Поверженный ангел

Коротков Александр Сергеевич

#i_004.jpg

Книга вторая

ТАЙНА САЛЬВЕСТРО МЕДИЧИ

 

 

Глава первая

о том как благодаря дождю и неудаче, постигшей тюремную прачку, Нучче посчастливилось спасти дочь от ведьмы

Напротив церкви Санта Тринита, у моста, на углу набережной Аччайуоли и богатой улицы Торнабуони высился величественный и мрачный, сложенный из дикого коричневато-серого камня дворец Спини. Упираясь в небо огромными прямоугольными зубцами, он угрюмо гляделся широкими глазницами решетчатых окон в зеленые воды Арно, больше похожий на средневековую крепость, нежели на дворец. Как у многих старинных флорентийских дворцов, вдоль стен у него были устроены широкие каменные скамьи, на которых часами просиживали горожане всякого звания и достатка, делясь новостями, сплетничая, играя в кости, беседуя о делах или просто предаваясь сладкому ничегонеделанию. С той стороны дворца, что выходила на набережную, еще в начале века мессер Джери Спини приказал пристроить черепичный навес на легких каменных столбиках, под которым, особенно в летнее время, постоянно толклись люди.

Майским вечером тысяча триста семьдесят восьмого года в лоджии Спини (так с добродушной насмешкой прозвали флорентийцы невзрачный навес, который пристроил к своему дворцу один из богатейших людей Флоренции) было оживленнее, чем обычно, главным образом из-за дождя, шумного весеннего ливня, хлынувшего вдруг как из ведра и загнавшего под навес даже тех, кто не имел привычки коротать досуг на его холодных каменных скамьях. Последней под спасительную крышу, которая хоть и протекала во многих местах, но все же служила достаточной защитой от потоков воды, низвергавшихся с неба, тяжело отдуваясь, торопливо вошла высокая, крепкая старуха с двумя связанными ремнем корзинами через плечо. Не успела она опустить свою ношу на сухое место, как вокруг распространился такой пронзительный запах пропотевшего грязного белья, что стоявший рядом монах-доминиканец и несколько пополанов поспешили отойти подальше, а двое сидевших на самом конце скамьи и игравших в кости шорников, насквозь пропитавшихся острым запахом кожи и мокрой пеньки, с неохотой встали с удобного места и, сквозь зубы бормоча что-то о проклятой арестантской прачке, отправились на другой конец лоджии. Старуха проводила их злобным взглядом, ногой пододвинула свои корзины поближе к скамье, уселась на освободившееся место и, упершись руками в колени, стала мрачно смотреть на стекавшую из желоба струю воды, которая, падая на камни мостовой, разлеталась крупными брызгами среди озерца белой пены.

Шорники, в сердцах назвавшие старуху арестантской прачкой, нисколько не погрешили против правды: она и в самом деле работала прачкой при страшной подземной тюрьме Стинке. Почти весь день она проводила на реке, отстирывая вонючее арестантское белье, а по утрам приторговывала на Старом рынке салатом, сельдереем и другой зеленью. Ветхий домишко тетушки Камиллы, лет сорок назад построенный неподалеку от церкви Сан Пьеро Маджоре ее покойным мужем Пьетро Ландо, совсем врос в землю и выглядел одинаково убого как внутри, так и снаружи. Когда-то она знала лучшие времена: у мужа ее была своя красильная мастерская, и они с Пьетро мечтали, что их единственный сын Микеле, заменив отца у красильных чанов, расширит дело и, может, бог даст, станет независимым, состоятельным мастером. Но потом хозяином сукнодельческой мастерской, от которой Пьетро получал в окраску. куски сукна, стал Алессандро Альбицци, и дела Пьетро пошатнулись. Превратившись в самостоятельного хозяина, синьор Алессандро сразу начал заводить новые порядки, вернее, перенимать те, что уже давно существовали во многих других мастерских цеха Ланы. В первую очередь они коснулись чомпи, как презрительно называли наемных рабочих, гнувших спину в сукнодельческих мастерских, — трепальщиков и чесальщиков шерсти, промывальщиков, аппретурщиков — словом, тех, кто обрабатывал сырую шерсть, выполняя самую грязную и тяжелую работу. За свой труд они и раньше-то получали гроши, восемь — десять сольдо в неделю, а теперь их заработок уменьшился чуть ли не наполовину из-за штрафов и всевозможных поборов. Чомпи не принадлежали ни к какому цеху, поэтому не имели ни защиты, ни прав. У них не было даже права пожаловаться на хозяина — никто не стал бы их слушать, к тому же устав цеха Ланы прямо запрещал им это, зато хозяину мастерской давал право без суда отправлять недовольных в тюрьму.

Красильщиков до поры до времени не трогали, поскольку в то время они представляли собой довольно замкнутую корпорацию, занимавшую особое и весьма важное положение во всем производстве знаменитых флорентийских сукон. Красильщик, даже самый небогатый, был фигурой заметной, хотя бы потому, что одно лишь оборудование красильной мастерской стоило не меньше восьмидесяти — ста флоринов. К тому же окраска сукна была делом чрезвычайно сложным, недоступным тем, кто не владел секретами этого тонкого ремесла, секретами, которые хранились в строжайшей тайне и передавались от отца к сыну. Недаром красильщикам не разрешалось переезжать в другой город, а тех, кто нарушал этот запрет, карали огромным штрафом в двести лир.

Скоро, однако, и Пьетро почувствовал тяжелую руку нового хозяина. Дела в красильной мастерской Пьетро шли все хуже. Наконец настал день, когда, израсходовав все свои сбережения, Пьетро вынужден был обратиться к синьору Алессандро за ссудой в счет будущих заказов, чтобы хотя бы расплатиться со своими подмастерьями. Денег Альбицци не дал, более того — через несколько дней Пьетро узнал, что к концу месяца должен отдать все долги. Первые дни он метался как угорелый в надежде как-нибудь наскрести нужную сумму, но скоро понял, что только попусту тратит время и унижается.

От тюрьмы Стинке, той самой, что давала сейчас кусок хлеба тетушке Камилле, Пьетро освободила черная смерть. Красильную мастерскую и все, что было в доме мало-мальски ценного, описали и передали цеху Ланы. Камилла с тринадцатилетним Микеле осталась без всяких средств к существованию. Вот тогда-то она и пошла в прачки. Богатые пополаны, отдававшие ей в стирку свое белье, были придирчивы, а платили гроши. Чтобы прокормить себя и ребенка, она работала днем и ночью. Микеле был уже достаточно взрослым, чтобы понимать, как трудно приходится матери, поэтому он даже обрадовался, когда однажды после ранней обедни священник церкви Сан Пьеро Маджоре подозвал его и сообщил, что синьор Алессандро Альбицци, снисходя к просьбе его матери и к ее нужде, согласился взять его к себе в мастерскую учеником.

С самого детства родители внушали Микеле, что единственное, к чему следует и стоит стремиться, — это богатство. Из года в год он только и слышал: когда вырастешь, переймешь все секреты ремесла, наймешь еще работников, станешь богаче отца. И ему стало казаться, что он затем и родился, чтобы нанять еще работников и стать богачом, и что все люди только ради того и живут, чтобы приумножать богатство отцов.

Но вот наступил день, когда у него не стало отца, не стало предназначенной ему мастерской. Отца призвал к себе всевышний, мастерскую забрал в счет долга Алессандро Альбицци. Микеле стал нищим, однако в глубине души он продолжал испытывать к разорителю своего отца то же почтение, что и прежде, потому что тот был богат и мог позволить себе все, что хотел.

Первые год-полтора, числясь в мастерской учеником, на самом же деле он был просто мальчиком на побегушках. Через два года, когда мальчик присмотрелся к работе, ему дали в руки карду и сделали чесальщиком шерсти. Вместо двух-трех он стал приносить домой шесть, а то и восемь сольдов в неделю, и поначалу они с матерью вздохнули свободнее. Но проходили год за годом, жизнь дорожала, а заработок Микеле, да и не только его, а и вообще всех чесальщиков, становился все меньше. Факторы без всякого снисхождения урезали и без того скудное их жалованье, налагая штрафы за малейшую промашку. Не успел шерсть уложить после работы — двух сольдов в получку недосчитаешься; показалось фактору, что плохо сделал работу, — заставит переделать да еще вычтет два сольда штрафа.

Особенно трудно пришлось Камилле после того, как Микеле женился и родилась маленькая Филиппа. Поэтому, когда на реке с неотжатым бельем в руках внезапно умерла Биндотта, Камилла добилась ее места прачки при тюрьме Стинке. Работа оказалась тяжелой, зато платили получше, чем в частных домах, и не так взыскивали. К тому же оказалось, что человеку смекалистому и не слишком робкого десятка ее новое место, кроме жалованья, может приносить и кое-какой побочный доход. Источником этого дохода были заключенные.

За узниками в Стинке был особо строгий надзор, им не разрешалось сноситься с родными, получать от них письма и посылки, запрещалось даже разговаривать с тюремной стражей. Поэтому для них так драгоценна была возможность подать о себе весточку на волю. В первый раз просьбу «передать на волю весточку от безвинно осужденного» тетушка Камилла услышала чуть ли не на второй неделе своей службы на новом месте. После недолгого колебания, рассудив, что риск, пожалуй, не так уж велик, она сунула измятый клочок бумаги под ворох грязного белья и быстро вышла из камеры. Вознаграждение оказалось даже щедрее, чем она ожидала. Пересчитывая дома медяки — первые деньги, доставшиеся ей без труда, — она дала себе слово никогда впредь не упускать таких счастливых оказий.

В тот майский вечер, с которого начинается наше повествование, она как раз ходила с одной из таких записок, переданных ей стариком из нижней камеры. Однако на сей раз ее постигло разочарование. По данному адресу жили уже совсем другие люди, от которых она узнала, что нужный ей человек по имени Андреа Вальдекки давно умер.

Неудача вконец испортила тетушке Камилле и без того неважное настроение. У нее было такое чувство, будто ее обманули, лишили чего-то уже ей принадлежащего, и поэтому она злилась на всё и на всех, даже на свою старую подругу Нуччу, которая, подобрав юбки, перебиралась сейчас через огромную лужу, образовавшуюся перед входом на мост Санта Тринита. Судя по тому, что ее башмаки были сплошь облеплены грязью, она шла к мосту напрямик, через площадь Фрескобальди, отличавшуюся от всех флорентийских площадей тем, что даже после маленького дождя покрывалась слоем липкой грязи, а при таком ливне превратилась, верно, в настоящее болото. «Эк выгваздалась!» — с неодобрением подумала Камилла и совсем было решила сделать вид, что не заметила подругу, даже стала смотреть в другую сторону, но в конце концов, чувствуя, что не успокоится, пока не узнает, куда это Нучча мчится в самый дождь, первая окликнула ее и предложила присесть рядом.

— Куда это ты летишь? Хоть бы погоду переждала, — хмуро проговорила Камилла.

— Куда, известно куда — по дочкиному делу, — отжимая подол, отозвалась Нучча. — Фьора говорит, беги, потому, мол, чувствую, край подходит.

