Люди шли уже вечер и ночь. Ночью багрово-красные, освещенные заревом, днем как будто обычные, только в глазах оставались отблески огня и ночь. Началось с того, что в Браниборщину привезли уставные грамоты. Перевели в деньги оброк, разложили уставную сумму на все дворы, подсчитали, сколько пойдет на каждую следующую десятину земли. Поскольку каждая следующая стоила дешевле, хуже всего пришлось беднякам, которые не могли много купить.

Шестипроцентный годовой взнос и выкуп были такими, что не осилить.

Браниборцы подумали немного и сказали сами себе: конец, лучше панщина, лучше прежнее рабство.

Удивляла жестокость царской воли. Загорский и Раубич, паны, освободили своих более выгодно. Поначалу думали – обман, а вот тебе и нa. Получили. Алесь и пан Ярош сразу выиграли в глазах людей.

А потом кто-то пустил слух, что манифест подменили, а Раубич и Загорский знали, мол, о настоящем манифесте и не посчитали возможным идти против царской воли. Недаром князь в Милом во время чтения глаз не мог поднять от стыда. Но против остальных идти, видимо, не рискнул. Только сам решил не брать греха на душу, освободить "по-царски"!

Мужики отказались от уставных грамот. Эконом Браниборского начал угрожать.

И тут появился Корчак с людьми. Смотрел в толпу безумными черными глазами, говорил непонятное:

– Не мог царь дать такую волю. Настоящая воля за семью печатями. В ней для всех сыроядцев смерть. Царь приказал волю вилами брать. Он за свою жизнь боится. Но если пойдете панов бить, возрадуется его душа.

Марта с Покивачевой мельницы (многие знали ее по тайным моленьям) глядела огромными глазами, и в них безумие и неистовство.

– Правду говорит Корчак! Сама от странников чула! Растет белый конь! Если не поддержите его, в аду вам быть! Божьего жеребенка продадите – не видать вам счастья!

Люди слушали. А Марта кричала:

– Матерь божья из бывшей Олейной брамы плачет. Волосы у нее посивели и дыбом встали. Мертвых деточек видит. Продали их батьки.

Зрачки Марты расширились на весь раек и трепетали.

– Бог, бог сказал! Будет выдавать брат брата и батька сына на смерть; восстанут дети на батьков и поубивают их, и будут вас ненавидеть за имя мое, но кто вытерпит до конца, спасен будет.

Мужики, конечно, не верили. Дело было не в воплях Марты. Просто жить стало невыносимо, а вопли придавали положению необходимый оттенок жути и величия.

– Кровью река поплывет, если не заступитеся!

– Глядите, хлопцы, – сказал Корчак. – Не пойдете с нами – один пойду. Вам потом стыдно будет.

В это время подошли вязынические. Их привел тот самый Брона, что когда-то разрезал веревки на руках Раубича. Огромный, с английским штуцером в руках, он пришел под общинный дуб и проронил лишь несколько слов:

– Странник один говорил, паны попов подкупили. Попы настоящую царскую волю в церквах сховали. На престоле под сукном лежит.

Толпа молчала. Похоже было на то. Попы читали волю, но попов в Приднепровье, которое вера (то одна, то другая) била и трясла столько столетий, никогда не любили.

– Сховали, – сказал Брона. – И не пощупать ли нам церкви?

Решили – щупать.

Ближе всего была горипятическая молельня. Люди пошли туда и дорогой подняли еще деревню Крутое. Видя, как много мужиков идет, люд поднимался легко.

Потом присоединились крестьяне двух ходанских деревень. Эти пришли с мялами, топорами и косами.

Обрастая, как снежный ком, толпа двигалась к Горипятичам. Дорогой жгли панские надворные постройки. В багровом зареве, увеличенные им, двигались сквозь ночь люди, и страшно, остро блестели над их головами отполированные ежедневной работой вилы и коричневые бичи на ореховых цепильнах.

Уже несколько сотен ног топтали подмерзший за ночь снег. Шли плетеные кожаные поршни, войлочные сапоги, лапти. Глядя на их следы, посуровевший после убийства Таркайлы Кондрат Когут шутил:

– Ай да лаптежники! Ай, мужики, ай, головы!

Хохот катился над головами тех, кто был поближе. Ржал, как конь, Брона, окруженный подростками. У хлопцев были в руках топоры на длинных древках, и уже по одному этому можно было узнать – с Вязыничей. Только у вязынических, врожденных лесорубов, топоры были на таких топорищах.

Корчак шел впереди своих, как на праздник, пьяный от мысли, что вот, наконец, настало время. Он не знал, что весь этот замысел с самого начала осужден на провал, что большинство думает о только что полученной, пусть даже куцей, свободе, что никто, кроме его хлопцев, не накопил злости, что люди шли как на веселое гулянье и могли разойтись при первом же препятствии.

Не знал, что час этих людей еще не настал, что он придет даже не через год, а значительно позднее, но когда придет, пожар будет пылать ярко.

Не знал Корчак, что и Когуты поддерживали его не от всего сердца. Пошел Кондрат, единственный, кто знал правду о смерти Стафана и кого давил гнев. Андрей же двинул за ним, чтоб не оставить брата одного. Но он уже раза два сдерживал Кондрата. Пока что это не удавалось, но в третий раз могло иметь успех.

