою цепь, вертел железный браслет с трилистником, всадником и шиповником на кургане.

…Итальянские аркады белого дворца, перечеркнутые черными факелами тополей, открылись в конце аллеи. Полыхали огромные окна. По кругу медленно подъезжали к террасе кареты и брички. Плыла по ступенькам вверх пестрая толпа.

Майка вышла из кареты и, рядом с Франсом, двинулась навстречу музыке, свету, благоухающему теплу. Музыка пела что-то весеннее, такое мягкое и страстное, что слезы просились на глаза.

На верхней ступеньке стоял Вежа с паном Юрием и пани Антонидой.

– Раубич, – тихо сказал он, – радость, радость мне… А ты слышал, что царек сказал на приеме московских предводителей дворянства?

Поднял палец:

– "Существующий порядок владения душами не может остаться неизменным…" О! Как думаешь, радость?

Широковатое лицо Раубича заиграло жесткими мускулами. Тень легла под глазами.

– Если б это от чистого сердца, радость была бы. А так это, по-моему, что-то вроде предложения Браниборского. Говорит о радости, а у самого челюсти, как у голавля, жадные, двигаются.

– И я думаю, – иронично улыбнулся дед. – В либерализм играет. Как его дядька. Ну, и окончит тоже… соответственно… Игры все…

Узкая, до смешного маленькая ручка пани Антониды тронула Вежу за локоть:

– Отец, здесь дети.

Дед замолчал. Потом взглянул на сноху и добродушно улыбнулся. Он стал заметно мягче относиться к ней – был благодарен за внука.

– Пани Эвелина, – улыбнулся пан Юрий, – радость беспредельная, что приехали… Франс, да вы важный, как магистр масонов… А Стах… Нет, смотрите вы, каков наш Стах… А ты, Наталочка, все молодеешь. Что же с тобой дальше будет, олененочек?

Смеялись его белоснежные зубы.

– И Майка, – неожиданно серьезно сказал он. – Вы сегодня удивительны, Майка… Алесь сейчас придет. Он ушел размещать хлопцев.

Вежа смотрел на Майку.

– Ты? – спросил он. – Сколько же это?

– Шестнадцать, – сказала пани Эвелина.

– Та-ак. Пожалуй, теперь уже тебя не назовешь чертиком…

– Что удивительного? – сказал Раубич. – Окончила институт.

Детей отвели в их зал, в тот самый, где когда-то они разбили вазу. Майка вспомнила: черепок с хвостом синей рыбки до сих пор лежит в шкатулочке.

В зале слуги скребли восковые свечи. "Стружки" сыпались на дубовые кирпичи пола. Дети потом, танцуя, разнесут все ногами. Будет лучше, чем специально натереть.

Майке сразу подумалось: "А нам теперь сюда, в эту комнату, уже нельзя. Мы теперь взрослые".

На миг пришло сожаление. А потом снова вернулась радость.

Она вступала в зал с прежним чувством. Видела, как от двери на нее смотрят глаза пана Юрия и пани Антониды. Смотрят с каким-то настороженным ожиданием. И в сердце родился неосмысленный протест: "Почему они так смотрят на меня?"

Мысль сразу же исчезла, потому что пестрая группа окружила ее.

– Это кто? Бог мой? Ядзя! Ядзенька!

Ядзенька стояла все такая же, все так же похожая на куклу. Но она была… она была ростом почти с Майку. Тоненькая, изящная…

– Маюнька! Малюнька! – смеются синие глаза.

А потом пошло. Черный улыбающийся Янка и его руки, сильно сжимающие ее ладошки.

– Майка! Майка! – смотрит в глаза, словно не верит. – Как мы рады! Как обрадуется Алесь!

– Тебе хорошо, Янка?

– Мне хорошо. Я теперь сын, реченный Ян Клейна.

…Куда это смотрит мимо нее длинный, сразу посерьезневший Янка?

Михалина посмотрела туда, в тот самый миг на хорах запели скрипки. Словно нарочно. И от их задумчивого пения снова упало сердце.

Шагах в пяти от нее стоял Алесь и странно, как будто испуганно, как будто не узнал, смотрел ей в глаза.

Она тоже не сразу узнала его. Совсем взрослый. Вытянулся, почти как пан Юрий, и, наверно, будет выше. И такой же загорелый. Лицо почти оливковое, и на нем особенно светлые – аж светятся – темно-серые большие глаза.

Но почему он так растерялся, словно увидел чудо? И что это в нем такое новое? Ага, глаза стали не такие мягкие. И в фигуре нет ничего от медвежонка, стройный, гибкий.