— Ну? — удивилась прачка. — Что так рано?

— Вот и по нашим расчетам выходит — прежде времени. А Фьора свое: иди да иди. Ну, бог ее знает, может, и вправду…

— Боится, вот и гонит, — с неодобрением заметила Камилла. — Вчерашний день Леончино заходил, говорит, через неделю только за бабкой посылать.

Муж Фьоры, Леончино ди Франкино, был закадычным приятелем Микеле. В мастерской синьора Алессандро они сидели рядом и частенько после работы вместе закатывались в кабачок — «пропустить стаканчик с устатку».

Услышав о зяте, Нучча поджала губы. Это не ускользнуло от внимания прачки.

— Или неладно что? — спросила она.

— Не пойму я его, — ответила Нучча. — Первое время носился: Фьора, Фьора. А теперь будто и не рад, что дитя будет. Никакой заботы от него нет…

Камилла махнула рукой.

— Микеле тоже такой был, — сказала она. — И не подойдет, бывало, к люльке. А теперь души в дочке не чает.

Нучча вздохнула и промолчала.

— И к кому же ты ходила? — спросила прачка, чтобы переменить разговор.

— К Мануччоле, к кому же еще? — ответила Нучча. — Только ее дома нет. Говорят, она у Ченни. Вот к ним и иду.

— Ну, ступай, ступай… — зловеще промолвила Камилла и отвернулась.

— А что? — Нучча оставила свой подол и, раскрыв рот, испуганно уставилась на подругу.

— Дура ты набитая, вот что, — не поворачивая головы, ответила прачка. — Уж раз не понимаешь ни шиша в этом деле, так спроси у сведущих людей. А то бежит сломя голову…

— Так наставь, Христа ради! — взмолилась Нучча.

— Молва о ней, о твоей Мануччоле… — после некоторого молчания сказала Камилла. Безропотность подруги смягчила ее гнев, и она говорила уже не таким сварливым тоном. — Худо о ней говорят, хуже некуда. А надобно хорошую бабку найти, о которой бы добрая слава шла. Потому многие из них ведьмы…

— Господи Иисусе! — пробормотала Нучча. — Что же теперь делать?

— Что делать? Другую бабку искать, о которой, кроме доброго слова, ничего не услышишь. От людей-то ведь не спрячешься, люди всё видят, не беспокойся.

— Да где же ее такую найдешь так-то, вдруг?

— Найдешь. Если уж такое дело, я тебя сама к ней сведу.

— Господи, Камилла! Да за такую милость я тебе… не знаю что…

— Ладно, будет тебе… — благодушно пробормотала прачка. — Вон, кстати, и дождь кончился. Помоги-ка корзинки поднять, да и с богом. Тут недалеко. А на вид ее ты не обращай внимания, — продолжала Камилла, удобнее устраивая на плече толстый ремень. — Это ее от старости скрючило. Потому ее и прозвали Паучихой. Дело же свое она знает.

 

Глава вторая

в которой Сальвестро Медичи получает два неприятных известия

В жаркий день пятого июня, ровно через месяц после того, как Нучча счастливо избежала знакомства с ведьмой, во дворце коммуны приоры встали из-за стола после обильного обеда. Прежде других, сославшись на неотложное дело, трапезную покинул гонфалоньер справедливости Сальвестро Медичи. Оставив приоров допивать свои кубки, он через Зеленую залу вышел в галерею, набожно перекрестился, проходя мимо раскрытых дверей капеллы, миновал Зал аудиенций и вошел в зал поменьше, расписанный геральдическими лилиями, благодаря чему он и получил название Зала лилий. Широкие двери в глубине зала вели в гардеробную приоров, а низенькая, неприметная дверца с правой стороны выходила на крутую лестницу, по которой можно было подняться на наружную балюстраду, тянувшуюся вдоль всего здания. В зале не было никакой мебели, лишь вдоль одной из стен стояли сдвинутые в несколько рядов длинные деревянные скамьи. Едва Сальвестро показался в дверях, с одной из них тотчас поднялся высокий, дородный мужчина, одетый с такой пышностью и до того пестро, что в первое мгновение как-то не замечалось, что у него есть голова, словно со скамьи сама собой поднялась большая груда разноцветной одежды. Однако в следующее мгновение вы уже могли оценить своеобразную грубоватую красоту его породистого лица с крупными, резкими чертами, большим прямым носом и черными, немного навыкате глазами.

— Ну, дорогой мой, — воскликнул он низким, трубным басом, делая несколько шагов навстречу Сальвестро, — долго же ты заставляешь себя ждать! Вот что значит стать гонфалоньером!..

— Не сердись, Джорджо, — ответил Сальвестро, — во всем виноват этот дуралей Джиноццо. От чрезмерной почтительности он стал так жевать слова, что у него ничего не поймешь.

Рядом с высоким, торжественным Скали Сальвестро казался незначительным в своем сером, хотя несомненно дорогом костюме, небрежно причесанный, в домашних туфлях на толстой войлочной подошве. Лицо его было под стать фигуре, такое же невзрачное, с мелкими, расплывчатыми чертами, вялым, как у женщины, подбородком. Чаще всего на этом лице не было никакого выражения, когда же на нем появлялась улыбка, что случалось не часто, то улыбались только губы, глаза же оставались холодными и равнодушными. И все же что-то в этом человеке заставляло всех невольно подчиняться ему. Вот и сейчас, слушая объяснения Сальвестро, звучавшие почти как извинения, Скали чувствовал виноватым себя и думал только о том, как бы загладить неприятное впечатление от своей несдержанности.

— Пустяки, Сальвестро, — проговорил он, — не стоит об этом. Мне и в голову не приходило упрекать тебя. Я к тебе за делом. Худые вести. Завтра утром, как только Восемь войны начнут переговоры с партией, их в полном составе арестуют.

— Тс-с! — прошептал Сальвестро, приложив палец к губам.

Он оглянулся на дверь, через которую только что вошел, быстро прошел через зал и приоткрыл дверь, ведущую в гардеробную, после чего подошел к Скали и дружески взял его за локоть.

— По-моему, нам лучше выйти на воздух, — сказал он, увлекая друга к боковой двери, выходящей на лестницу. — Душно. Наверно, перед грозой…

Пока гонфалоньер и его гость медленно карабкаются по крутым ступеням полутемной лестницы, к тому же не огражденной перилами, мы вполне успеем рассказать читателю, кто такие Восемь войны и почему Гвельфская партия вдруг ополчилась против них. Комиссия Восьми войны во главе с Сальвестро Медичи родилась три года назад, после того, как Флоренции пришлось вступить в войну с папской курией.

Ко времени нашего рассказа война уже близилась к концу, и все же забот у Восьми войны не убавилось. С самого первого дня своего существования комиссии Сальвестро Медичи приходилось вести войну на два фронта — с папскими войсками и со своими грандами, которые, хоть и объявили торжественно о своем невмешательстве, сочувствовали папской курии и помогали противнику. Однако бороться с грандами, иначе говоря с Гвельфской партией, было делом очень нелегким. После неудачного заговора Бартоломео Медичи в шестидесятом году сила ее возросла во много раз. Дошло до того, что ни приоры, ни советы коммуны не могли уже без ее согласия принять ни одного мало-мальски важного решения.

Правда, за годы своего существования комиссия Восьми также приобрела немало сторонников и стала заметной силой в государстве, но открыто выступить против партии, разгромить и изгнать из города грандов она еще не могла. Чтобы освободиться от гнета партии, Восьми войны и их сторонникам нужен был могучий союзник. Таким союзником мог быть только народ. Но население Флоренции, тот самый народ, о котором так любят говорить политики, не был какой-то однородной массой. В городе жили и члены цехов, богатые, имевшие огромную власть и влияние, и бедные, затюканные жизнью, не имевшие почти никаких прав ремесленники. Жили и многие тысячи наемных рабочих — чомпи, у которых не было ни прав, ни средств к существованию, ничего, кроме пары своих собственных рук.

В военное время самым важным было отношение партии к войне. Втайне она была на стороне папской курии, может быть, даже ожидала поражения коммуны, во всяком случае, никак не хотела скорого мира. Поэтому Сальвестро прежде всего спросил себя: кто, какая часть населения города больше других пострадала от войны и жаждала мира?

Не было никаких сомнений в том, что солонее всех пришлось чомпи. Война привела их, лишенных какого-либо материального достатка, на грань голодной смерти. Ради того, чтобы выжить, чтобы получить хоть небольшую прибавку к жалованью и обрести какие-то права в государстве, они пошли бы на все. Поднявшись, они уже не остановились бы на полпути. Кажется, лучшего союзника и желать нечего. Беда была лишь в том, что, каждодневно притесняемые и обираемые хозяевами мастерских и их служащими, они видели своих врагов прежде всего в жирных пополанах и тех правителях, которые вели разорительную войну. Такой союзник сулил больше опасностей, нежели выгод. Поэтому Сальвестро сразу отмел их, перестал о них думать. Они могли все передохнуть от голода, ему было безразлично. Они не подходили для его целей, значит, не существовали для него.

Вот мелкие купцы, мелкие ремесленники, приписанные к младшим цехам, — это другое дело. Война разоряла их, рушила их самую заветную мечту — сравняться с жирными в достатке и правах. Сейчас они больше всего на свете хотели мира, а на пути у них стояла Гвельфская партия. Если их объединить, повернуть лицом к их врагам — грандам, посулить мир и пообещать, что в правах младшие цехи сравняются со старшими… О! Ради своей выгоды, ради возможности прорваться к власти они не то что грандов, — они самого дьявола в бараний рог скрутят.

Но на все это надобно было время — и на то, чтобы собрать их воедино и растолковать каждому, в чем его выгода, и на то, чтобы сочинить от их имени петицию, где потребовать равенства всех цехов, как то было объявлено «Установлениями справедливости» еще сто лет назад. На все это надобно было время, а его-то и не было у Восьми войны.

Почувствовав, что Восемь войны и их сторонники становятся силой, угрожающей их единовластию, руководители партии решили разделаться с Сальвестро Медичи и его сторонниками. Первый удар они нанесли месяц назад, в апреле, неожиданно для всех аммонировав четверых граждан, выдвинутых на май — июнь приорами и гонфалоньерами, и одного из Восьми войны.

Удар был силен, и Сальвестро нечем было на него ответить. Тогда-то он и решил вступить в переговоры с капитанами партии, надеясь добиться каких-нибудь уступок или, на худой конец, выиграть время. Но оказалось, что руководители партии согласились на переговоры только затем, чтобы, заманив к себе Сальвестро и остальных членов комиссии, арестовать их и, может быть, даже казнить.