Да и что было Когутам? Они были уже вольными людьми и, как большинство таких, хотели лишь поглядеть: не задумали ли великие люди подменный манифест.

Должно было пройти много времени, Беларусь должна была изведать еще много кривды, грабежа, нищеты и унижения, чтобы породить грозу. И потому был прав Загорский, а не Корчак.

Но Корчак слишком долго ждал и слишком много страдал, чтоб отказаться от "похода на Горипятичи" (как это потом назвали), выходки героической, но бессмысленной и потому трагической. И он шел так, словно его ждало там главное дело жизни.

В корчме, где сидельцем был старый Ушер, разбили двери сарая и выкатили на снег две бочки со смолой. Все, кто хотел, делали себе факелы. Водки и другого имущества не тронули: зачем человеку потом отвечать перед хозяином? Да и шли ведь не грабить, шли "щупать" церковь, чтоб самим убедиться в низком обмане.

Толпа шла к бочкам и отходила с факелами. Словно черная река подползла к какому-то месту, здесь вспыхивала и дальше ползла уже огненная.

Подошли к Горипятичам. Село молчало. Ни огонька, ни звука. Лишь собаки лаяли во дворах. Белая, с двумя колокольнями церковь на пригорке дремала посреди мокрых, голых лип. А выше их возносился восьмисотлетний черный и кряжистый церковный дуб, ровесник первой церкви, заложенной на этом месте.

Люди удивлялись, почему село молчит. Они не знали, что, пока они шли, задерживаясь подолгу у каждой деревни, и не скрывали цели похода, эконом из Вязынич Федор Петрашкевич успел предупредить Суходол. Полковник расквартированного там Ярославского полка был болен, и на Горипятичи с двумя ротами вышел Аполлон Мусатов. Они реквизировали в одном из сел сани и прибыли на место значительно раньше мужиков.

И никто не знал также, что сюда форсированным маршем подходят еще две роты и будут не позже полудня.

Мужики валили улицей, огородами и садами. Всем хотелось быстрее достичь цели. Лилась сверкающая огненная река.

Возле церкви темнела солдатская цепь. Пологим частоколом розовели поднятые вверх багнеты, и в них отражались огни многочисленных факелов.

Толпа глухо загудела и остановилась. Люди боялись перешагнуть невидимую границу, отделявшую их от солдат в конце улочки.

Солдаты молчали. Даже у Мусатова бегали по спине неприятные мурашки – так много перед ним было людей и огней.

Рысьи глаза капитана обшарили толпу и наконец встретились вначале с ястребиными глазами Покивача, а потом с черными и дремучими глазами Корчака.

И тут Мусатов впервые почувствовал неуверенность и страх. Он не знал людей из этой белой массы, знал лишь лицо Корчака. И Мусатов подумал, что здесь, по-видимому, не просто мужики, а лесные братья, а поскольку это так, дело будет горячим. Он ошибался, но не мог знать, что ошибается.

– Разойдитесь, – сказал Мусатов.

Это было неожиданно. Но вперед вышел не Корчак, а Покивач.

– Мы не хотим крови, – сказал он.

– Чего же вы хотите?

– Мы хотим видеть настоящий манифест, схованный в церкви.

– Какой манифест?

– Настоящий… царский.

– Есть один манифест.

Покивач укоризненно покачал головой:

– Нашто брехать, пане? Служивый, а сам с этими обманщиками. Похвалит ли тебя батька император?… Пропусти нас в церковь, и мы уйдем отсюда.

Мусатов подумал, что это даст возможность выиграть время и взять зачинщиков.

– Идите, – сказал он.

Мужики начали совещаться. Наконец к церковным воротам подошел Покивач.

– Чей? – меряя его глазами, спросил Мусатов.

– Лесной.

– Стой здесь. Еще кто?

Второй из толпы вышла Марта.

– Ты чья?

– Божья.

Две тени, черная и белая, стояли отдельно от толпы и смотрели, кто выйдет еще. Кондрат попытался было сделать шаг вперед, но его вдруг сильно сжали с боков. Он покосился: тяжело сопя от бега, рядом с ним стояли отец и Юрась.

– Голова еловая, – сказал мрачно отец.

Кондрат рванулся было – сжали сильнее. Андрей вдруг начал толкать его назад, в толпу.

– Хватит, – сказал он. – Ты что, не видишь? Западня.

Строгие синие глаза Андрея встретились с его глазами.

– Идем отсюда, – сказал Андрей шепотом. – Подвести хочешь загорскую округу? Брось, брат. Не время. Погоди, выспимся мы еще на их шкуре.

Подкова покраснела на лбу Кондрата. Но родственники крепко прижали его к стене какого-то сарая.

Мусатов стоял немного выше моря огней. Его руки, уцепистые руки в веснушках, нервно ощупывали пояс. Он не чувствовал прежней уверенности. И именно для того, чтоб она вернулась, спросил:

– Еще кто?

– Я, – шагнул из толпы Брона.

Он отдал штуцер соседу и пошел, приминая поршнями снег.

– Кто такой? Откуда?

– А ты не знаешь? Напрасно. Довелось-таки тебе помучиться с нами под Глинищами.

У Мусатова передернулась щека. И этот лесной…

– Т-так, – протянул он и, поскольку уверенность не приходила, приказал: – Солдаты, берите их.