Алесь поклонился и поцеловал ей руку.

– Я очень рад. – Голос почему-то осекся. – Мы так давно не виделись.

– Очень давно. И хотя б… одно письмо.

– Это вы, Ма…Михалина, не ответили мне.

– Я по-прежнему Майка.

Пауза.

– Сходим к Вацлаву. Я из Вежы. Едва успел переодеться.

В "зале разбитой вазы" Стась, Вацлав и Наталка играли в жмурки. Водил Вацак, и Алесь нарочно "поймался" ему.

– Поймал!

– Нет, брат, это я тебя поймал, – сказал Алесь и поднял Вацака высоко-высоко.

– Алеська! Братец! – крикнул Вацак, болтая ногами в воздухе.

– А показать тебе, как барсук детей гладит? – спросил Алесь, прижимая брата к груди.

– Не-а! – Малыш закрыл голову руками. – Против шерсти гладить будешь.

– Ты у меня умный, – засмеялся Алесь.

Майка засмотрелась на него. Высокий, широкий в плечах, он стоял, держа брата, как перышко.

Наталка тихо подошла к Майке и потерлась щекой о ее ладонь.

Алесь, подхватив на руки еще и Стася, взглянул на девушку. Какая-то растерянность снова мелькнула в его зрачках.

– Ну, мальчики, хватит уже, – глуховато сказал он. – Хватит.

– Алесь, – взвизгнул спущенный на пол Вацак, – а Наталка хорошая. А Наталка говорила, что ее не брали, а потом Майка взяла. Она понимает, что мне без Стася и Наталки скучно. Она хорошая.

– Очень хорошая, – сказал Алесь. – Играйте.

Подвел, подтолкнул их к Наталке, обнял всех троих. И тут его рука случайно коснулась руки Майки.

Майка вдруг почувствовала: случилось что-то неведомое до сих пор. Взглянула на Алеся и убедилась, что он тоже почувствовал, задержал на ее плечах и руках какой-то чужой взгляд.

Случилось непоправимое.

А в зале нежно звенела музыка, зовя их к друзьям.

…Они танцевали вальс, и это было страданием. Приходилось держаться как можно дальше друг от друга. И он стал чужим. И они стали чужими. И невозможно было больше танцевать вместе. Потому что все смотрели и все-все видели.

Поэтому Михалина даже обрадовалась, когда перед мазуркой увидела возле колонны двух друзей. Она не любила Ходанского, но теперь он показался ей домашним, дурашливым. Стоял себе, поглаживая золотистый чуб.

Вот заметил ее, наклонился к Мишке Якубовичу и что-то шепнул ему на ухо. Гусар засмеялся, показывая белые зубы. И видно, что дурак, но приятный дурак, тоже домашний. И нет в нем того, что так пугает ее в глазах Алеся. Просто ухарь в блестящей форме. Белозубый и дерзкий, щедрый пьянчужка.

Когда Ходанский пригласил ее на мазурку, она пошла танцевать, даже не взглянув на Алеся. И еще раз с Ходанским. А потом с Якубовичем. А затем еще с Ходанским.

Нарочно не смотрела на Алеся. Только раз случайно столкнулась с ним взглядом и увидела суровые глаза и несчастное, глубоко печальное лицо.

Наконец Алесь увидел, что она незаметно выскользнула на террасу, и решительно пошел за ней.

Над вершинами темного парка трепетали далекие зарницы. В свежем от дождя воздухе стоял влажный аромат сирени.

Алесь прошел в самый конец террасы, куда не падал свет из окна, и там у перил увидел тонкую Майкину фигурку. Майка не обернулась на шаги, а когда он позвал ее, искоса взглянула на него диковатыми и даже разгневанными глазами.

– Что с тобой?

– Так, – опустила она ресницы.

– Ты делаешь мне больно. А я помню тебя.

– Разве?

В ответ он развязал галстук и показал на стройной загорелой шее цепочку:

– Вот твой медальон.

Вместе с железной цепочкой потянулась и золотая. Когда Загорский взял Майкин медальон на ладонь, золотой закачался в воздухе, свисая между большим и указательным пальцами. Тускло сверкающий амулет из старого дутого золота. А на нем всадник с детским припухшим лицом защищает Овцу от Льва, Змия, Орла.

– Все как прежде, – сказал Алесь. – Благородное железо, а в нем прядь твоих волос и надпись по-белорусски… Твой… Первый… Ты помнишь вербу?

– Нет, – ответила она каким-то жестким, словно не своим, голосом. – Не все как прежде.

В первый миг она, пожалуй, обрадовалась, а потом в радость прокралась боль. Она сама не знала, что с ней.