С высоты балюстрады весь город был как на ладони. Справа торчала тупая зубчатая башня дворца подеста, напротив нее вонзался в небо тонкий, как игла, шатер колокольни древней Бадии. Дальше, но так близко, что, кажется, рукой можно достать, рядом с огромным телом собора гордо высилась ослепительно белая кружевная колокольня Джотто, у подножия которой скромно приютился восьмигранник Сан Джованни. За ним и перед ним от самого подножия дворца широко разлилось черепичное море крыш, там и сям вздыбленное громадами богатых палаццо и монастырей с островерхими колокольнями и рассеченное на две неравные половины серой от ветра широкой лентой Арно. Отсюда, с высоты, глаз разом охватывал всю огромную чашу долины, приютившую город, которая, медленно поднимаясь по краям, заканчивалась голубеющим вдали зеленым бордюром холмов. С севера, от Сан Миниато, ползли лохматые сизые тучи, торопливо пожирая прозрачную синь неба.

— Будет дождь, — проговорил Сальвестро, не отрывая взгляда от величественной панорамы, раскинувшейся перед ним, — и, наверно, сильный.

Скали, стоявший у него за спиной, нетерпеливо пожал плечом.

— Не сердись, Джорджо, — добродушно продолжал Сальвестро, повернувшись к Скали и дружески похлопав его по руке, — я совсем не так равнодушен, как тебе кажется. Просто я не очень удивлен.

— Но все-таки что же мы предпримем? — спросил Скали.

— Ничего, — улыбаясь одними губами, ответил Сальвестро.

На лице Скали обычное выражение надменности сменилось растерянностью.

— Я всегда думал, что мы друзья, — сказал он обиженно. — Почему же ты мне не доверяешь?

— Бог с тобой, Джорджо! — воскликнул Сальвестро. — С чего ты взял, будто я тебе не доверяю?

Он и в самом деле был искренен с друзьями во всем, что касалось плана уничтожения партии. Однако никто, даже его самые ближайшие сподвижники не догадывались о тех сокровенных помыслах, которые он таил в груди. На людях, при свете дня, он скрывал их даже от самого себя, дабы ни на мгновение не выйти из роли фанатичного борца за интересы коммуны. Зато по ночам, оставаясь наедине со своими мыслями, распахивал он самые темные тайники своей души, выпускал на волю неутолимых демонов честолюбия, тщеславия и гордыни и любовался сладостными картинами, которые они услужливо рисовали его воображению. Он видел себя, как всегда скромного, в окружении восхищенных друзей и единомышленников, превозносящих его за мудрость и решительность и молчаливо признающих его превосходство над собой. Он видел себя на советах, где сотни самых достойных граждан, богатейших, могущественнейших, ловили, как милостыню, его скупое слово. Потом он видел себя на площади среди людского моря, вскипающего кликами восторга и преданности. Все это ждало его в будущем, пока же именно ради этого будущего надо было молчать и притворяться.

— Кому же мне доверять, как не тебе? — продолжал Сальвестро. — Что касается переговоров… Мы просто не пойдем на эти переговоры.

— Но как же? — удивленно пробормотал Скали. — Ведь мы сами хотели…

— Верно. Но теперь благодаря тебе мы знаем, чем это нам грозит.

— Но что же подумают капитаны партии?

— Вот в этом-то все и дело. Капитаны партии не дураки. В прошлом месяце они здорово щелкнули нас по носу и стали ждать, чем мы им ответим. Мы предложили идти на мировую. Почему? Верно, уж не от хорошей жизни. И вдруг мы не являемся. Что должны будут они подумать? Что наше предложение начать переговоры — уловка, что мы не так уж слабы. Конечно, они захотят узнать все точно. На это у них уйдет время. А там уже будет готова наша петиция.

— Клянусь нашей дружбой, Сальвестро, — с чувством сказал Скали, — я жалею о словах, которые сказал сгоряча! Теперь я все понял.

Сальвестро улыбнулся. Наступило молчание. Гонфалоньер, нахмурясь, о чем-то задумался. Скали не хотел перебивать его мысли и тоже молчал.

— Нет, — проговорил наконец Сальвестро, покачав головой, — я был неправ, когда говорил, что мы ровно ничего не предпримем. Мы должны выиграть время, как можно скорее составить петицию. Как ты думаешь, Джорджо, если бы нам привлечь на свою сторону Альбицци?

— Старика Николайо? — изумленно воскликнул Джорджо.

— Нет, его сына, Алессандро. Ходит слух, он поссорился с отцом, так что сейчас, пожалуй, самое подходящее время. К тому же говорят, к нему из Парижа приехал племянник, ученый легист. Почему бы этому ученому юнцу не помочь нам в составлении петиции? Пока он все равно болтается без дела. А мы бы с его помощью управились за неделю или чуть больше…

— Но он же обо всем разболтает своему дяде, тот — отцу, Николайо прикажет капитанам партии, и нам конец.

— Ну, это я беру на себя. Думаю, он будет молчать как рыба. Впрочем, я еще подумаю об этом, а мессерам капитанам будет над чем поломать голову…

Внезапно, будто вспомнив что-то, он сокрушенно покачал головой.

— Что такое? — с тревогой спросил Скали.

— Забыл, — убитым голосом отозвался Сальвестро. — Совсем из головы вон! Внизу небось уже ждет капитан народа, чтобы представить приорам нового барджелло. Воображаю, какими манерами блеснет этот сер палач из захолустья.

Проводив друга до лестницы, которая вела к боковому входу со стороны улицы Львов, Сальвестро прежним путем не спеша вернулся в Зеленую залу, где капитан народа уже представил канцлеру Калуччо Салутати и приорам сера Нуто Пьери, нотариуса из Читта ди Кастелло, приехавшего по приглашению коммуны, чтобы занять во Флоренции должность барджелло.

Вопреки предположению Сальвестро Медичи сер Нуто оказался вполне отесанным человеком. Даже рядом с Калуччо Салутати, славившимся своей сдержанностью, вкрадчивыми манерами и изысканностью в одежде, он не выглядел грубым или невоспитанным. Высокого роста, довольно плотный, с правильными чертами лица, он производил внушительное впечатление и мог бы, пожалуй, показаться привлекательным, если бы не змеиная замедленность движений и не тусклый, немигающий взгляд водянистых глаз, сообщавшие всему его облику что-то неприятно звериное.

Когда Сальвестро неслышно в своих войлочных туфлях подошел к зале и незамеченный остановился у дверей, барджелло рассказывал приорам, как, подъезжая к Флоренции, неподалеку от монастыря Сан Сальви наткнулся на шайку разбойников, как благодаря своей осмотрительности, вовремя спрятавшись вместе со слугой в кустах, избегнул верной смерти, и, наконец, о том, как почти у него на глазах злодеи напали на двух путников, не смутившись даже тем обстоятельством, что один из них был юноша, а другой — беспомощный старик.

— Как! — воскликнул капитан народа. — У самых городских стен бесчинствует шайка разбойников, а мы ничего о том не знаем?

Сер Нуто пожал плечами и торжественно объявил, что, вступив в должность, постарается выполнять свой долг, очистит окрестности города от лихих людей, а тех злодеев, коих сам видел, разыщет и прикажет примерно наказать.

— И что же, — спросил канцлер, — эти разбойники убили тех несчастных путников или только ограбили?

— Нет, ваша милость, — ответил барджелло, — по чистой случайности они не смогли сделать ни того, ни другого. Юноша оказался на редкость отважным человеком: смело сразился с главарем шайки, поверг его наземь, потом ранил еще двоих, а остальные в страхе разбежались.

Один из приоров, язвительный сапожник по имени Симоне Бартоломео, с сомнением покачал головой.

— Не в правилах разбойников соблюдать рыцарские обычаи, — сказал он. — Вот если бы они все скопом напали на тех путников, этому бы я поверил. А то как на турнире…

— Они бы, верно, так и сделали, — возразил сер Нуто, — но их предводитель крикнул им, чтобы они не смели вмешиваться, что он сам хочет разделаться с тем юношей.

Сальвестро досадливо покачал головой и, по-прежнему никем не замеченный, отошел от дверей и направился в свои покои. Поистине сегодня был несчастливый день. Все словно сговорились преподносить ему дурные вести. Сперва Джорджо, теперь вот этот трусоватый сер Нуто…

Из всех, кто слушал в зале рассказ барджелло, только Сальвестро доподлинно знал, что за разбойники повстречались серу Нуто у монастыря Сан Сальви, потому что сам послал их на дорогу. Еще вчера утром ему донесли, что посланец партии, молодой дворянин по имени Лука да Панцано, которого Лапо ди Кастильонкьо послал вести переговоры с легатами папы, возвращается во Флоренцию. В другое время Сальвестро не обратил бы особого внимания на подобное обстоятельство: капитаны партии многократно сносились с курией. Теперь же, когда вместе с членами комиссии Восьми он вел переговоры с курией о заключении мира, миссия Панцано не на шутку его встревожила. Когда же он узнал, что Панцано побывал в Риме и встречался там с кардиналами, ему стало ясно, что партия готовится не только разрушить все его планы, но и ликвидировать «Установления», превратить пополанскую республику в олигархическое государство и хочет для этого заручиться поддержкой папы. Положение было настолько серьезным, что всякое промедление или нерешительность были равносильны гибели. Поэтому он решил перехватить посланца партии, отобрать у него письма кардиналов, которые он несомненно вез с собой, и, узнав таким образом, что замышляет партия, принять своевременные и решительные меры.

Задуманное им не было чем-то необычайным или трудновыполнимым. В политической борьбе та же партия не гнушалась ни кинжала, ни яда, ни клеветы. К тому же Панцано ехал один, значит, все можно было обделать без лишнего шума. Трудность заключалась лишь в том, чтобы найти подходящего исполнителя. В конце концов он остановил свой выбор на некоем Луиджи Беккануджи.

Когда-то у Луиджи было состояние, но он довольно скоро частью промотал его в кутежах, частью потратил на женщин, до которых был большой охотник (недаром его прозвали Волокитой). Оказавшись на мели, он влез в долги и сейчас жил в вечном страхе перед кредиторами. Чтобы поправить свои дела, он посватался к приемной дочери своего старого приятеля Алессандро Альбицци, за которой давали хорошее приданое. Однако сердце девушки склонилось к другому, и этим другим был Панцано.

Как и предполагал Сальвестро, уговорить Луиджи оказалось делом нетрудным. Поняв, что одним махом он может убить трех зайцев — освободиться от долгов, получив обещанную награду, разделаться с соперником и завладеть приданым Марии, — он тотчас согласился и в тот же день, собрав ватагу своих приятелей, выехал навстречу Панцано. Чем все это закончилось, читатель уже знает.

В передней комнате, непосредственно примыкающей к спальне гонфалоньера и называемой им «студио», сидел над бумагами сер Доменико Сальвестри, его нотариус и доверенный человек. Услышав шум затворяемой двери, сер Доменико поднял голову и вопросительно взглянул на своего патрона.

— Собирается дождь, может, даже гроза, — сказал Сальвестро.

Сер Доменико улыбнулся.

— Мне страх как не хочется, чтобы ты вымок, — продолжал Сальвестро, — но ничего не поделаешь. Захвати плащ и поезжай к Алессандро Альбицци. Скажи ему, что я хочу его видеть сегодня же.

Нотариус поклонился.

