Последней зимней дорогой Таркайлы завезли на арендованную землю лес, кирпич и дикий камень. Начали строить хранилища, а напротив, на бывших клиньях Браниборского, – винокурню, бараки и домики для винокура и механика.
Алесь теперь часто ездил туда: вначале на санях, а потом, когда испортилась дорога, верхом. Почти каждый день приезжала туда и Сабина.
Загорский наблюдал за выполнением всех правил, предусмотренных в контракте, пикировался с остроумным чехом механиком, а она с седла слушала их. Алесь не знал, как обостряется находчивость, когда двое мужчин острословят не на живот, а на смерть в присутствии девушки. Он лишь начинал становиться мужчиной, и это был канун его первой весны.
Поэтому он не знал, почему холодные глаза Сабины теплеют, когда она смотрит на него, и в такие минуты чувствовал себя неловко.
С Майкой все было покончено, и он вдалбливал себе, что не желает прежнего, что оно не нужно ему, что он больше не любит. Обманывал себя и заставлял все забыть.
И все равно в такие мгновения он, даже провожая Сабину к дому Таркайлов, вдруг умолкал и смотрел невидящим широким взглядом на безграничные ноздреватые снега – и сквозь них.
Ей хотелось спросить: "Где ты?" – но она только внутренне сжималась, с болью понимая, что он рядом и не рядом и рядом никогда не будет. И тогда, думая, что разлука поможет лучше всего, она отпросилась у родственников, пока не окончат в новом поселке дом для нее, уехать отсюда. В Петербург. Те вынуждены были разрешить. И Сабина на какое-то время исчезла с глаз Алеся. Неожиданно, как и появилась.
За день до отъезда Сабины в Загорщину явился Мстислав Маевский, крайне расстроенный: до него дошли слухи о прогулках Алеся.
Пострижные братья сидели на длинной тахте. Мстислав с плохо скрываемой гримасой отвращения курил сигару. Голос, обычно такой приятный, прозвучал грубо, когда он наконец бросил первое слово:
– Утешился?
– А почему бы и нет, – холодно ответил Алесь.
– Поздравляю. Память кошачья… Если ты и с друзьями так…
– С друзьями не так.
Сердце Алеся разрывалось от жалости, но сделать ничего было нельзя.
– Связался с Таркайлами, – продолжал Мстислав.- А ты знаешь, что о них говорят? Ты знаешь, кто они? Эти старосветские святые да божьи старозаветные шляхтюки – они горло за свои деньги перегрызть готовы. У них вместо сердца калита, вместо мозга калита. Они из тех страшненьких, что добрые-добрые к человеку, прямо хоть ты их к ране прикладывай… до того времени, пока дело не коснется их интересов. И тут они убьют вчерашнего друга.
– Если "связался" значит – "один раз побывал в доме", то я действительно связался.
– Угу, – буркнул Мстислав. – И каждый раз вас верхом на лошади видят. Вдвоем. От бывших клиньев Браниборского до поворота к Таркайлам. Черт полмира обегал, пока вас не нашел да друг к другу не толкнул.
Алесь улыбнулся.
– Надо же и черта уважать, если уж ему столько бегать довелось.
– Что ж, – сказал Мстислав, – как хочешь. Однако знай, что и эти слухи дошли до Раубичей.
– Ну и что? Разве там еще кто-нибудь интересуется мной?
– Я думаю, до этого вас еще можно было помирить. Раубич тоже остыл немного. Понял, видимо, что все это не больше, как грязные сплетни.
– Почему это он вдруг таким умным стал?
– С ним Бискупович беседовал. Серьезно. После твоей речи. А тут ты с Сабиной. Вел себя просто как мальчишка. Слухи дошли до Михалины. Все, видимо, из того самого источника знают…
– Что?
– Что будто ты отдал пустошь так дешево потому, что надеешься в скором времени породниться с Таркайлами… И будто с паном Юрием давно договорено и его согласие есть, потому что он слова не сказал насчет арендной платы, предложенной тебе.
– Как?
– "На вечные времена, – сказал Мстислав. – С условием строительства хранилищ…" Теперь даже те, кто верил, что ты и Гелена невиновны, молчат.
У Загорского перехватило дыхание. Удар был рассчитан и страшен. Он вскочил с места.
– Я же ничего… Она завтра…
И осекся. Все равно ничего нельзя было объяснить людям, которые не верили ему, а верили грязному поклепу.
– Пускай, – теперь гнев душил и его. – Черт с ней, если так. Медальон вернуть?
– Нет.
– И то хорошо… Сплетням обо мне поверила. Не хочу я таких! Не хочу!… Не было у меня ничего с Сабиной… Но если уж они так, я на самой бедной девушке во всем Приднепровье женюсь…
Мстислав сидел серьезный: поверил Алесю.
– Ты погоди, – глухим голосом сказал он, – ты вначале дождись Майкиной свадьбы.
Алесь скрипнул зубами и сел.
– С кем?
– С Ильей Ходанским.
– Как с Ходанским?
– Так. – Мстислав говорил, словно его кто-то душил. – Когда дошли до нее слухи об этой пустоши, она словно деревянная ходила с неделю… Позавчера этот… явился… Признался в любви.
– И что?
– Дала согласие. Через месяц помолвка.
Кровь прилила к лицу Алеся. Он почувствовал, что какой-то жаркий туман разлился по всему телу. На миг показалось, что он сходит с ума.
– Ну, – сказал он, – ну… ну… этого я и ожидал. Несправедливости. Самой мерзкой… У них это всегда так…
– Не смей ее!
– А то что?
– Что… хочешь… Кого хочешь… Завтра же… Но ее… не смей! Убью!