– А у тебя еще один, – сказала она. – Чистое наше железо сменял на золото.

Ей почему-то хотелось еще раз уязвить его. Она не могла иначе, так с ним было теперь непросто.

– Конечно, – продолжала она, – кто же будет ценить простое железо? Кому оно теперь нужно?

– Я…

– Не надо мне твоих оправданий. Защищай свою Овцу, которая первому попавшемуся дарит трехсотлетние фамильные медальоны.

Повернулась. Пошла террасой. Все быстрее и быстрее. Ночь и свет из окон, чередуясь, бежали по тоненькой фигурке.

И началось измывательство.

…Играли в загадки. Тот, кто отгадает, имел право поцеловать ту паненку, которая загадывала. Франс Раубич и чрезмерно оживленный Мстислав так и следили за губами Ядзеньки, когда приходила ее очередь.

– Ядзенька спрашивает: что растет без корня, а люди не видят?

Молчание.

– А главные враги – слизняк и порох, – добавила Михалина.

Франс и Мстислав лезли из кожи вон. Алесь давно догадался, но не хотел мешать им.

Майка залилась смехом. Он звучал весело и немного издевательски, особенно после того, как она взглянула на Алеся.

– Господа, – сказала Майка, – что же вы, господа? Некоторые почти окончили гимназию.

Глядя ей в глаза, Алесь безразлично бросил:

– Камень. Камень растет без корня. Порох разбивает его извне, а каменный слизняк точит изнутри.

Ядзенька протянула ему губы. Молодым людям накрыли головы вуалью. Заиграла на хорах скрипка. И в снежном полумраке Алесь увидел, как опустились ресницы прежней куклы, и понял, что он не безразличен ей.

Когда вуаль с шорохом сползла с их голов, Алесь заметил настороженные глаза Франса, грустно-улыбчивый взгляд Мстислава.

Алесь посмотрел на Мстислава и медленно прикрыл глаза в знак того, что он все понял.

– Загадка про человека, – холодно произнесла Майка.

Загорский видел суженные, чем-то недобрые глаза девушки.

– Боженькин ленок, - сказала Майка, на ходу плетя словесную вязь, – свил с ланцужком ланцужок . Сменял железо на золото. Золотой саблей хочет неведомо какую овечку защищать.

Это была глупость. Нескладная, злая. Никто, конечно, ничего не понял и не мог отгадать.

– Гм, – ввернул Мишка Якубович, смеясь черными глазами, – боженькин ленок – это, конечно же, я.

Захохотал:

– И железо на золото я сменял, взяв на год отпуск. И овец от меня защищать надо.

Алесь смотрел прямо в Майкины глаза.

– Я, – бросил он. – Объяснять не буду, но я. Надеюсь, панна Раубич не откажется, если в сердцах девушек земных осталась хоть капля искренности?

На их головы набросили вуаль. Алесевы глаза смотрели в глаза Михалины. Между ними легко мог бы встать третий – так отчужденно держался Алесь.

– Благодарю вас, Михалина Ярославна, – тихо сказал Алесь. – Я просто использовал последнюю возможность остаться вдвоем. И потом я ведь должен был отгадать. Просто чтоб вы знали, что я ничего не боюсь и ни о чем не жалею.

– За что благодарите? – тихо спросила она.

– За честность. За то, что никого не впустили в нашу детскую тайну. Так, намекнули только всем.

Увидел растерянные глаза и сбросил с головы вуаль. Все, наверно, смотрели с недоумением на две фигуры, которые так и не шевельнулись под вуалью. Ну и пусть.

Вуаль сползла на пол. Алесь подошел к Мнишковой Анеле и пригласил на танец. И, словно в знак одобрения, склонил голову старый Вежа.

Остаток вечера Майка и Алесь танцевали порознь.

Вначале Майку душили гнев и глубокая обида. Но потом она вспомнила, что сама добивалась этого, вспомнила тот страх, который чувствовала, когда Загорский был рядом, вспомнила, с какой радостью, как избавление от смерти, приняла она приглашение Якубовича. И она повеселела.

Вечер показался очень коротким. Она сто раз до этого видела его во сне. Видела этот бал, и музыку, и зарницы за окнами, и немыслимое счастье от танцев и собственной молодости.

Всему этому нельзя, невозможно было возводить границы. А Загорский был такой границей. Пусть привлекательной, но и страшной в своей беспрекословности.

Она танцевала, и ей хотелось танцевать, как иногда хочется спать во сне. И потому, когда вдруг танцы окончились, когда пригласили на ужин, на глазах у Майки появились слезы. Так не хотелось этого ненужного ужина, так не хотелось тратить время.