— Да, чуть было не забыл, — направляясь в спальню, небрежно проговорил Сальвестро. — Беккануджи убит или тяжело ранен. Писем он не достал. — Он сиял домашние туфли, пошарил ногой под кроватью и, не нащупав башмаков, в сердцах отбросил туфлю в дальний угол комнаты. — Хвастун! Влюбленный дурак! — пробормотал он сквозь зубы. — Устраивать турнир, когда надо было просто пырнуть ножом!.. Доменико! — крикнул он совсем другим тоном, увидев, что нотариус с плащом через плечо направляется к выходу. — Сделай милость, пришли ко мне этого бездельника Джиноццо. Не могу найти свои башмаки.

 

Глава третья

о том, как сер Доменико Сальвестри до смерти напугал синьора Алессандро, а также о том, как достойный граф Аверардо выручил мессера Панцано

От дворца Спини к церкви Санта Тринита площадь поднималась пологим, скошенным к реке горбом, из-за чего после дождя вокруг сухого островка под навесом лоджии Спини на ней долго стояла глубокая лужа. Часом позже описанных выше событий на краю свежей лужи, разлившейся после недавнего дождя, появился щегольски одетый всадник, в котором нетрудно было узнать синьора Алессандро. Оглядевшись вокруг и убедившись, что объехать лужу невозможно, Альбицци тронул повод, осторожно, чтобы не забрызгать костюм, послал коня напрямик по самому глубокому месту и удалился вверх по набережной.

Пока синьор Алессандро не спеша, то и дело переходя на шаг, едет по грязной набережной к Старому мосту, вернемся к тому дому, откуда он только что выехал, невзирая на ненастье, тем более что возле него как раз остановился всадник, с которым нам интересно будет познакомиться поближе. Судя по золотым шпорам, рукояти меча, отлитой из того же металла, и зелено-коричневому дорожному костюму, под которым виднелась великолепная кольчуга, сработанная миланскими мастерами, он был посвящен в рыцари меча. При тусклом свете, падавшем с неба, ему можно было дать лет двадцать пять или даже того меньше. Но как раз благодаря столь молодому, чуть ли не юношескому возрасту все знавшие его относились к нему с подчеркнутым уважением, ибо знаки рыцарского звания, которые он носил, яснее слов говорили о его исключительной отваге, силе и благородстве.

Рядом с рыцарем на лохматой, неказистой на вид, но крепкой лошадке сидел нахохлившись, как сивый кречет, его скудьере, плотный и еще не очень старый мужчина, который, однако, то ли из-за густой, с сильной проседью бороды, то ли по контрасту со своим очень молодым хозяином казался совсем стариком. На левой руке он держал щит рыцаря с изображенным на нем соколом, сбивающим цаплю, а правой рылся в объемистой суме, притороченной к луке его седла.

— Ну чего ты копаешься? — нетерпеливо воскликнул рыцарь.

— Ваша милость, мессер Тотто, — жалобно отозвался скудьере, — не могу я так, ей-богу! Виданное ли это дело — чуть не месяц промаяться на чужбине, воротиться и даже домой не заглянуть! Хоть бы рану перевязали, о другом уж не говорю…

— С каких это пор ты каждую царапину стал называть раной? — перебил его рыцарь.

— Царапину?.. — с укоризной протянул скудьере. — Будто я не видел, как он, антихрист этакий, Волокита проклятый, рубанул. Эх, думаю, быть его милости без руки. И как вас господь уберег?

Рыцарь засмеялся.

— А смеяться тут нечему, — наставительно продолжал старик. — Надо благодарить бога, что все обошлось. И обошлось ли? Вон кровь по сию пору точится, — добавил он, указывая на пропитанный кровью платок, стягивавший левую руку рыцаря повыше локтя.

— Ну, хватит, — нахмурясь, проговорил рыцарь, — разболтался. Доставай ковчежец да поезжай домой. Скажешь матери, что я у синьора Альбицци по неотложному делу. Как освобожусь, тотчас приеду.

— По делу, — проворчал старик. — Какое у вашей милости может быть с ним дело? Он к вам убийцу подсылает, а вы к нему с делом. Или вам неведомо, что синьор Алессандро Волоките первый друг?

— Вздор! — возразил рыцарь. — Откуда Альбицци знать, что я возвращаюсь во Флоренцию? Да и никогда наши семьи не враждовали.

В этот момент у него за спиной послышался стук копыт и раздался радостный возглас. Он оглянулся и увидел графа Аверардо.

Мессер Аверардо делла Кампана, которого никто во Флоренции не звал иначе, чем «граф Аверардо» или просто «мессер граф», был немецким дворянином, лет пять назад неизвестно каким образом оказавшимся во Флоренции. Если верить словам самого графа, в Германии у него был замок и большое имение, однако, судя по тому, что он не торопился вернуться домой, это имение существовало лишь в его воображении. Скорее всего, он давно уже спустил все, что имел, и стал одним из тех многочисленных искателей приключений, которых в те времена можно было встретить в ополчениях чуть ли не каждого итальянского города.

Граф был высок ростом, широкоплеч, обладал роскошными усами, которые торчали в обе стороны, как пики, словом, имел весьма внушительный вид. За время своего пребывания в Тоскане он научился местному языку, на котором говорил довольно бегло, хотя не всегда понятно благодаря сильному акценту.

— Поже мой, Лука, какая феличайшая фстреча! — воскликнул граф Аверардо, подъезжая к рыцарю. — Ты, оказалось, уше во Флоренции! А я-то думаль, ты еще ф Риме спаифаешь картиналоф.

— Да, милый мой граф, я уже во Флоренции, — улыбаясь, ответил рыцарь, — хотя, мне кажется, кому-то очень хотелось, чтобы меня здесь не было, — и он показал на свою окровавленную повязку.

— О! Ты уше успел потраться! — без всякого удивления заметил граф Аверардо. — А как сторофье тфоей матушки?

— Я еще не был дома, — ответил мессер Панцано.

— Фотт как! Что ж, ф таком случае, ты телаешь фосле эттой лисьей норы? — спросил граф, кивнув в сторону дома Алессандро Альбицци.

— Хочу войти туда.

— Фотт как! — повторил Аверардо с какой-то странной ухмылкой. — Я пы на тфоем месте не сталь этто телать.

— Да вы что, сговорились, что ли? — воскликнул рыцарь. — Ну, когда этот трус, — он кивнул на своего оруженосца, — когда он стращает меня, я хотя бы могу его понять — он боится за мою жизнь, — но ты! Ты же не думаешь, что мне устроили там засаду?

— Конешно, нет, — ответил граф. — Если пы я так тумаль, я бы сказали — итем вместе.

— Так в чем же дело? Что тут случилось, в нашей несчастной Флоренции? Чума, что ли, началась или запретили людям ходить друг к другу в гости?

Граф хмыкнул.

— Нет, — сказал он, — никто не запретили. Я теперь поняли, ты ше еще нитшего не снаешь: когта ты уехали, вскорости синьор Алессандро… как этто… разорфалься со сфоим отцом. Расрукался фтрыск! И сказали, что снать не хочет партия и ее телишки. Так гофорили…

— Вот оно что!.. — пробормотал мессер Панцано.

— Теперь ты понимаешь? — продолжал граф. — Мессер Кастильонкьо, уж этто путь уферен, нынче же узнает, что, фернувшися фо Флоренцию, ты перфым толком пошель ф том этого претателя Альбицци, что у тепя с ним какие-то телишки…

— Граф! — крикнул мессер Панцано, сверкнув глазами. — Ты, конечно, шутишь, но знай, даже в шутку я не позволю тебе пятнать мое имя!

— С ума сошель!.. — пробормотал граф Аверардо, немного оробев перед этим взрывом ярости.

— Мои, как ты изволил сейчас выразиться, делишки никого не касаются, я никому не позволю совать в них нос, — гневно продолжал рыцарь. — Если же кто-нибудь посмеет обвинить меня в предательстве, он смоет оскорбление своей подлой кровью!

— Поже мой, мессер Панцано, та фспомни ты, ф какое фремя мы жифем! — воскликнул немец. — Кого ты фысофешь на поединок? Старика Кастильонкьо или фесь Софет капитанов партии? Та никто с топой не станет траться. Тепя просто арестуют и посатят ф тюрьму. А ф наилучшем случае аммонируют. И фсе рафно тепе уже никокта не стать капитаном партии. Что ты ф таком случае путешь делать?

— Что я буду делать? — переспросил мессер Панцано. — Если у мессера Кастильонкьо и Совета капитанов партии хватит нахальства обвинить меня в предательстве, я плюну им в лицо и уйду. Я отрекусь от партии, как от банды подлецов без чести и совести. Но пусть не думают, что Фридольфи прощают оскорбления. Нет! Я соберу свою партию, объявлю им войну и не успокоюсь, пока не уничтожу всех до последнего. Вот что я сделаю, дорогой граф, если заденут мою честь. Но кое в чем ты прав, — добавил он уже гораздо более спокойным тоном, — и, по правде говоря, подоспел вовремя.

— Я фсекта потоспефаю фофремя, — важно проговорил граф. — И фсекта праф. Тепе не нато захотить ф эттот том.

— Ну, войти-то туда я войду, — с улыбкой возразил мессер Панцано, — хотя бы потому, что дал слово собственноручно вернуть в дом этот драгоценный ларец. Но теперь я знаю, что мне ни в коем случае нельзя входить в дом синьора Алессандро с теми письмами, которые я везу. Поэтому, дорогой мой граф, я прошу тебя взять их с собой, отвезти в мое имение и передать моей матушке. Накажи ей, чтобы она берегла их пуще глаза.

С этими словами он извлек из-под плаща послание кардиналов и донесения шпионов, которых Кастильонкьо держал в Риме, и передал их графу Аверардо.

— Ну вот, теперь я спокоен, — проговорил рыцарь, убедившись, что граф спрятал письма как следует и не потеряет их по дороге. — Итак, граф, с богом. И прошу тебя, не ввязывайся по дороге ни в какие драки.

— Не фолнуйся, — с достоинством ответил граф Аверардо, — я тостафлю тфои письма ф целости и сохранности и перетам тфоей матушке ф сопственные руки. А когта ты фернешься, мы устроим феличайшую попойку.

— Согласен.

— А тфоего скутьерро нато непременно попить, — продолжал граф Аверардо, — тогта ф тругой раз он не посмеет учить сфоего госпотина.

— Хорошо, мессер граф, — смеясь, сказал рыцарь, — только прошу тебя, не делай этого вместо меня.

Он дождался, когда немец вместе с Казуккьо скрылись за поворотом, слез с коня и взялся за деревянную колотушку, висевшую у дверей дома Альбицци.

Если бы мессер Панцано знал, какие события произошли за этими дверями незадолго до его приезда, он, возможно, отбросил бы всякие опасения, ибо хозяину дома было не до него.

Семья только что отобедала, когда к синьору Алессандро пожаловал сер Доменико Сальвестри, нотариус и доверенный человек Сальвестро Медичи, и сообщил, что гонфалоньер справедливости просит его нынче прийти во Дворец приоров.