Мстислав вдруг осекся. Увидел лицо Алеся. Он еще никогда не видел, как люди плачут без слез.
– Мстислав, братка! Ты так любишь ее?!
С минуту висело молчание. Потом Алесь положил руки на плечи Мстислава.
– Прости. Ты иди к ней. Иди. Разрушь там все. Отбей от Ходанского. Иди.
– Никогда, – сказал Мстислав.
* * *
Назавтра Мстислав попытался рассказать Михалине Раубич о том, что на самом деле творилось с Алесем, о рассчитанном оскорблении, которое наносил ему неизвестный враг, о том, что лучше бы помириться, разорвать ненужную помолвку, но встретил обиду, спрятанную за внешним безразличием. Помолвку разрывать было вроде бы "поздно". Разговор окончился ничем.
* * *
Утешал дед. Когда внук возвращался вечером в Вежу (в Загорщине больше не мог), утомленный, посиневший от дневной скачки по полям и лесам, голодный, иногда мокрый выше колен, пан Данила подсаживался к нему в библиотеке и, глядя в огонь, говорил:
– Я знаю, тебе сейчас кажется, что все прошло, все кончено.
Алесь никогда не позволил бы такого разговора родителям. А деда не надо было стыдиться, от него ничего не надо было скрывать. Дед знал: здесь ничем не поможешь, и каждый должен сам пройти это, стать мужчиной, сам найти выход. Он только выжидал, чтоб как раз в этот единственно нужный момент – не раньше и не позже – дать совет. Кризис – он понимал это – еще не наступил.
– А между тем ничего и не кончено.
– Они скоро обручатся.
– Скоро? – Уставшие глаза деда смотрели в глаза внука. – Помолвка – это не свадьба. И даже свадьба еще не конец. Понимаешь, на земле существует единственная непоправимость, невозвратимость. Это смерть. Пока она не пришла, все может измениться твоей волей или капризом судьбы.
– Но зачем же тогда так страдать?
В глубоких глазах рождались хитрые искорки.
– А ты что, легкости хотел? Она ведь ненавистна настоящей любви, эта легкость.
Улыбка, словно бы не в силах сдержаться, появлялась на губах.
– Овидий не дурак был, когда давал совет.
– Какой?
– Заходи через окно, даже если ничто не мешает заходить через дверь. Quod datum ex, – скандировал он, – facili longum male nutrit amorem: та любовь, которую легко дарят, не продолжается долго.
И, стройный, гордый и сильный, пан Данила наклонялся к огню.
– Вот огонь. Иногда он бывает далеко. Но все равно, идя по сугробам, радуйся, что видишь его. Пусть пока что далеко. Со временем придешь… И я тебе говорю: чем больше замерзнешь, тем больше будет счастье протянуть к нему руки.
– А если совсем замерзнешь?
– Глупости! Иди! Мужественные не гибнут…
Дед все понимал. И Алесю становилось легче.
* * *
Тучи, которые день и ночь плыли над равнинами и оврагами, постепенно съедали снега. На самых высоких курганах с солнечной стороны сошел снег, и на проталинах обнажились пряди сухой травы да курилась влажная земля.
Темнели бока курганов. Предки дохнули теплом из могил.
От полудня и до первой звезды звенели над землей голоса: у скирд и на курганах девки и хлопцы "звали весну". Стояли лицами на юг и бросали в простор страстные кличи.
В душу Алеся закрадывалась странная истома и тоска.
Алесь словно ошалел за эти дни. С самого утра ища облегчения, часто не завтракая, садился на коня и объезжал окрестные поля, луга, леса. Охрипший от ветра, с тяжелой от солнца головой, он рыскал от пущи к пуще, избегая деревень и больших дорог, словно очумевший от первой настоящей весны волчонок-переярок, сам не зная, куда его тянет и что ему нужно.
Вокруг было солнце, таяли под ним серые, ноздреватые сугробы, белели дали. Казалось, дороги поднимались выше полей. И в этом большом мире лишь ему не было места.
Первый жаворонок захлебывался под снегами, и ему было хорошо, потому что он только что принес и подарил нивам солнце.
Тревожно кричат грачи, словно дразнят чем-то неведомым.
Вот на витахмовской конюшне ржет жеребец. Диким, не таким, как всегда ржанием. Такое ржание, что недаром, видимо, поверила глупая баба из сказки словам мужика: "А это, любая, нашего пана черти дерут, вот он и ревет дурным голосом".
Котики вербы. Котики, котики, котики вербы. Зеленая на изломе веточка вишни, которую, едучи верхом, можно держать во рту, закрыв глаза, ощущая влажный аромат, свежую горечь и еще что-то непонятное.
И вдруг испуганно вскинуть ресницы от трубного, горластого клича:
– А ужо, дев-ки, весна идет!!
…Первая звезда в высоте. Прозрачно-серое небо над густо-синей землей. Но мягкая свежесть воздуха не приносит покоя. Даль тревожит, волнует, зовет. И, куда бы ты ни повернул коня, на встречу тебе с курганов летят и летят тревожные голоса:
– Дай, Ма-ришка, клю-у-чи!
И опять полет коня. Но издали, с другого кургана, отзывается другой голос:
– Дай, Вла-дак, клю-у-чи!
Болит голова и не исчезает истома, и ожидание наполняет грудь, и ветер свищет в ушах, но скакать некуда.
Вот с третьего кургана:
– Ото-мкнуть земли-и-цу!
И еще откуда-то, совсем издали:
– Вы-пустить трави-и-цу!
Куда убегать, когда весенними вечерами, в жажде неизвестного, вопит с курганов о великом солнце вся родная земля?!