Спустя несколько дней после чтения манифеста в Милом умер старый Данила Когут. Никак не мог опомниться и не переставал думать о родне Марыли. Все повторял: "Два года панщины для мужиков. Еще два. А платить всю жизнь".

И вот в первый солнечный день взял Юрася и, опираясь на него (а раньше и палкой не пользовался), пошел с внуком под заветный дуб в конце усадьбы.

Шел высокий, весь белый, как снег, от волос и усов до свитки, до белых кожаных поршней.

– Помнишь? – указал на завалинку Юрась. – Ты тут Алесю песню тогда пел.

– Да… Давно было.

– Дед, – спросил Юрась, – а где тот белый жеребенок?

Глаза у старика были белые и пустые.

– Кто же его знает. Растет где-то, наверно.

– Долго что-то для коня.

– Это не простой конь.

Шел какое-то время молча, а затем добавил:

– Вырастет, вырастет жеребенок. Ты дождешься, а я – нет. Не дождусь я, внук. Не дождусь светлого дня.

Он шел двором и осматривал хату и надворные постройки, шел садом и осматривал деревья, что сам посадил.

– Жаль, земля еще мертвая. Услышать бы, как мягкой землей пахнет.

– Услышишь.

– Нет. Отходил свое.

Отломил тонюсенькую веточку вишни. Она была уже зеленая на изломе и пахла горьковатым.

– Пахнет как, Юрась. Жизнью пахнет.

Затем старик осматривал новую баню и вспоминал старую, которая сплыла в тот давний паводок, и щупал рукой сено в гумне. Хорошее было сено, зеленое, ни разу не попало под дождь.

– Скажешь, чтоб овес не транжирили. Скоро пахота. И колоды все пусть Кондрат положит на латы, чтоб не гнили.

– Хорошо, дед.

Юрась был рад, что приехал из академии и задержался, но сердце его болело за деда.

Старик шел стежкой к дубу. Подошел, погладил ладонью шершавую кору дерева. Дубу было не менее четырехсот лет. Высоко в синее небо выбросил он свои ветви.

Потом старик стал глядеть на посиневший лед Днепра, на луга и далекие леса. Много воздуха было над великой рекой. Синего, холодного, слепящего. Но уже льду недолго осталось пугать землю, и Днепр напряг под ним все свои мощные мускулы.

Ветерок шевелил белые волосы старика. Глаза смотрели вдаль.

– Кланяюсь тебе, реченька, – сказал Когут. – Беги себе да беги.

– Дед! – сказал Юрась.

– Молчи, – сказал старик, – не мешай. Чего уж тут. Гроб Днепровой водой окропите. Я услышу.

Юрасю показалось, что дед говорит что-то не то. Но он взглянул в его глаза и смутился. В глазах не было уже ничего от земного. Они знали что-то такое, чего не знал никто.

– Реченька ты моя, реченька, золотая ты моя! Беги себе да беги. Неси себе да неси.

Он обращался теперь к реке как равный к равному. Теперь перед обоими была вечность.

Кости станут землей, и вырастут деревья, и потекут из них капли дождя. Прямо туда, в реку. И он станет рекой, а река – им. И даже самый мудрый, даже бог, их не отличит.

Старик опустился на колени и поклонился реке, как те древние, что обожествляли Днепр и тоже стали землей и рекой.

А потом, словно утратив интерес ко всему на земле, дед лег на солому.

– Ну вот. Умирать буду. Не кричи. Не пугай тишину.

– Дед!

– Мне не больно, так зачем же кричать? Не бойся, это недолго, – сонно бормотал дед.

Юрась, боясь побежать за своими и оставить деда одного, присел немного в стороне. Решил подождать. А затем он отведет старика в хату.

Глаза деда смотрели в синее небо, в котором разбросал ветви дуб-богатырь. Ветви покачивались, словно сам купол неба величественно качался в них.

Кровь земли текла в жилах дуба. А кора была шершавая, как мужицкие руки. А ветвей было – не счесть. А за дубом был Днепр. А над Днепром, и над дубом, и над ним, старым Когутом, было синее небо. Хорошо будет под таким небом белому коню… Станет сильным конем жеребенок… Справедливости ездить пристало на мужицких пузатых конях.

Слабость родилась в теле. Теплая-теплая. Тянулся в небо дуб. Послышались звуки лирных струн. А может, это зазвенели, качаясь, сами ветви дуба?

Дуб вдруг вырос так, что затмил солнце. И лишь небо еще немножко просачивалось сквозь звонкие ветви.

Потом небо угасло…

* * *

Минуло два дня с того момента, когда гроб со старым Когутом опустили в могилу.

Алесь эти дни сидел дома. Никуда не хотелось идти, в душе было пусто.

Алесь вспоминал звуки лиры, и песню про белого коня, и белого-белого деда в белом садике, и багрянец залитой заходящим солнцем груши.

Словно отлетела с этой смертью юность. И никто больше не запоет про белого жеребенка.

В серый, ненастный день приехал по мокрому снегу Адам Выбицкий. Бросил вожжи на руки Змитеру, спрыгнул на снег, почти побежал по ступенькам во дворец. По-видимому, был встревожен.

Алесь как раз расшифровывал тайнописное послание от Кастуся. Под горячим утюгом буквы стали зеленоватыми. Писали, видимо, лимонной кислотой.