Троих людей схватили за руки.

– Это что же? – спросил Покивач. – А обещание?

– Лесным бандитам не обещают.

– Люди! – крикнул Брона. – Видите?!

– Ты что же это делаешь?! – закричал кто-то из толпы.

Мусатов поднял руку:

– Народ! Эти люди убедятся, что никакого манифеста в церкви нет, и там же будут ждать, пока придет расплата.

Кондрат Когут отбивался у стены. Его держали.

– Пустите! Видите, как они! Пустите!

Отец вдруг обхватил ремнем его заломленные назад руки, стянул их так, что у Кондрата начали наливаться кровью кисти.

– Тащите его, хлопцы, тащите отсюда!

За Кондратовыми ногами потянулись две снежные борозды.

– Советую вам разойтись. – Щетинистые бакенбарды капитана дрожали. – Сюда идут еще две роты. Пожалейте свою жизнь.

Толпа заколебалась. Корчак с отчаянием смотрел, как тех троих тянут к воротам. Деревня молчала, смотрела темными окнами. Наверно, в хатах люди не спали, но никто не вышел на улицу.

– Хлопцы! – крикнул Корчак. – Да что же это они, ироды?! Выгоняйте их из хат. Факел в стреху, если не выйдут!

Мужики начали стучать в окна и двери, выгоняя горипятических на улицу. Их волокли из хат. Толпа была в ярости: прятались за темными окнами, а каждому, кто стоял с факелом, было страшно, и у каждого было сиротливо на сердце. А разве те, что с факелами, злодеи? Они хотели только убедиться во лжи.

– Корчак! – кричал Мусатов. – Не издевайся над людьми!

– Отпусти взятых, зверюга! – кричал Корчак. – Вишь, милосердный волк! Вспомни Пивощи!

Возня вокруг Броны, Марты и Покивача на миг приостановилась.

– Люди! – крикнул Мусатов.

– Мы тебе не люди, а быдло, – ответил Корчак. – И вы нам не люди, а волки.

Повисло молчание.

…На загуменье отец, Андрей и Юрась с трудом удерживали Кондрата.

– Предателя из меня делаете, – сипел тот.

Улицей, пригуменьями, садами медленно, по одному, по трое, отделялись от толпы люди.

– Видишь? – сказал Юрась, и вдруг голос его сорвался. – Видишь? Вот тебе этот бунт. Так ты что – в этой игре хотел голову сложить?

Кондрат крутил головой, как загнанный конь.

– Стыд, перед братьями стыд… – Он снова начал вырываться.

Андрей схватил его за волосы и с силой, так, что Кондрат вскрикнул, повернул его голову к садам:

– Взгляни! А ну, взгляни! Вот они, братья!

От огненного озера отрывались и плыли садами огоньки. То один, то другой из них делал во тьме сверкающий полукруг – сверху вниз, и оттуда долетало шипение сгорающего факела, который сунули в мартовский снег.

У Юрася что-то клокотало в горле.

– Братка… – захлебываясь, говорил он. – Братка, ты не думай. Мы начнем не так. Когда мы начнем, земля под ними всеми закурится. Подожди того часа, братка.

– Когда начнется настоящее, первым пойду с тобой, – сказал и Андрей.

– Мы из-под них землю рванем, – все повторял Юрась. – Это уже скоро. Верь мне, я людей знаю.

Кондрат видел, как угасали в снегу факелы, как уменьшалось и уменьшалось на глазах число огней. Судорога вдруг пробежала по телу Кондрата, и он, вырываясь, закричал немо и страшно.

– Понесли, – сказал Юрась.

Андрей вскинул на плечо тело брата, и Когуты двинулись зарослями вишняка, а потом взлобком леса подальше от Горипятич. Кондрат покачивался на плечах, неподвижно-тяжелый, словно мертвый.

На пригорке, перед тем как спуститься в овраг, Юрась и Андрей остановились. Огни все еще гасли в ложбине, но шипения уже слышно не было – далеко.

– Ничего, мы им это вспомним, – сказал Андрей.

Брат не ответил ничего, но Андрею стало страшно, когда он увидел сжатые кулаки Юрася.

"Довели, – подумал он. – Волков из людей сделали. И не удивительно…"

Толпа редела. Остались только люди Корчака и вооруженные мужики из деревень Ходанского да еще горипятические, которым не было куда удирать.

Но Мусатов все равно ощущал удивительную слабость.

…Оставшиеся стояли в нерешительности. И солдаты стояли перед ними неподвижно. И на лицах солдат, которые держали Брону, Марту и Покивача, была нерешительность.

Временами в толпе взрывался крик:

– Отпустите их!

– Ироды! Супротив царской воли! Вот он вам…

Опускались багнеты, и как будто вместе с ними на толпу опускалась тишина.

Брона глядел-глядел на это, да и плюнул.

– Мужики-и…

Корчак попытался поднять своих – напрасно.

Еще не начинало светать, но на восходе уже загорелась янтарно-желтая холодная лента зари. Люди переминались с ноги на ногу, скрипел под поршнями снег.

Мужики знали: пока на их стороне ночь и факелы, их табор производит впечатление более страшное и величественное, чем было на самом деле. День, который вот-вот должен был разгореться над деревней, как бы разденет их, покажет солдатам обычных замерзших людей, очень утомленных и голодных.