После ухода нотариуса испуганный и встревоженный синьор Алессандро заметался по дому. Кликнув слугу, он приказал немедленно седлать коня. Потом закрылся с женой и дал ей подробное наставление насчет денег и ценностей. Наконец, уже одетый в дорогу, он призвал к себе племянника. Сер Ринальдо Арсоли, юноша двадцати одного года, всего недели три назад вернувшийся из Парижа, куда синьор Алессандро послал его изучать право, тотчас прошел в студио дяди.

— Ринальдо, — сказал синьор Алессандро, едва юноша появился на пороге, — я уезжаю и не знаю, когда вернусь и вернусь ли.

— Дядя…

— Ты сам слышал: за мной прислал Сальвестро Медичи. Это не шутка. У меня нет времени объяснять тебе, насколько основательны мои опасения. Скажу только одно: род Медичи искони враждует с нашей семьей. Для этой вражды есть много причин. Злые языки утверждают даже, будто не Кастильонкьо, а мой отец отправил на эшафот мятежного братца Сальвестро, Бартоломео. Всю жизнь Сальвестро копил ненависть к нашему роду, всю жизнь он мечтает о мщении. Но до сих пор Альбицци всегда были сильнее Медичи. Теперь же, став первым синьором коммуны, он, конечно, не упустит случая рассчитаться с нами. И мне, как видно, выпало стать первой жертвой…

Ринальдо хотел было возразить, но синьор Алессандро жестом остановил его и продолжал:

— Сейчас я хотел сказать тебе о другом. Полмесяца назад я поручил тебе разобраться в работе моей мастерской, конечно, только вчерне, в самых общих чертах…

— Да, дядя, это было нетрудно.

— Тем лучше. Значит, я со спокойной совестью могу оставить ее на тебя. Следи за мастерами, сам веди учет и запомни: главное — чтобы порядки, установленные мной, выполнялись так же неукоснительно, как если бы я сидел в этой комнате.

После отъезда синьора Альбицци в доме воцарилась гнетущая тишина. Челядь собралась на кухне, вполголоса обсуждая причины внезапного отъезда хозяина. Домашние синьора Альбицци, жена его, мадонна Джертруда, с дочерью Паолой и молоденькая воспитанница синьора Алессандро Мария, проводив главу дома, остались в нижней зале, большой комнате с узкими стрельчатыми окнами и огромным неуклюжим столом, стоявшим на возвышении в дальнем ее конце. Во всем доме, почти полностью перестроенном и заново отделанном, радовавшем глаз яркой обивкой и свежими фресками, только эта зала осталась нетронутой, напоминая новому поколению древнего рода Альбицци о суровой простоте и непритязательности предков.

Через несколько минут к женщинам присоединился Ринальдо, убедивший себя в том, что сейчас его долг — успокоить мадонну Джертруду, совсем павшую духом. Однако, если говорить откровенно, спуститься в залу его побудило не столько человеколюбие, сколько желание лишний раз увидеть Марию.

Уезжая в Париж несколько лет назад, он оставил ее голенастой, угловатой девочкой-подростком. В то время он почти не замечал ее, занятый своими заботами. Велико же было его удивление и восхищение, когда, вернувшись домой, он нашел вместо гадкого утенка красавицу в полном расцвете юной свежести и обаяния. Нечего и говорить, что с первого же дня он принялся ухаживать за девушкой, стараясь завоевать ее благосклонность.

Конечно же, Мария очень скоро заметила, что нравится юноше, и нельзя сказать, чтобы это открытие было ей неприятно. Напротив, она находила удовольствие в его обществе, с интересом слушала его рассказы о далеком, таинственном Париже и расспрашивала, какие там в моде наряды. Болтая с симпатичным, умным юношей, бывшим когда-то товарищем ее детских забав, она нет-нет да и бросала на него лукавые взгляды или поощряла ласковой улыбкой. На первых порах Ринальдо склонен был принимать эти улыбки за знак особого расположения, но скоро понял, что девушка не питает к нему ничего, кроме дружеской приязни. И все же он не терял надежды, что со временем, живя с ним под одной крышей, Мария привыкнет к нему и, возможно, в душе ее пробудится наконец чувство более нежное, нежели братская дружба. Пока же, как мы заметили, он старался почаще попадаться ей на глаза.

— Ну подумай сама, тетя Геда, — говорил юноша, то и дело поглядывая на Марию, — может ли сейчас случиться то, чего ты опасаешься? Я недавно во Флоренции, но уже достаточно знаю, чтобы сказать — нет! Сейчас у Сальвестро Медичи другой, куда более страшный враг — Гвельфская партия и все ее сторонники, а их чуть ли не полгорода. Вот увидишь, тетя Геда, — бодро сказал он под конец, — через час-два дядя вернется живой и здоровый да еще с какой-нибудь хорошей новостью. Не станет же гонфалоньер справедливости призывать к себе такого человека, как Алессандро Альбицци, без особой надобности.

— Это правда, ма, — подхватила Мария, — я верю, что все будет хорошо. У меня нет дурного предчувствия. А помнишь, когда Гвидо утонул, я места себе не находила.

— Дай бог, чтобы так оно и было, — со вздохом проговорила мадонна Джертруда.

В этот момент в залу вошел слуга и замер в почтительной позе, ожидая разрешения говорить.

— Что там такое? — спросила мадонна Джертруда.

— Ваша милость, у дверей дожидается мессер Лука да Панцано дей Фридольфи, который говорит, что привез синьору Алессандро ковчежец, освященный самим папой.

— Это добрый знак, ма! Сам господь направил его к нам! — воскликнула Мария. Она вскочила со стула, словно готова была сама бежать навстречу рыцарю.

— Что с тобой, Мария? — удивленно подняв брови, проговорила мадонна Джертруда. — Признаться, я не понимаю, почему приезд этого отчаянного юноши такой уж добрый знак, но все равно неудобно держать его на улице. Пусть проведут его сюда, — добавила она, обращаясь к слуге.

Поклонившись, слуга удалился. За столом наступило молчание. Все смотрели на дверь, будто за ней и взаправду скрывалось существо, способное разом повернуть все в лучшую сторону.

— Нет, никак не могу вспомнить, что это за Фридольфи, — пробормотал Ринальдо. — Кто он такой, тетя Геда? Почему… — он хотел сказать: «Почему Мария так обрадовалась его приходу?», но вовремя удержался и спросил первое, что пришло в голову: — Почему я его не знаю?

— Потому что ты шесть лет жил в Париже, — с ноткой раздражения в голосе ответила мадонна Джертруда. — А что до Панцано… Он старинного рода, не такого древнего, может быть, как род Альбицци, но все-таки… Богат и, по-моему, достаточно честен. Только уж очень отчаянный. Это у них в роду. И прадед его, и дед, да кого ни возьми по мужской линии, ни один своей смертью не умер. А так жених хоть куда…

— Чей жених? — с живостью спросил Ринальдо.

— Я говорю, вообще жених завидный, — ответила мадонна Джертруда. — Но тише, он идет…

В дверях показался эконом, громко объявивший о приходе рыцаря. Следом за ним в залу быстрым шагом вошел мессер Панцано. Ринальдо, полный нетерпеливого интереса, окинул его быстрым взглядом. Рыцарь был красив той мужественной красотой, которая в сочетании с молодостью делает мужчину особенно привлекательным. К тому же подчеркнутая скромность и достоинство, проступавшие в каждом его движении, сообщали всему его облику какую-то особую приятность и благородство.

Мессер Панцано подошел к возвышению, на котором стоял стол, поклонился дамам и спросил, не может ли он видеть синьора Альбицци.

— Не знаю, когда он вернется и вернется ли, — тихо ответила мадонна Джертруда.

— Помилуйте, мадонна Джертруда, — возразил рыцарь, — почему же ему не вернуться?

Джертруда махнула рукой.

— То же самое твердит мне и сер Ринальдо Арсоли, — сказала она, кивнув в сторону юноши.

Мессер Панцано остановил на юноше пристальный взгляд и слегка поклонился. Ринальдо, после слов мадонны Джертруды смотревшему в оба, показалось, будто в глубине глаз рыцаря блеснули стальные клинки, которые, впрочем, тотчас погасли и сменились непроницаемой чернотой. «Черт возьми, — подумал он, отвечая на поклон, — не хотел бы я быть твоим врагом».

Между тем мадонна Джертруда приказала принести вина и предложила рыцарю присесть.

— Благодарю, мадонна, — с улыбкой ответил мессер Панцано, — кубок вина мне не помешает, особенно после одного маленького приключения, которое случилось со мной почти у самых городских стен.

— Приключение? — воскликнула Мария. — Что-нибудь плохое?

— Нет, нет, монна Мария, — поспешно проговорил рыцарь, — во всяком случае, ничего такого, что стоило бы минуты вашего беспокойства. Клянусь, я даже жалею, что упомянул о нем. Но прежде я хотел бы исполнить обет, который дал, уезжая из Флоренции.

С этими словами он вытащил из-под плаща ковчежец и передал его мадонне Джертруде.

— В этом ларце, — торжественно сказал он, — который я дал обет оставить в дар вашему дому, — кусочек камня от гроба господня, такой же, что хранится в церкви Санти Апостоли. Правда, святыню эту я получил оскверненной прикосновением ростовщика-еврея, но папа, собственноручно освятивший ковчежец, вернул ему прежнюю чудодейственную силу.

Растроганная мадонна Джертруда с благодарностью приняла из рук рыцаря драгоценный дар и сказала, что передаст его мужу, как только он вернется.

— Разве я не говорила, ма, — радостно воскликнула Мария, — разве не говорила я, что мессер Панцано послан самим богом нам в утешение?..

В этот момент от движения рыцаря пола его плаща откинулась назад, и девушка увидела у него на руке кровавую тряпицу.

— Святая мадонна! — воскликнула она, вскакивая из-за стола. — Но ведь вы же ранены!

— В самом деле, мессер Панцано, — подхватила мадонна Джертруда, — что же вы сразу не сказали?

— Не тревожьтесь, бога ради, это просто царапина, — пробормотал рыцарь, стараясь прикрыть руку плащом.

— Нет, нет, не царапина, — возразила Мария. — Платок весь мокрый от крови. — Она уже была возле рыцаря. — Так и есть, смотрите. Надо сменить повязку. Ньола, Ньола… Вечно она где-то пропадает. Ничего, я сама все принесу. — И она выбежала из комнаты.

— Право же, мадонна Джертруда, не стоило так беспокоиться, — говорил между тем рыцарь. — В любом сражении не обращают внимания на десяток таких царапин…

— Вы хотите, мессер Панцано, чтобы мы спокойно смотрели, как у нас за столом гость истекает кровью? — с нежной укоризной заметила Мария, появляясь в дверях в сопровождении служанки, которая несла тазик с водой и куски полотна. — Нет уж, тут извольте слушаться. Дайте руку… Боже мой, сколько крови!

Видя, что своими слабыми пальцами девушка не может развязать засохший узел, затянутый Казуккьо, рыцарь попробовал было ей помочь, но она мягко отстранила его руку и, пробормотав: «Я сама», стала развязывать платок зубами.