"Звеждовский в Вильне создает организацию по руководству группами всей Белоруссии и Литвы. Будем собирать силы на будущее. Своих пока сдерживай от нежелательной горячности. Расширяй организацию и думай об оружии. Я тоже не трачу времени попусту. Объездил часть Слонимщины, был в Зельве и Лиде, в Гродне и Соколке. Создали центр по руководству Гродненской губернией. В нем Валерий, землемер Ильдефонс Милевич, Стах Сангин и Эразм Заблоцкий да еще Фелька Рожанский, хлопец немного с кашей в голове, но решительный. Пишет стихи. И по-белорусски. Но это дело десятое. Организация есть, вот что главное. Срочно напиши, можешь ли выслать две тысячи рублей. Есть возможность дешево купить партию оружия. Украденное интендантами еще в войну и потому дешевое. Правда, двустволки, а штуцеров немного, но и это хорошо. Желаю успеха, брат".

Алесь сжег письмо в камине. В этот момент взволнованный пан Адам вошел в комнату. Загорский, словно не замечая его, клал деньги в кошелек.

– Поедешь в Могилев, – сказал он Выбицкому. – Отправишь деньги вот по этому адресу пану Калиновскому. Моего имени не называй.

Выбицкий мялся:

– Княже…

– Случилось что-нибудь?

Адам осел, словно из него выпустили воздух.

– Бунт, пане княже.

– Какой я тебе пане княже?

– Бунт, Алесь. Восстали Браниборщина, Крутое и Вязыничи, – едва шевелил губами Адам. – Дорогой подняли две деревни Ходанского. Идут в Горипятичи бить с тамошней колокольни набат. Кричат много. Отказываются от уставных грамот и выкупа, не хотят быть временнообязанными.

Выбицкий побледнел еще сильнее и, взглянув на Алеся, вдруг сказал глухо:

– Присоединимся?

– Их сколько?

– Пока пять деревень.

– А округа?

– А округа – ваши деревни. В них нет бунта и, наверно, не будет, – признался Выбицкий.

– Ну вот и присоединяйся. Ах, не вовремя! Ах, дьявол! Кто там у них ядро? – спросил Алесь.

– Корчаковы хлопцы. Все вооруженные. А за ними толпа.

– Олух твой Корчак! – рассердился Алесь. – Он нападет да в пуще скроется, а людям потом что делать? Обрадовался, начал.

– С Корчаком идут близнецы Кондрат и Андрей. Батька Когут, как услыхал про это, кинулся за ними, чтоб удержать.

– Значит, умнее.

Что-то надо делать. Как-то надо удержать людей от крови, защитить от плетей, унижения, смерти. Пять деревень против империи! Какой бред! То слишком осторожны, а то… Нет, это надо остановить. Пусть восстают потом, когда восстанут все, когда возьмутся за оружие друзья.

– В Могилев поедешь, – сказал Алесь. – Отошлешь деньги, а Исленьеву передашь вот это.

Он быстро написал несколько слов.

"Граф, – прочел Выбицкий, – Корчак с людьми идет на Горипятичи. Всеми силами попытаюсь сделать так, чтоб не пролилась кровь. Обещайте мне словом дворянина, что добьетесь у губернатора, чтоб не карали невинных сельских жителей. Они невиновны. Знаю из надежных источников. Молю вас и сам сделаю все".

Выбицкий покачал головой и положил бумажку на стол.

– Я не повезу в Могилев донос, князь. Придет войско.

– Я не посылаю доносов, пан Адам, – жестко сказал Алесь. – Отправляю это письмо именно потому, что придет войско.

– Н-не понимаю.

– Войско придет из Суходола, а не из Могилева. И с войском – Мусатов. Людей раздавят еще до того, как из губернии придет ответ. И потому это не донос. Я не хочу, чтоб лютовали над народом, и делаю попытку реабилитировать его. Корчак уйдет в лес, а люди, Выбицкий? Неужели вы думаете, что слово самого богатого хозяина в оборону мужиков ничего не значит?

– Ну?

– Ну и вот. Я не хочу, чтоб расстреливали и хлестали плетьми. Не хочу расправы. Попытаюсь чем-то помочь. А Исленьев сделает так, что расправа не будет жестокой.

– И это вас называли красным?

– Я и есть красный. Но я не хочу, чтоб красные преждевременно пролили красную кровь. Пре-жде-вре-мен-но.

Выбицкий покраснел.

– Я отвезу письмо, – сказал он. – Простите меня.

– Буду весьма обязан, – сказал Алесь. – Возможно, это спасет и мою шкуру.

Эконом прятал в карман кошелек.

– А может, не рисковать?

– Нет, – сказал Алесь. – Спешите, Выбицкий. Я поеду без оружия. И те, и другие смогут сделать со мной, что захотят.

Он поспешно собирался. Приказал Логвину оседлать Ургу. Накинул плащ. В саквы приказал положить бинты, корпию, йод.

Минут через тридцать после того, как эконом вылетел со двора, Алесь сошел по ступенькам.

– Может, надо за помощью? – спросил Халимон Кирдун.

– Не надо. Будь здоров, Кирдун.

Он тронул коня со двора, ощущая удивительную звонкую пустоту, заполнившую все тело. Так бывало всегда перед опасностью: состояние, похожее на восторг или легкий хмель.

"Ах, всадничек ты мой на белом коне! – иронизировал он над собой. – Ах, головушка ты глупая! Избавитель, видите ли… "

Но не скакать в Горипятичи он не мог.