…И вдруг над толпой, над солдатами взвился неистовый, дрожащий от восторга крик Марты. Она билась в руках солдат, извивалась, показывала рукой куда-то в сторону крутояра. Глаза женщины горели яростью и безумием.

– Глядите! Гля-ди-и-те!

На крутояре, на верхнем его срезе, на желтом фоне зари двигался силуэт.

– Всадник! Всадник! Всадник!

Конь как бы стлался в воздухе, приближаясь с восхода к деревне. Солдаты не видели его за стеной лип. Но всем, кто в нерешительности стоял на деревенской улице, он был хорошо виден.

И каждый, даже тот, кто не верил в сказки, с радостью подумал: вот оно, то единственное, что может снять оцепенение. И надо воспользоваться моментом, иначе день – и еще две роты, которые идут где-то дорогой, и расправа, и каторга. Только отогнать их хотя бы на миг, чтоб потом добыть настоящую волю, и знать, правда ли это, и разойтись, чтоб рассказать всем и чтоб потом восстали все, а не только две деревни.

Крик Марты разбил молчание. Женщина вырвалась из рук солдат, сделала несколько шагов и повалилась на колени в снег, протягивая руки к светлому видению.

Безумный вопль ее вскинул каждого. Это было спасание, возможно – настоящая воля.

И, наливаясь кровью, Корчак крикнул:

– Он с нами, хлопцы! Хлопцы, он явился! Вперед!

Крик опьянил всех. Взметнулись вверх пешни и вилы, косы и топорища вязынических. Поршни начали месить снег.

Всадник уже исчезал, проваливаясь в яр, но теперь мужикам не было в нем нужды.

Раскрытые рты, распахнутые на груди сорочки, белые свитки, блеск стали, огонь факелов, крик – все слилось в одно, в лаву, которая катилась на солдат.

Покивач тоже вырвался из солдатских рук, бросился к Марте, стал поднимать ее. Затем воздел руки вверх:

– Хлопцы! Бей их!

Лава приближалась к схваченным и солдатам с невероятной быстротой.

И в этот момент воздух разорвал беспорядочный, редкий залп. Покивач качнулся и, словно переломившись, упал навзничь в снег. Упал еще кто-то, еще, еще.

Но было поздно. Пешни, острые жала кос, свитки, сталь, ходаки, желтые, как мед и лен, распатланные волосы – вся эта гневная лава надвинулась, смяла, погнала солдатскую цепь.

И не хватало времени солдатам зарядить ружья, и оставалось лишь одно – спасаться, прыгать через ограду, бежать, укрываясь за церковные стены, ощущая спиной горячее дыхание толпы и хрустение кос, когда они впивались в живую плоть, бросать ружья, бежать к речушке, проваливаться на синем льду, исчезать в пуще.

…Алесь стоял на опустевшем поле боя. Он озирался. Ага… вон человеческое лицо в дверях… И еще… И еще одно…

– Идите сюда! – властно приказал он.

Причитая, приблизился старик:

– Боже! Боже! Что же это теперь будет?

– Ничего не будет! Зови людей. Какая тут самая чистая хата?

– Боишься? – грустно сказал Алесь. – Ничего. А ну, идите сюда.

Подошло еще несколько человек горипятических.

– Вот что, – сказал Алесь. – Никому ничего не будет. Только помогите мне. Подберите всех раненых – и солдат, и мужиков. Несите их в ту хату… Не хитри, дед, твоя хата.

Только теперь он понял, как глупо было скакать сюда. Он так ничего и не придумал за дорогу. Надеялся, что на месте все решится.

Решилось, к сожалению, без него. Умнее всего было б ему оставить эту деревню и неузнанным уехать обратно. Люди не задержатся здесь, уйдут. Но Загорский написал Исленьеву. Он знал, что где-то здесь Когуты, что сейчас он, Алесь, останется единственной защитой этих людей от разъяренной солдатни, потому что при нем постыдятся издеваться.

И еще – раненые стонали на снегу, и это было ужасно, а тут никто, кроме знахарок, не мог им помочь.

– Несите, несите! – подгонял Алесь.

Надо было торопиться. Распаленные погоней люди могли вернуться и – кто знает – могли попытаться сорвать свой гнев на недобитых. Печально, если убьют и тебя, но кто поможет раненым? А он все же слушал лекции и на медицинском факультете.

– Отведи коня куда-нибудь в гумно, – сказал старику Алесь. – Если останусь жив, я тебя за него отблагодарю.

Когда вооруженные мужики, взволнованные и раскрасневшиеся, снова затопили улицы, раненых там уже не было.

Корчак, трепеща ноздрями от возбуждения, ходил всюду и задавал лишь один вопрос: "Где Покивач?" Кто-то указал ему на хату, куда снесли раненых.

В огромной пятистенке люди лежали на лавках, на столе, прямо на полу.

Загорский с засученными рукавами и окровавленными выше запястий руками накладывал гиппократову шапку на голову одного из горипятических мужиков. Тот жалобно стонал, и ему со всех углов вторили стоны.

– Хлопцы, добейте, хлопцы, добейте меня! – почти плакал от испуга и боли молодой русый солдатик в углу.

– Молчи! – со злостью бросил ему Алесь. – Рана в руку, а ты расхныкался, вояка!

Грубость сделала свое. Солдатик перестал ныть и только всхлипывал.