Ринальдо смотрел на Марию и не верил своим глазам. Словно по волшебству, вместо наивного существа, милой полудевочки перед ним явилась женщина. В ней все изменилось — и улыбка, и движения, и голос, даже фигура ее словно стала другой, совсем взрослой, и ходила она теперь иначе, плавно, уверенно, красиво. Рядом с рыцарем стояла теперь новая Мария, нисколько не похожая на ту, что он видел полчаса назад. Когда, взяв рыцаря за руку, она зубами старалась развязать узел на его повязке, он, делая вид, что хочет помочь ей, склонился почти к самому ее лицу и что-то шепнул ей. В ответ, не поднимая головы, девушка исподлобья посмотрела на него таким взглядом, что Ринальдо, не спускавший с них глаз, побледнел. Его привел в себя голос мадонны Джертруды, которая, оторвавшись от созерцания драгоценного ларца, без обычной строгости сказала:

— Что ты там копаешься, Мария! Разрежь узел ножом.

— Я уже развязала, — весело ответила девушка, выпрямляясь и переводя дыхание.

О Ринальдо на время забыли. Воспользовавшись этим, он постарался взять себя в руки. Однако волнение его все же было замечено. Паола, на которую никто за столом не обращал внимания, глядела во все глаза, и от нее не укрылась бледность юноши. Проследив за его взглядом, она тотчас поняла причину его волнения и хихикнула в кулак. В ее возрасте укусы ревности, испытываемые другими, не вызывают сочувствия, а лишь смешат. До сих пор она скучала, а сейчас ей вдруг стало весело, и, когда после перевязки рыцаря усадили за стол, на котором появился золоченый кубок и чеканной работы фляга со старым вином, она без тени смущения обратилась к рыцарю с просьбой рассказать о чудодейственном камне, заключенном в ларце.

— И еще мне очень хочется узнать, как он к вам попал, — добавила она с милой улыбкой. — Наверно, это такая таинственная история…

— Стыдись, Паола, — вмешалась мадонна Джертруда, — мессер Панцано с дороги, присесть еще не успел, а ты уже к нему с вопросами. Мария, — продолжала она, — что же ты сидишь? Налей гостю вина.

Мессер Панцано с благодарностью принял кубок, отпил из него, похвалил вино и сказал, обращаясь к Паоле:

— Увы, милая девушка, никакой таинственной истории не было. Была печальная история. Недавно умер один старый человек… Вы его не знаете. Когда-то он был дружен с нашей семьей и завещал нам свое имущество. Среди его бумаг оказались несколько расписок и закладных. Я разыскал еврея-ростовщика Самуэля из Реймса, у которого хранился сей бесценный ковчежец, отдал ему ссуду и проценты, он мне — залог. Вот и вся история.

— Ну, а сам священный камень? — не унималась девушка. — У него ведь тоже есть история? Как он попал к этому человеку, к тому, что умер?

— Этого, вероятно, мы не узнаем никогда, — ответил мессер Панцано. — А у камня действительно есть история. Я узнал о ней из древней рукописи, которая хранится у семьи Пацци. Оказывается, было два кусочка от гроба господня. Один принадлежал мессеру Паццо дей Пацци, другой — рыцарю, имя которого прочитать мне не удалось, оно совсем стерлось. В течение ста с лишним лет камень, принадлежавший мессеру Паццо дей Пацци, находился в семейной часовне. Потом внук великого крестоносца, выполняя обет, передал его настоятелю только что построенной церкви Санти Апостоли. Второй же камень бесследно исчез. Никто не знал, где он находится. Думали, что он совсем потерян, и вдруг спустя много лет я обнаружил его у еврея-ростовщика.

В эту минуту дверь распахнулась, и в залу вошел запыхавшийся слуга, посланный синьором Алессандро к Луиджи Беккануджи.

— Что случилось? — нахмурившись, спросила мадонна Джертруда.

— Прошу прощения, мадонна, — тяжело переводя дух, ответил слуга, — что осмелился обеспокоить вашу милость. Но я подумал… может, это важно…

— Ну, что же ты замолчал? — проговорила мадонна Джертруда.

— Синьор Луиджи Беккануджи ранец, лежит без сознания, — сказал слуга. — Какой-нибудь час назад его нашли за городом истекающим кровью.

— Боже милостивый! — воскликнула мадонна Джертруда. — И тяжело он ранен?

— Говорят, жив будет. Только вот много крови потерял.

— Ты говоришь, его нашли за городом? — спросил Ринальдо.

— Да. За воротами Сан Фредьяно.

— Странно, — пробормотал Ринальдо. — Зачем ему было выходить из города?

— С вашего позволения, сер Ринальдо, — ответил слуга, — я перекинулся словечком с его слугой, так вот, он говорит, что все это из-за нотариуса.

— Какого нотариуса?

— Сера Доменико, нотариуса синьора гонфалоньера. Он будто бы чуть свет пришел к синьору Луиджи. Так слуга его говорит. А как синьор Луиджи проводил сера Доменико, так тотчас же приказал седлать коня, будто на войну, и уехал.

Слова слуги прояснили для рыцаря многое. Теперь он знал, кто замыслил покушение на него, и, главное, понял, что побудило Сальвестро дойти до такой низости. Следовало немедля предупредить капитанов партии. Он решительно встал, поблагодарил хозяев за гостеприимство и попросил разрешения откланяться.

— Видит бог, как мне не хочется уходить, — сказал он, многозначительно взглянув на Марию, — но, по правде говоря, вам сейчас не до меня, да и мне пора домой. Матушка небось бог знает что уже передумала.

— Значит, вы прямо к нам, даже дома не были? — делая большие глаза, спросила Паола.

— Я должен был исполнить обет, — ответил рыцарь, не спуская глаз с Марии, потом поклонился и покинул дом синьора Алессандро.

 

Глава четвертая

о том, как Сын Толстяка одолжил свой кафтан племяннику синьора Алессандро

Утро выдалось ясное и тихое. После вчерашнего ненастья, серого неба и слякоти оно казалось особенно праздничным и ярким. Невысокое еще, но ослепительное солнце растопило фиолетовую дымку, прозрачной фатой прикрывавшую сонный лик города, и он засиял озорной улыбкой, как рожица шалуна, которого ради христова воскресенья чисто умыли, причесали и нарядили в новую курточку.

Ринальдо сбежал с лестницы, отодвинул засов и, толкнув дверь, оказался на залитой солнцем улице, под голубым небом. Откуда-то издалека, с Ольтрарно, долетал робкий звон запоздалого колокола, оглушительно кричали воробьи, но все эти звуки нисколько не нарушали прозрачной утренней тишины. Мимо юноши торопливо прошли две служанки с плетеными кошелками, обе востроглазые и румяные от холодной воды. Из дома напротив вышел монах-доминиканец с корзинкой на руке и, не взглянув по сторонам, не подняв глаз от земли, направился вверх по улице. Из-за поворота показался ослик, нагруженный двумя огромными, больше его самого, корзинками с мусором. За осликом, с удовольствием шлепая босыми ногами по прохладным плитам мостовой, шел мусорщик, молодой парень с копной густых черных волос на голове. Поравнявшись с Ринальдо, он скорее от избытка чувств, нежели по необходимости крикнул: «Арри!» — и приветливо улыбнулся юноше. «Как я мог жить без этого?» — подумал Ринальдо.

Чтобы продлить удовольствие от чудесного утра, он решил спуститься к реке и побродить по набережной, тем более что в запасе у него оставалось добрых полтора часа.

Накануне синьор Алессандро вернулся за полночь, веселый и довольный. Из-за позднего времени он не стал рассказывать Ринальдо о своем разговоре с Сальвестро Медичи, сказал только, что все хорошо, и сообщил ему, что выговорил для него хорошее место. «Завтра, как пробьет терцу, будь во дворце, — сказал он, — там все узнаешь».

Спустившись к мосту Тринита, Ринальдо облокотился о каменный парапет набережной и стал смотреть за струйками тумана, которые, извиваясь, скользили у поверхности воды и таяли у него на глазах. Неожиданно что-то изменилось. Погруженный в задумчивость, Ринальдо не сразу догадался, в чем дело. Слышались тревожные голоса, кто-то быстро пробежал у него за спиной, отчаянно залаяла собака. Наконец по возгласам и запаху гари он понял, что где-то недалеко пожар.

Из всех стихийных бедствий чаще и свирепее других постигает людей стихия огня. Но странное дело, именно огонь не только не отвращает, но напротив, привлекает, притягивает их к себе, очаровывает и веселит. Не потому ли с такой охотой, как на развлечение, сбегаются люди поглядеть на пожар?

Горел двухэтажный домик почти у самой набережной, в переулке, позади церковного сада. Перед домом толпилось уже порядочно окрестных жителей. Огня еще не было видно, только из распахнутых дверей вырывались клубы едкого дыма. Когда Ринальдо подбежал к месту пожара, какой-то парень в белой холщовой рубахе, по виду чесальщик, расставлял людей цепочкой к ближайшему колодцу, крича время от времени на женщин в толпе, чтобы скорее несли ведра. Перед толпой металась Нучча, знакомая уже читателю подруга тюремной прачки.

— Люди добрые! — вскрикивала она, взмахивая руками. — Помогите, Христа ради! Дочка там с внучеком. Задохнутся ведь! Ох, беда, беда! Люди добрые!..

Никто, однако, не трогался с места. Наконец Ринальдо не выдержал, растолкал людей и вбежал в дом. Такие порывы бесшабашного удальства случались у него и прежде. Иногда ему приходилось жалеть о них, как однажды в детстве, когда его чуть не растоптал бык. Чаще же он просто не замечал необычности своих поступков.

После яркого солнца полумрак прихожей казался кромешной тьмой. К тому же ядовитый дым, застилавший все вокруг, ел глаза. Вытянув вперед руки, Ринальдо попытался нащупать дверь в кухню, но тут в висках у него застучали чугунные молотки, он почувствовал, что задыхается, и, спотыкаясь, побежал назад, к свету.

— Лестницу… тащите! — крикнул он, кашляя и ожесточенно протирая кулаками слезящиеся глаза.

Как всегда бывает в таких случаях, лестницы под рукой не оказалось.

— А, черт!.. — пробормотал Ринальдо, озираясь вокруг и стараясь придумать какой-нибудь способ добраться до окон второго этажа.

Между тем из окон кухни высунулись первые языки пламени. Неожиданно взгляд юноши остановился на старой липе, росшей позади дома. Узловатые ветви дерева простирались над самой крышей дома.

— Помогите-ка мне! — крикнул Ринальдо. — Да поворачивайтесь вы!

С помощью двух пополанов, побежавших за ним следом, он быстро добрался до нижних ветвей, через минуту был уже на крыше и стал осторожно сползать к краю.

— Погоди, без веревки не влезешь! — крикнул ему парень, распоряжавшийся у колодца.

Ринальдо не ответил. Свесив голову за край крыши, он, к своей радости, увидел рядом с окном две скобы, вбитые, как видно, для того, чтобы ставня не ударялась о стену и не обивала штукатурку. Не колеблясь ни минуты, он ухватился руками за верхнюю скобу, быстро перебрался на подоконник и исчез в комнате.