За ужином опьянение от танцев прошло. Она заметила, что Алесь так и не пришел, не сел за стол.

К концу ужина исчезла из-за стола Ядзенька. А потом незаметно сумели удрать Мстислав и Франс.

Мишка Якубович сидел напротив, шутил, скалил белые зубы. Черные глаза нахально и дерзко смеялись. И вдруг Майка почувствовала, как рождается в душе тревога. Она не знала, откуда она, эта тревога. Казалось только, что теряешь что-то очень важное. Наконец она не выдержала и под умоляющим взглядом молодого Ходанского поднялась с места и оставила застолье.

Вышла на террасу – никого. Обложенный тучами, словно в мешке глухо высился загорщинский парк. Зарницы стали ярче. Они полыхали и полыхали. Это, видимо, от них делалась нестерпимой тревога.

Майка обогнула дворец. Слегка хрустела под ногами галька.

От площадки с качелями долетел голос Ядзеньки:

– Алеська! Куда это ты исчез? Иди к нам.

– Что это вы, как маленькие, с бала да на качели? Платье изомнешь, – сказал Алесь.

– Алесик, дорогой, смотри, какая ночь! Какие зарницы! Только и качаться.

Заскрипели в тишине канаты, – видимо, Алесь сильно нажал ногами на доску качелей.

Майка подошла совсем близко. В этот момент вспыхнула зарница, и девушка увидела Алеся, который возносился головой прямо во вспышку.

Он, казалось, был выше деревьев, выше столбов качелей, выше всего на земле.

– Алесь! Алесь! Ну ты прямо словно архангел! И голова в тучах! – кричала Ядзенька

– Архангел с рожками и хвостиком! – смеясь, сказал Мстислав.

Зарница рассеяла тьму, и в пугливо-ярком свете Майка увидела, как откуда-то из зарева падал прямо на нее человек с распростертыми руками, угрожающе темными глазницами и волосами, которые стояли дыбом над головой.

– Смотрите, – скрипение качелей вплелось в слова Франса: юноша, видимо, нажал на тормоз, – Майка тут, Майка пришла.

– Сидишь ты здесь, Ядзенька, как цветок в крапиве, – сказала Майка.

– Это кто крапива? Мы? – с угрозой в голосе спросил Франс.

Майка понимала, что Франсу с Мстиславом плохо. Она чувствовала, что Ядзенька дорого дала бы, чтоб быть на качелях вдвоем с Алесем. И это рождало в ее душе неосознанное чувство враждебности и оскорбленности за себя, за брата и за Маевского. Потому что брату было плохо. И Мстиславу было плохо. Ей казалось, что она страдает главным образом за них.

И еще она знала, что Мстислав прощает Алесю непреднамеренную обиду. Просто потому, что любит его нерушимой братской любовью, потому, что им, пострижным братьям, никогда нельзя ссориться, и Алесь ведь не виноват, что кто-то любит его. А Франс не простит этого Алесю никогда. И эта ожесточенная настороженность брата может повредить ей, Майке, как ничто другое.

– Слезай, Франс, – скомандовала она. – Уступи мне, пожалуйста.

– А я куда?

– Перейди к… Мстиславу.

Красный сполох прокатился над площадкой, и она увидела, что Алесь смотрит на нее.

– Я сойду, – бросил он. – Качать будет Франс.

От прыжка под его ногами скрипнула галька.

– Решили удрать? – почти шепотом спросила Майка. – Достойный поступок. Испугались моих острот?

– Нет, Михалина, – тоже шепотом ответил Алесь. – Просто…

И, подсадив ее, ушел прочь.

…Спустя час она стояла в том самом темном углу террасы и смотрела в парк.

Дождь слегка сбрызнул траву и цветы, только краем зацепив Загорщину. Сполохи полосовали небо где-то далеко-далеко.

Пани Антонида заметила Майку возле перил и подошла к ней:

– Ну что? Что с тобой, девочка?

У Майки перехватило горло от неожиданной нежности этой женщины.

– Не знаю… Но мне что-то очень тяжело! Я такая несчастная!

– Я понимаю… Понимаю… – И ласковая тонкая рука ее легла на Майкину руку. – Этого не надо делать, девочка. Того, что ты сегодня… весь вечер… В этом нет правды… И ты ничего, ничего не поделаешь…

– Почему не поделаю? – с ноткой протеста спросила Майка.

– Так… Такой уж закон. – И, виновато улыбнувшись, ушла.

…Майка шла через зал, сама не зная, куда она идет. У самого выхода в зимнюю лоджию встретились ей отец и пан Юрий.