– А ты терпи, терпи, – говорил Алесь горипятическому. – По крайней мере теперь знаешь, как порох пахнет.

Он почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял голову и встретился с глазами Корчака.

– Это ты скакал? – спросил Корчак.

– Я. А что, не вовремя? – Глаза Алеся смотрели спокойно.

– Зачем?

– Хотел как-то остановить все это.

– Зачем?

Алесь улыбнулся.

– Время не то. Манифеста в церквах нет, можешь поверить мне. Поэтому я и освободил своих не так, как он.

Глаза Корчака следили за Алесем зорко и гневно.

– Со временем ты это поймешь, Корчак, – сказал Алесь.

Лютая ирония была в складке Корчаковых губ.

– И не боишься, что убьем?

Алесь не отвел глаз.

– Даже последние убийцы не убивают попа с дарами и лекаря.

– А если все же?

– Ну и опускайся ниже последнего бандюги. – И Алесь перешел к следующему раненому.

Корчак не знал, какое напряжение владеет сейчас этим молодым человеком. Корчака душил гнев. Этот, с красивыми серыми глазами, не обращал внимания на смерть, что стояла перед ним.

Корчак сделал шаг и встал перед Алесем, затенив окно.

– А ну, отойди! – повысил голос Алесь.

Корчак невольно отступил, а когда спохватился, было поздно.

– Бумажки захотелось? – жестко сказал Алесь. – Знаешь, где б ты очутился со своей бумажной волей? Гляди, – его рука указала на лежащих. – Вот… Трое убитых мужиков, шесть убитых солдат, двенадцать раненых через… бумажку… Иди, иди ищи свою бумажку, темнота.

Корчак обвел глазами тех, что стонали. Вон один легко раненный из деревни Ходанского. Морщится, поднимается на ноги. Несколько солдат с повязками. А там трое из его лесных хлопцев. Убитые у дверей.

– Где Покивач? – спросил Корчак.

– Ищи.

Корчак отошел, склоняясь над лежащими. Покивач приткнулся у стенки на боку. Желтые, ястребиные глаза смотрели бессознательно.

– Давай раньше всего этого, – сказал Алесю Корчак.

– Не нужно, – ответил Алесь.

– Как это не нужно?

– Ему больше ничего не нужно.

– Мой человек.

– Даже твоим людям, даже тебе со временем ничего не нужно будет.

И тут Корчак понял. Подскочил к Алесю:

– Ты что, две головы имеешь? Ты кто такой?!

Но тут же сдержался. Он вспомнил слова Кондрата Когута о врагах.

– А-а, – сказал он, – тот князь, что за волю?

– За волю, – просто сказал Алесь. – Только за настоящую. Не за бумажную.

Тяжело дыша, Корчак спросил:

– Ты что же это его, Покивача, не сберег, а?

– Это ты его не сберег. Ему уже никто не мог помочь. – И заговорил вдруг почти умоляюще: – Послушай, Корчак, иди ты поищи в церкви свою бумажку да исчезай отсюда. Натворил беды – хватит. Да еще я тебе советовал бы всех своих убитых и раненых с собой забрать: солдаты сейчас придут. Временнообязанные Ходанских, к счастью легко раненные, пойдут домой. А горипятических уж я сам уберегу. Ушел бы ты, а?

Корчак пошел было к двери, но остановился.

– Не верю я тебе, – сказал он. – Всей породе вашей проклятой не верю.

– Хорошо, – сказал Алесь. – Уходи.

Дверь хлопнула. Корчак, сжав челюсти, бежал к церкви, у которой мужики тяжелым бревном кончали выламывать дверь. Наконец дверь упала.

Гулко топали по плитам сапоги, мягко хлюпали поршни.

Корчак ногой открыл царские ворота.

Его рука скользнула под бархат, которым был накрыт престол. Потом он выпрямился, бледный.

– Нема, – сказал он.

– Нема… Нема… Нема… – начало передаваться по цепочке к выломленной двери.

…Первыми двинулись с места люди Ходанских. Некоторые зашли в хату, где был Алесь, взяли своих раненых, пошли. Корчак смотрел, как отделялись от толпы люди.

– Хлопцы… – сказал он, и голос его дрогнул. – Хлопцы, перепрятали они ее. Не может быть, чтоб царь…

Все молчали. Лишь кто-то тяжело вздохнул:

– Нехай так. Но теперь что уж! Если б нашли, поклали б костки, а так…

Корчак сел на крыльцо. Таяла и таяла толпа. Белоголовый человек сидел на крыльце, и волосы свисали на лицо.

Потом он поднял голову, и все удивленно увидели, что глаза Корчака застилают слезы. Они медленно, струйками, сплывали по щекам.

– Волю нашу… – Корчака что-то душило, – дорогую нашу… продали, псы… Продали… Продали

Уменьшались белые фигуры на белом снегу, и солнце радужно дробилось в глазницах человека на крыльце.

Затем он поднялся и вздохнул:

– Что там… Будем ждать… Мы терпеливые.

Маленькая группка людей стояла перед ним, и он сказал:

– Заберите раненых. Отходим, хлопцы.

…Остальные тащились по снегу, неся на самодельных носилках раненых и убитых, а Корчак все еще стоял в дверях.