— Вот чертяка! — восхищенно воскликнул парень. — Только как он слезет? Эй, кто поближе живет? — крикнул он, обращаясь к толпе. — Живо веревку! Мигом!

Два или три человека побежали вверх по переулку. Между тем в доме что-то затрещало, из верхних окон повалил дым.

— Наверх пробило, — пробормотал парень. — Ах, чтоб тебе…

В этот момент в окне показался Ринальдо, держащий на руках безжизненное тело ребенка. Несколько мгновений он стоял, качаясь, как пьяный, жадно глотая воздух.

— Погоди, друг, погоди немного! — крикнул парень. — Сейчас веревку притащат…

— Дядя Мео, дядя Мео! — раздался вдруг из-за церковной ограды звонкий мальчишеский голос. — Мы лестницу нашли! Только через загородку никак не перетащим!

— Вот молодцы ребята! — обрадовался парень.

С помощью ватаги ребятишек он приставил к окну большую садовую лестницу и быстро взобрался наверх.

— Надышался очень, надо бы лекаря, — сказал Ринальдо, передавая ему ребенка.

— А Фьора? — спросил Мео.

— Женщина эта? Там, у лестницы. Еле нашел их. Сейчас притащу сюда.

— Я тебе помогу! — крикнул парень, поспешно спускаясь вниз.

Передав ребенка попечению женщин и велев одному из мальчишек бежать что есть духу на улицу Спада за лекарем, парень снова взобрался на лестницу. Ринальдо не появлялся.

— Плохо дело, — пробормотал Мео.

Он оглянулся, ища, кого бы позвать на помощь, и увидел подбежавшего к дому коренастого человека, очень смуглого, черноволосого, заросшего густой черной бородой.

— Эй, Симончино! Конура! — что было мочи заорал Мео.

Бородатый услышал и со всех ног бросился к тому месту, где стояла лестница.

— Слушай, Конура, — продолжал Мео, — там сестра Тамбо, не успела, понимаешь, выскочить. За ней уже пошел один паренек, да что-то долго не возвращается. Лезь наверх, стань на мое место, а я схожу посмотрю.

С этими словами он ловко влез на подоконник и спрыгнул в комнату. Тем временем Конура стал тяжело взбираться по тонким перекладинам. Не успел он добраться до последних ступеней, как в окне появился Мео, легко, как ребенка, держа на руках худенькую молодую женщину. Женщина была без сознания.

— Здорово угорела, — хрипло проговорил Мео, тяжело переводя дыхание. — Там дымище…

Он перегнулся через подоконник, передавая женщину Конуре, и увидел внизу троих мужчин, один из которых, высокий, белокурый, с крупными чертами лица, всхлипывая и хватаясь за волосы, все порывался взобраться на лестницу следом за Конурой, крича:

— Пустите, дьяволы! Муж я ей или не муж?

— Не пускайте его! — крикнул Мео. — Лестница хлипкая. Леончино, — продолжал он, — перестань бесноваться. Подержи лучше лестницу. Вот она, твоя жена.

Придерживаясь одной рукой за перекладины, Конура стал осторожно спускаться вниз, а Мео бросился обратно в комнату. На этот раз он не появлялся в окне гораздо дольше. Фьору уже снесли вниз и положили рядом с ее ребенком на циновку, когда он, кашляя, высунулся наружу, волоча за собой еле живого Ринальдо.

— Держись, — бормотал он, — держись. Садись-ка сюда, на ветерок… Вот так. Ветерком обдует, сразу легче станет.

В эту минуту под окном появился запыхавшийся мальчишка, посланный за лекарем.

— Нету лекаря, — закричал он. — Чем свет ушел куда-то. Я учителя встретил. Он сюда бежит.

Между тем Ринальдо мало-помалу приходил в себя. С помощью Мео он кое-как сполз с лестницы, присел на траву у ограды и только тут почувствовал жгучую боль в руке. Оказалось, что его левый рукав во многих местах прогорел насквозь, и там, где огонь коснулся кожи, вздулись большие водянистые пузыри.

— Вот везет мне, — с усмешкой заметил он.

— Ничего, — отозвался Мео, мельком оглядев его руку, — у меня для тебя такой лекарь есть — лучше не надо. Посиди немножко, очухайся, я мигом. — С этими словами он со всех ног бросился к тем, что без устали подносили ведра, заливая огонь в кухне.

Тотчас же оттуда донесся его уверенный голос:

— Куда льете, ребята? Там лестница занялась, верх отстаивать надо. А ты чего топчешься без толку? — крикнул он Леончино. — Не твое, что ли, горит? Иди помогай. Дайте ему ведро. И мне тоже.

Ринальдо попытался было встать с земли в надежде оказать посильную помощь там, где, выбиваясь из сил, боролись с огнем, но сразу понял, что не сможет не только поднять ведро воды, но, пожалуй, даже и на ногах-то не устоит. «И надо же мне было так треснуться об эту чертову перекладину! — со вздохом подумал он. — Спаситель, нечего сказать! Самого спасать пришлось…» Неподалеку от того места, где он сидел, несколько женщин хлопотали вокруг Фьоры и ее ребенка. Потом кто-то крикнул: «Учитель идет!» Ринальдо повернул голову и увидел невысокого тщедушного старика с белоснежной бородой и такими же, только сильно поредевшими волосами, растрепавшимися от ветра и пронизанными солнцем. Сливаясь с бородой, они окружали его тонкое и все еще красивое лицо сияющим серебряным ореолом.

«Вот так штука! — с радостным изумлением подумал Ринальдо. — Ведь это же Гваспарре дель Рикко. Ишь, старичок! И ведь почти не изменился. Все такой же живой и поджарый. Сколько же ему теперь лет?..»

Когда-то они были соседями. До того, как отца Ринальдо по чьему-то подлому доносу казнили, семья Арсоли, и Рикко жили в одном переулке неподалеку от церкви Сант Амброджо. Гваспарре держал школу на Гибеллинской улице, где учил детей бедняков грамоте и счету, а в свободное время возился с ящерицами, мышами и разными мелкими тварями, пытаясь, по его словам, постигнуть суть и устройство живых и неживых тел. Он не делал тайны из своего увлечения и поплатился за это. Его обвинили в ереси, пытали, но он стойко перенес мучения и не признал за собой никакой вины. Тогда его упрятали в тюрьму, самую страшную в городе подземную тюрьму Стинке, и продержали там без малого пять лет. Однако, выйдя на волю, он как ни в чем не бывало снова набрал детей в свою старую школу на Гибеллинской улице и, как в былое время, просиживал ночи напролет, читая книги и производя свои таинственные опыты, о которых, впрочем, никому уже не говорил ни слова. Таков был человек, приближавшийся сейчас к толпе женщин, окружавших несчастную Фьору.

Став на колени перед циновкой, учитель прежде всего склонился над ребенком. Неожиданно движения его стали резкими, торопливыми. Быстро подняв у него распашонку, он приник ухом к его груди, долго-долго не поднимался, наконец медленно выпрямился, осторожно опустил рубашку и приказал одной из женщин унести его пока к себе домой.

— Как же помочь-то ему? — спросила она.

— Ему уже не поможешь, — ответил учитель.

— Боже милостивый, а мы-то!.. — всплеснув руками, воскликнула женщина и поспешно перекрестилась.

Остальные тоже стали креститься. Учитель между тем занялся Фьорой. Потребовав ковш воды, он смочил ей голову, брызнул в лицо, потом взял ее за руки и сделал несколько энергичных движений, какие делают, откачивая утопленников. Женщина вздохнула, открыла глаза. Смертельная бледность, покрывавшая ее щеки, сменилась легким румянцем, она что-то прошептала, наверное о ребенке, и попыталась сесть.

— Ну вот, — сказал учитель, с трудом, по-стариковски, поднимаясь с колен. — Теперь кто-нибудь отведите ее в дом, уложите в постель и потеплее укройте. Да приготовьте тазик, ее может тошнить.

— А не натереть ли ее гусиным салом? — робко спросила одна из женщин.

— Себя натирай, если такая умная! — сейчас же выходя из себя, крикнул учитель. — Делайте, что велено. — И, сердито вздернув бороду, направился к тем, кто тушил огонь.

Наконец огонь потушили, и Мео, чумазый, в мокрой рубахе, подошел к Ринальдо и помог ему подняться с земли.

— Не били еще терцу? — спросил юноша.

— Что ты, нет еще.

— Как пробьет терцу, мне надо быть во Дворце приоров.

— Ого! — с удивлением воскликнул Мео. — Вот где я никогда не был да и не побываю, наверно. Нашему брату ход туда заказан. Ну что ж, идем скорее к моему лекарю. Там и в порядок себя приведешь, а то в таком виде во дворец…

Ринальдо хотел сказать, что живет совсем рядом и мог бы получить помощь дома, но тотчас представил себе лукавую улыбку Марии, холодное удивление тетки, равнодушные вопросы об умершем ребенке и решил принять предложение Мео. Спустившись вниз по набережной до моста Каррайа, они прошли немного по Борго Оньи Санти, мимо красилен, расположившихся по обе стороны улицы, свернули на улицу Порчеллана, с нее — в узкий, извилистый переулок, ведущий к старой церкви Сан Паолино, и, наконец, на узкую дорожку, протоптанную вдоль церковной ограды, которая привела их в зеленый, поросший травой тупичок. Ринальдо никогда не предполагал, что во Флоренции, в самой гуще каменных улиц, могут существовать такие совсем сельские улочки. В тупичке стояло три одноэтажных, чисто выбеленных домика, разделенных деревьями и зарослями малины, два — друг против друга и один поодаль, в самой глубине тупика. К нему-то и повел Мео удивленного и немного растерянного Ринальдо.

Дверь была распахнута настежь. Возле чистого, в три ступеньки крыльца сидела, распустив крылья, большая пестрая курица, рядом с которой, тонко попискивая, бегало с дюжину желтых цыплят. Завидев чужих, курица квохнула и увела цыплят в сторонку. В доме никого не было.

— Должно быть, за водой пошла, — взглянув в угол на лавку, сказал Мео. — Садись, подождем.

Ринальдо сел на табурет и огляделся. Дом, по-видимому, состоял из двух комнат. Передняя, та, где они сейчас находились, служила в одно и то же время приемной, столовой и кухней. На столе, вокруг которого аккуратно стояло несколько тяжелых, грубо сколоченных стульев, был собран завтрак — пресный хлеб, круглый и плоский, как лепешка, и миска с сушеными фигами. Вдоль свежепобеленных стен стояли скамьи, почерневший от старости сундук и поставец с тяжелой оловянной посудой. Рядом с ним, в углу, был большой очаг. С закопченных балок потолка свисали серые бороды сушеных лекарственных трав, вязки лука и чеснока. Кирпичный пол чисто вымели и сбрызнули водой, отчего в комнате было прохладнее, чем на дворе.

Неожиданно светлый прямоугольник дверей заслонила тень, и в комнату боком вошла девушка с двумя большими пузатыми кувшинами в руках.