– Молитва девы, – весело сказал пан Юрий. – Выше голову, пани Михалина!

Отец отстал от него и, дождавшись, пока Загорский пройдет вперед, тихо сказал дочери:

– Мы с ним немного выпили в буфетной. Ему неприятно… хотя он и не говорит.

– Ах, отец, что мне до этого? – неожиданно страстно вырвалось у нее.

– Не мучай хлопца, – жестко сказал пан Ярош, – не играй людьми в этом доме. Веди себя, как надлежит девчине. Не нравится, так молчи. Будто обрадовалась, что можешь все делать… А душа человека не в человечьей, она – в божьей руце.

Впервые в жизни она видела разгневанного отца.

– Больше ты сюда ни ногой. Хватит мне стыда. И если еще увижу эти твои игры-гули, поедешь на Пинщину, в Боево, управлять приданым матери. Под присмотром Тэкли.

Круто повернулся. Пошел догонять пана Юрия.

Михалина вышла в лоджию. Небо очистилось, и за непомерно высокими окнами мигали неисчислимые звезды.

– Ах, да что они все привязались? – вырвалось из груди.

Вырвалось вместе с плачем. И она, опершись на подоконник, заплакала.

Что они знали? Что они знали о ней, о медальоне и о хлопце, который возносился головой в зарницы? Что они знали о том чувстве, которое весь вечер владело ею?

Словно и бороться нельзя. Как будто все давно решено за нее на небе, а она просто беспомощный котенок, с которым судьба делает все, что ей заблагорассудится.

Никто не думает, что она человек. Ни бог, ни взрослые, ни Алесь, ни… она сама. Но никогда не скажет этого. Никогда.

Она знала, что и дальше будет язвительной и недоброй. Просто потому, что нельзя, чтобы предопределенность ломала и крутила тебе руки. Однако пусть ее простят все, она не хотела терять юношу, который летел среди зарниц.

Почти потеряла его. И она боялась и знала, что за волной высокомерия хлынет волна покорности и, возможно, унижения. И так будет всегда. Бейся в когтях судьбы, как пойманная птица.

"Я не хочу! Не хочу! Господи, как я хочу этого!"

Вместе со слезами словно исчезало что-то в душе. На место решимости приходила безнадежная покорность. Звезды за окном радужно расплывались в ее глазах. Среди них, где-то возле Волчьего Ока, были их звезды. Где они сейчас – звезда Майка и звезда Алесь?

И вдруг жалость и неутолимая, острая, никогда еще в жизни не испытанная нежность овладели ею.

Она уже ничего не боялась, ни о чем не думала, ничего не собиралась утверждать. Она просто прошла лоджией и спустилась по ступенькам в парк.

Звезды сияли над головой. Она шла и шла аллеями, словно во сне, не в состоянии дать себе ответ на вопрос, куда и зачем идет.

Звезды сияли над головой. Вдруг словно кто-то сыпнул их и в траву. Слабые, зеленоватые, они мигали в ней, почти под ногами.

Это были светлячки. Неосознанно она брала холодные огоньки в руку. Наконец рука засияла, словно в ней горел зеленый огонь.

Выдернув из шарфа несколько серебряных нитей, она ловко плела их пальцами. Потом подняла готовую диадему и повязала ее вокруг головы. Во тьме над ее челом вспыхнул нимб из зеленоватых холодных звезд.

…Аллея за аллеей. Майку почему-то тянуло к озерцу, где стояла хрупкая старая верба. Но она не успела дойти до нее. Когда до озерца осталось совсем немного и оттуда дохнуло влагой, она увидела тень, которая двигалась ей навстречу.

– Ты? – спросила тень.

– Я.

Никогда еще не было так необходимо для него быть с нею. И никогда еще он так не сердился.

– Возьми свой медальон, – сказал он. – Я не думал, что это будет так. Однако, видимо, правда, что на земле нет ничего вечного.

Звезды сияли над ее головой. И звезды сияли в ее волосах.

– И ты отдаешь его мне? – глухо спросила она.

– Ничего, у меня останется еще один. Это теткин медальон. Он, как она говорила, трижды три раза меня спасет, – протянул ей цепочку: – Возьми.

Она вдруг сделала еще один шаг. Безвольно и покорно упала головой на его грудь. Он стоял, вытянув руки вдоль тела.

– Алесь, – сказала она. – Алесь…

Была ночь и верба. Был восход. А потом было солнце.

И когда оно поднялось над деревьями, от круглых листьев водяных кувшинок легли на дно тени.

И тени белых водяных лилий на дне пруда были почему-то не круглые, а напоминали разорванные листья пальм.