– Смелый ты, князь, – наконец сказал он. – Но ненавижу я тебя. Не за то, что ты – это ты. За других я тебя ненавижу. За Кроера. За всех братьев твоих. За все.

– Я знаю, – сказал Алесь.

– Так и останешься с солдатами да этими горипятическими мямлями?

– Так и останусь.

– Смелый, но все равно ненавижу. – Жилы набухли на лбу Корчака. – Не могу я тебя тронуть, но… Пускай бы тебя убили солдаты, князь.

Алесь побледнел.

– По-мужичьи ты балакаешь – пускай бы тебя убили, своих отпустил – пускай бы тебя убили, округа за тебя горой – пускай бы тебя убили, под солдатскими пулями остаешься – пускай бы те-бя у-би-ли.

– Видишь, – сказал Алесь. – А я хочу, чтоб ты жил.

– Для чего?

– Для настоящей воли.

– Не будет ее!

– Она будет. – У Алеся дрожали губы. – Подумай, Корчак. Мы другие, Корчак.

– Дети таких батьков… ге!

– Моих батьков не трожь.

– Свояки таких, как Кроер!

Алесь вскинул голову:

– Я выдрал тебя из его рук.

– Не верю.

– Со временем поверишь.

Дверь захлопнулась снова. Алесь покачал головой.

Около полудня в Горипятичи вошли солдаты – остатки двух рассеянных рот и две свежие роты при одной легкой пушке.

Кто-то указал Мусатову хату, где лежали раненые.

Он толкнул дверь и остановился, удивленный. Сидя на лавке, опустив сцепленные руки меж колен, на него исподлобья смотрел старый знакомый. Радость шевельнулась в капитановом сердце, но он сдержался. Он только позвал Буланцова, подручного, с которым некогда вместе ловил Войну.

– Вот, Буланцов, – сказал жандарм, – рекомендую, князь Александр Загорский. Каким образом здесь? – спросил Мусатов.

Алесь пожал плечами:

– Может, кому-нибудь помогу.

– Кому это "кому-нибудь"? Мятежникам или нам? – повысил голос Мусатов.

– Не кричите, – сказал Алесь. – Хорошие манеры не повредят и людям вашей профессии… Видите, вот солдаты…

– Они не добили их?

– Я не позволил… А там мужики.

Буланцов двинулся туда.

– Этих я заберу.

– Не советую, – сказал Алесь. – Это горипятические.

– Так что? – поводя длинным носом, спросил сыщик.

– А то, пан лазутчик. Даже пан Мусатов слышал, что их насильно, под угрозой поджога, выгнали из хат. Солдаты же стреляли в кого хочешь, только не в лесных братьев.

Он почти весело улыбнулся, Мусатов ненавидел его в этот момент. Ненавидел за жесты, слова, одежду, за эти глаза, за умение разговаривать. Он не мог не чувствовать, что рядом с ним он, Мусатов, всегда будет выглядеть как пьяный капрал.

– "Лесные" ушли утром. На рассвете, – сказал Алесь. – А это невинные люди – солдаты подтвердят. Как и то, что я не воевал.

– Видели бандитов? – спросил Буланцов.

– Как вас.

– И говорили с ними?

– Как с вами.

– Что они говорили? – спросил Мусатов.

– Что идут в пущу и что счастье мое лекарское. Иначе убили б.

– Сколько у них жертв?

– Трое убитых, с десяток раненых. – Алесь умышленно прибавил к лесным людям мужиков из деревень Ходанского.

– Сколько их было? – спросил Буланцов.

– Это что, допрос?

– А вы что же думали, уважаемый Александр Георгиевич? – почти ласково сказал Мусатов.

– В таком случае я не буду отвечать.

– Будете, будете, – преувеличенно любезно сказал жандарм.

Он повернулся к Буланцову:

– Они, по-видимому, действительно ушли в пущу еще на рассвете. Ничего. Идите возьмите из хат мужиков, кто попадет под руку.

– Не ходите, Буланцов, – сказал Алесь. – Не отдавайте таких приказов, капитан.

– Это почему же? – спросил Мусатов.

– Здесь есть свидетель.

– А этот свидетель скомпрометирован, – сказал капитан.

– Напрасно. Есть мой эконом, который привез мне весть про бунт. Он подтвердит: до того я ничего не знал. Есть мужики, которые скажут: меня не было во время бунта. Есть солдаты, которых я лечил, потому что это долг каждого, кто знает, как сделать перевязку.

– Не было его в бунте, паночек, – простонал белявый солдат у печи.

– Молчи! – сказал Мусатов и, обернувшись к Алесю, пристально глядя ему в глаза, начал говорить: – Появились вы – и у мятежной толпы изменилось настроение. Черт знает, за кого они вас приняли…

– С тем же самым успехом они могли бы принять ворону за архангела Гавриила, что слетает с небес, – иронически улыбнулся Алесь.

– Зачем вас понесло сюда?

– Я же сказал – лечить. Я не хотел крови. И вы не тронете невинных, Мусатов, только потому, что этого требует ваша карьера. Я, наконец, прискакал потому, что должен быть беспристрастный свидетель, которому поверят больше, чем хлопу, и больше, чем вам. Я – свидетель.

Мусатов оглянулся и перешел на французский язык:

– А вы… подумали… что этот свидетель мог быть убит… во время бунта… случайным залпом?… Самым случайным из случайных залпов!

– Ваше произношение оставляет желать лучшего, – сказал Алесь. – А солдаты, капитан?

Мусатов дрожал. Казалось, настал час, теперь и этого можно было припугнуть арестом или смертью. Он чувствовал, что все в нем звенит.

– Никто не знает мотивов вашего приезда сюда, – на том же самом плохом французском сказал он. – Вы своим появлением настроили людей на атаку. И я сейчас же пошлю донесение об этом вице-губернатору, потому что Беклемишев болен… Пошлю тому самому вашему Ис-ленье-ву, который кричал на меня за расправу в Пивощах.

Рысьи глаза сузились, губы дрожали.

– Напрасно будете стараться, – сказал Алесь. – Донесение уже отправлено. Я отправил его перед отъездом сюда и объяснил, почему еду. Полагаю, скоро последует ответ.

Мусатов невольно хватанул ртом воздух.

– Вот так, – невинно смотрел на него Алесь. – Каждый человек, каждый дворянин должен всеми силами стараться остановить мятеж. И я объяснил это вице-губернатору на случай… гм… на всякий случай.

Буланцов ничего не понимал из разговора, но чутьем сыщика понял: шефу нанесен страшный удар. И еще отметил про себя: шеф теперь никогда не простит этому человеку.

Алесь поднялся.

– Ну вот, – сказал он, – а теперь…

– Я надеюсь, – пролепетал Мусатов, – вы поняли, что это была шутка?…

– Я и не сомневался в этом. Разве такие вещи говорятся всерьез между цивилизованными людьми? Конечно, шутка.

Капитан сидел бледный. Глаза Алеся улыбались.

– Хватит шутить, капитан. Я думаю, вы отмените этот приказ и найдете настоящих преступников?

И впервые за весь разговор повысил голос:

– И если вы тронете еще хоть одного из них, вас повезут отсюда под рогожей в Могилев или под кошмой в острог. Поняли это вы, пан штуцер, пан пуля, пан свинец?!

Мусатов сидел, глядя в стол.

– Хорошо, – сказал он наконец, – я отменяю приказ. Буланцов, погоню за Корчаком!

* * *

Через три часа прибыл от Исленьева едва живой гонец. Он привез приказ: "Немедленно отпустить невиновных, искать Корчака с бандой, на время рассмотрения дела князя Загорского под домашний арест".

Алесь улыбнулся. Исленьев заботился, чтоб Загорскому не причинили под горячую руку вреда. И ничего, что приказ вице-губернатора немного возвысил в собственных глазах жандармского капитана, врага, от которого в будущем нельзя будет ожидать милости, если его только не убьют Корчак или Черный Война.

Пусть себе возвышается, пусть думает, что последнее слово останется за ним. Алесь знал, почему так поступил Исленьев, знает он и то, что в какой-то мере он достиг цели, не дал пролиться лишней крови и спас невинных.

Лекарь Ярославского полка Зайцев подошел поблагодарить его за перевязки, сказав, что все сделано достаточно квалифицированно. Алесь покосился на старого капитана и ответил, что ему приятна похвала образованного и опытного человека, и пригласил Зайцева бывать у себя.

Старик покраснел. Покраснел и Мусатов, только по другой причине. И не выдержал. Сопровождая Алеся к саням под любопытными и доброжелательными взглядами солдат, начал с притворным сочувствием журить его:

– Здесь черт знает что творится. Попечение нужно, а то все вокруг голодными глазами глядят. Одних иудеев сколько на страну, и все они немецкие шпионы. А тут еще свои нигилисты, поповские да мужицкие семена. Народ науськивают! Эх, пан Загорский, такое положение, а вы в эти глупости по молодости лет вмешиваетесь! – И ласково, заглядывая в глаза: – Вам что нужно? Вы в первых российских помещиках по богатству. Разве у вас не воля? Да вы во сто крат свободнее, чем в их холуйских фаланстерах .

"Ничего у меня нет, – думал Алесь. – Ничего из того, что мне нужно. А нужно мне все. И прежде всего воля всем народам и моей родине. Что ты знаешь об этом, грязная свинья? И рассуждения твои только и можно назвать le delire du despotisme , как сказал бы старик Исленьев. И сам ты быдло, лакейская душа".

Он сел в сани и закрыл глаза, чтоб не смотреть на караульных солдат. Со вздохом облегчения закрыл глаза и вытянул ноги. Два солдата поскакали за ним, чтоб проводить в деревню.

За санями на длинном поводу бежал Урга. Он не привык к такому, фыркал и мотал головой.

Растаявший мартовский снег, вороны, придавленная ожиданием деревня, резкие голоса солдат.

На мгновение ему стало больно. Он вспомнил слова Корчака и подумал, что за презрение предков к народу, за презрение образованных к народу как бы не пришлось платить даже тем детям, которые любят этот народ. Но тут же решил, что постарается, чтоб Корчак, если сведет их судьба, изменил о нем мнение. Он видел в этом мужике великую чистоту ненависти. Как нужны им люди, которые умеют ненавидеть! Хороший мужик! И как жаль, что нельзя всего раздать, чтоб поверили тебе! Деньги нужны для дела. Ничего, с Корчаком они еще встретятся. Он, Алесь, сделает все, чтоб тот стал ему товарищем.

У них одно дело.

Ничего. Ничего. Все еще будет хорошо, чисто, смело. И люди на земле будут людьми.

Садилось багровое солнце, и тени на снегу сделались изумрудно-зелеными, чище морского зеленого луча, увидев который, говорят, нельзя ошибиться ни в любви, ни в ненависти.

И он теперь твердо знал, ч т о он любит и ч т о ненавидит, и откуда у него такая боль, и почему он никак не может успокоиться.

…Он открыл глаза. Ехали озерищенским берегом, почти над самым обрывом. И он вспомнил, как давно-давно, одиннадцать лет назад, здесь сидели под горячим солнцем маленькие дети.

Что тут было еще? Ага, груша.

Она держалась в тот год только силой собственных корней, укрепив ими для себя полукруглый форпост. В собственных руках держала жизнь.

И за нею была земля, а перед нею течение, и следующий паводок должен был кинуть грушу в волны, и ей стоило б подготовиться к смерти.

Но она не знала этого, она цвела.

И лепестки падали в быстрое течение.

Где она теперь? Алесь долго смотрел на обрыв и наконец увидел то место. Под обрывом растаял снег, и в проталине что-то чернело.

Мертвый ствол занесенной песком груши.

Сани завернули и остановились перед крыльцом загорщинского дома. Алма, старая уже, толстая, как туго набитый мешок, замахала хвостом, побежала к саням, потом увидела чужих с оружием и залаяла на них так, что казалось, разорвется все ее тельце.

Змитер взял Ургу и ушел с ним. Уехали и солдаты. Алесь стал медленно подниматься в дом.

…Он бродил по комнатам, сам не зная, что ему нужно. И наконец пришел туда, где они с Майкой еще детьми смотрели сквозь цветные стеклышки. Все было как прежде. Вот на этой кушетке когда-то сидела Майка, когда он отвел глаза на стену и увидел ее, черную, с лиловыми волосами.

А вот и ящичек со стеклышками. Если смотреть сквозь красное стекло, какое страшное дымно-багровое пламя плывет над миром.

Такое страшное, что вот-вот заревут трубы архангелов и небо упадет на землю.

А это что?

Бог ты мой! Осколок китайской вазы, которую разбили тогда. Дед еще сказал:

"Бейте, так ей и надо". И раздал осколки. Интересно, сберегла ли их Майка? А Франс?

Сколько друзей, ровесников… Можно склеить все эти осколки, и снова будет ваза.

А вазу поставить в общем солнечном доме, в котором будут жить они все.

Ваза. Белая ваза с синими рыбами.

Он пошел по полутемным комнатам.

Черные ели. Мраком наполненный дом. За окнами гостиной холодная звезда горит между деревьями. Что это, начало конца или конец начала?

Хоть бы быстрее, хоть бы быстрее восстание! Пусть даже смерть! Потому что невозможно дальше терпеть это гнилое, душное лихолетье, ложь, рассуждения кроеров, мусатовых, корвидов, дэмбовецких – всего этого сброда.

И невозможно больше сидеть в этом доме, видеть в темных окнах конусы елей и острую, как солдатский багнет, направленный в твое сердце, звезду. Невозможно видеть рабов и господ, невозможно научиться терпению, видеть, как другие совершенствуются в лести. Невозможно видеть церковь, короны, расшитые мундиры.

Невозможно видеть на каждом перепутье, над всей страной взлет распятых рук.

Лучше бы уж ему, Алесю Загорскому, выкупить грехи всех, своей кровью добыть освобождение для всех, погибнуть за всех.

Он вдруг понял, чего ему недостает, пока нет битвы. Пусть его друзья и он сам презирают стихи. Сегодня он не может без них.

Перо бегало, оставляя строки:

Чем ты прогневала бога? И чем раздражила,

Что над тобой, не воспетой и сотнею строф,

Маятник времени рухнул, костельная тьма закружила,

Тьма пригвожденных ладоней, бессчетных неправых голгоф?

Что ты земле причинила – от фьордов до Рима,

Чтоб на ветру коченеть и в огне задыхаться, скажи,

Чтоб умирали в Сибирях твои молодые багримы,

Чтоб Достоевским твоим уходить за твои рубежи?

Кто обокрал твою память, моя дорогая,

Что на распутье веков, забывая о муках святых,

Лучших поэтов своих ты забвением смертным караешь,

Что побиваешь каменьями лучших пророков своих?

Верую: в час, когда злоба угаснет на свете,

В час, что звездою Полынью взойдет над криницей твоей,

Ты на суде – под архангелов трубы -

Марии ответишь,

Скажешь единое слово за всех

на планете людей:

"Матерь сынов человечьих! Я кровь отдавала живую,

Чтобы воскресла для всех человечность на стылой золе…

Вот почему, если я на земле существую,

Можно – за это одно -

отпустить прегрешенья земле".

Он не верил в бога, а образы получились мифологические.

Да и разве в этом дело, если гибнет все лучшее, если правду говорят булгарины, а за свободу воюют муравьевы, если над землей взлет распятых рук?

Он смотрел в окно на звезду. И вдруг увидел…

…В небе стояли светлые столбы от горизонта до зенита. Они менялись местами, крайняя их грань была ярко-багровой, она разгоралась и напоминала пожар. А посередине поднимались белые полосы и столбы.

Редкое на юге и потому слабое, вставало над землей северное сияние.