— А вот и наша лекарка, — проговорил Мео, принимая из рук девушки тяжелые кувшины и ставя их на лавку. — Что, брат, — с добродушной усмешкой добавил он, перехватив удивленный взгляд Ринальдо, — думал, наверно, раз лекарка, значит, какая-нибудь старая карга вроде Паучихи? Нет, вон она у нас какая, наша Эрмеллина.

— Да будет тебе, Бартоломе! — краснея, тихо пробормотала девушка, потом чинно, по-старинному поклонилась Ринальдо в пояс и, показав на стол, пригласила молодых людей подкрепиться чем бог послал.

— Нет, Лина, сейчас нам не до еды, — возразил Мео. — Парень немножко поджарился. — Он указал на Ринальдо.

Услышав его слова, девушка разом переменилась. От робости, вызванной смущением, не осталось и следа. Быстро подойдя к Ринальдо, она осторожно, так, что он даже не почувствовал ее прикосновений, осмотрела его обожженную руку, насколько это позволяла одежда, и сделала знак Мео, чтобы он помог ей снять с Ринальдо прожженный кафтан.

— С пожара вы, что ли? — проговорила она, подняв глаза на Мео, и тут только увидела его грязную, промокшую рубаху и измазанное сажей лицо. — Ой, матушки! — воскликнула она. — А вы и впрямь с пожара! Со свету-то я сразу не разглядела. Где же горело?

— У Леончино, — ответил Мео. — Самого-то его не было. Старуха что-то недоглядела, ну, и пошло…

— Тихонько, Бартоломе, — сказала Эрмеллина, увидев, что Ринальдо сморщился от боли, когда начали стягивать прогоревший рукав.

Рубашку снимать не стали. По совету девушки, Мео взял нож и распорол рукав до самого плеча.

— Ой, бедняга! — со вздохом проговорила Эрмеллина, осматривая покрасневшую руку Ринальдо с тремя огромными водянистыми волдырями. — Ну ничего, сейчас будет легче. Потерпите.

Став на цыпочки, она достала с полки завязанный тряпицей горшочек, заварила в котелке какие-то травы, из другой комнаты принесла большую полотняную тряпку и, пока Мео разрывал ее на узкие полоски, присела у очага и принялась процеживать отвар. Она не бегала по дому, не суетилась, движения ее были неторопливы, но все, за что она бралась, делалось быстро и красиво. Ринальдо, занятый своей рукой и с беспокойством прислушивавшийся, не бьют ли терцу, поначалу не очень к ней приглядывался, однако скоро поймал себя на том, что следит за каждым ее движением и не просто провожает ее глазами, а любуется ею. Ее ладная фигурка, красоту которой не могли испортить даже грубое домотканое платье и старушечий передник, слишком широкий и длинный для нее, толстая каштановая коса, спускавшаяся ниже пояса, смуглое личико с большими серыми глазами, обрамленными пушистыми, словно бархатными ресницами, будили в нем щемящее и сладкое воспоминание о чем-то далеком-далеком, может быть случившемся в детстве, а может, и никогда не случавшемся.

Между тем Эрмеллина, развязав горшочек, густо намазала желтой, как мед, пахучей мазью две тряпочки и подошла к Ринальдо.

— Ну, вот, — сказала она, накладывая тряпочки на обожженную часть руки, — теперь не будет так больно. И как это вас угораздило так обгореть?

— Спешил очень, — смущенно ответил Ринальдо. — О перекладину стукнулся — и больше ничего не помню. Недаром говорят: поспешишь — людей насмешишь.

— Плохой был бы смех, не подоспей я вовремя, — заметил Мео, передавая Эрмеллине длинную полоску полотна. — Еще немного — на тебе бы вся одежда занялась.

— Я знаю, что ты мой спаситель, — сказал Ринальдо. — А я вот никого не спас, только хлопот вам прибавил.

— Как это — никого не спас? — возразил Мео. — Не ты ли первый в окно полез? А кто ребенка вынес?

— Постой, Бартоломе, — подняв голову, сказала Эрмеллина, — о каком это ты ребенке? О сынишке Фьоры?

— Эх, не хотел я сейчас об этом, — с досадой проговорил Мео, — но уж раз начал…

И он в нескольких словах рассказал о бедняжке Фьоре и ее сынишке, угоревших во время сна, и о том, как Ринальдо, рискуя сорваться с крыши, ухитрился проникнуть в комнату и вынес младенца, к несчастью уже задохнувшегося в дыму.

Девушка слушала, сжав руки, в ее огромных глазах дрожали слезы. Она отошла к столу, села и, подперев голову руками, долго молчала, как будто совсем забыла о присутствии Ринальдо и Мео. Со двора долетел далекий звон колокола Бадии — звонили терцу. Ринальдо растерянно взглянул на Мео.

— Мне надо идти, — тихо сказал он.

Мео кивнул.

— Ну, полно, Лина, полно, — сказал он, подходя к девушке и кладя руку ей на плечо. — Жалко, конечно, что тут говорить, но на все воля божья. Бог дал, бог и взял…

— Боже мой, боже мой, как же она теперь? — прошептала Эрмеллина.

— Да ведь не старики они, — возразил Мео. — Будет у них еще ребеночек, утешатся…

Девушка вздохнула и покачала головой.

— Ничего ты не знаешь, — сказала она, медленно встала, взяла кружку с настоем и подала ее Ринальдо со словами: — Выпей это, и боль утихнет.

— Да мне и так уже не больно, — сказал Ринальдо. — Ты просто волшебница…

— Я хотела тебе сказать, — перебила его девушка, — только вот не умею выразить… Я не знаю, кто ты, не знаю твоего имени, но я знаю теперь, у тебя доброе сердце… Да благословит тебя бог!..

— Спасибо на добром слове, — ответил юноша, отпивая из кружки терпкую тепловатую жидкость. — А зовут меня Ринальдо Арсоли, я живу недалеко отсюда, в доме дяди, синьора Алессандро Альбицци.

Мео удивленно присвистнул.

— Я много лет жил в Париже, — пояснил Ринальдо, по-своему истолковав удивление Мео, — дядя послал меня туда учиться. Он богатый человек, и, думаю, если я скажу ему о беде, постигшей эту несчастную семью, он охотно поможет деньгами и…

— Боже тебя упаси! — воскликнул Мео. — Раз уж ты все про себя рассказал, я тоже скажу. Все, кто меня знает, зовут меня Сыном Толстяка. Сословия я самого низкого, ниже некуда, — работаю чесальщиком шерсти в мастерской твоего дяди. Между прочим, вместе с Леончино, мужем Фьоры. И вот, хотя я — последний чомпо, а он синьор, я от него гроша не возьму, и никто из нас не возьмет. Не нужна нам его милостыня, мы не нищие. Вот. Хочешь обижайся, хочешь нет.

— Что мне обижаться? — сказал Ринальдо. — Может быть, я даже понимаю тебя отчасти. Как ни мало я в городе, а уже кое-что уразумел. Одного не пойму, — усмехнувшись, добавил он, — как я в таком виде во дворце появлюсь. С оторванным рукавом…

— Ах, чемер тебя забери! — с облегчением воскликнул Мео, радуясь, что Ринальдо сам переменил неприятный разговор. — А я и забыл совсем, что тебе к приорам.

— Даже не к приорам, а к самому гонфалоньеру Медичи, — поправил его Ринальдо. — Главное ведь, к сроку велено прийти. Боюсь, рассердится — терцу-то уже били…

— Что бы такое придумать, Лина? — спросил Мео, повернувшись к девушке, которая тихо стояла в стороне, подавленная горем.

— Домой сходить? — вслух размышлял Ринальдо. — Так ведь еще больше опоздаю. Да и как я в таком виде по городу пойду?

— Бартоломе, — неожиданно проговорила Эрмеллина, — а если твой новый кафтан? Ты ведь его еще не надевал…

— А не широк он будет?

— Вот и хорошо, что широк, — возразила девушка, — ведь его собственный-то из-за повязки на него не налезет.

— Умница ты у меня, — улыбаясь, сказал Мео. — Тащи его сюда.

Кафтан Мео, сшитый из грубого сукна, больше походил на праздничную куртку селянина. Однако по его достатку это была очень дорогая вещь, справить которую он мог, может быть, раз в десятилетие. Чесальщик был немного выше Ринальдо и гораздо шире его в плечах, поэтому в его кафтане юноша выглядел мешковатым. Впрочем, Эрмеллина и особенно хозяин кафтана находили, что выглядит он хоть куда, что в такой одежонке не зазорно явиться к самому епископу. Для Ринальдо же главное достоинство его новой одежды заключалось в том, что она была чистая и не давила на повязку, так что он мог почти одинаково свободно двигать обеими руками.

Приведя себя в порядок, насколько это позволяли скромные возможности бедного жилища Эрмеллины, Ринальдо поклонился своей исцелительнице, горячо поблагодарил ее и, пообещав прийти завтра, чтобы сменить повязку, вышел из дома. У церкви Сан Паолино его догнал Сын Толстяка, решивший проводить его до набережной и заодно помочь чем может несчастным погорельцам.

 

Глава пятая

о том, как Ринальдо попробовал бражки

Дни неожиданно помчались с такой сумасшедшей стремительностью, что Ринальдо едва мог заметить, когда кончался один и начинался следующий. Удивительнее всего, что для всех остальных время продолжало двигаться столь же незаметно, неторопливо и размеренно, как год, и два, и три назад. Так же, как раньше, люди подолгу просиживали на прохладных каменных скамьях лоджии Спини, не жалея времени торговались на рынке, часами сплетничали и судачили на Фраскато, просиживали за стаканом кислого вина в погребках, а когда спадала жара, рассаживались у дверей своих домов. Глядя, как прихожане степенно бредут к вечерне, останавливаясь по дороге покалякать с соседями, как еще медленнее возвращаются домой к ожидающим их постелям, Ринальдо с недоумением спрашивал себя: неужели и у него было когда-то столько досуга? Теперь, с тех пор как по рекомендации Сальвестро Медичи его негласно определили нотариусом при комиссии Восьми войны, он мечтал лишь о том, чтобы выспаться хорошенько.

И все же новая служба пришлась ему по сердцу. Окружавший ее ореол таинственности как нельзя лучше отвечал романтическому складу его души, еще не успевшей замкнуться в сухую скорлупу житейской прозы, а ее смысл, самыми возвышенными словами изложенный Сальвестро Медичи, казался ему значительным и благородным.

Петиция разрабатывалась комиссией Восьми войны в доме Луиджи Альдобрандини. Сальвестро, не имея возможности покидать Дворец приоров, каждое утро принимал кого-либо из членов своей комиссии, передавал через него свои соображения и рекомендации и таким образом заочно руководил всей работой. К несчастью, среди Восьми войны не было ни одного юриста, способного грамотно, по всей форме записать согласно принятые решения. Именно эту часть работы и поручили Ринальдо.

За свое недолгое пребывание во Флоренции юноша еще не приобрел никаких политических симпатий, не примкнул ни к какому сословию и даже к сторонникам Гвельфской партии относился бы, верно, без особой антипатии, если бы не питал непреодолимого отвращения ко всякой тирании. Конечно, рано или поздно он выбрал бы для себя путь, больше всего отвечающий его гражданским и нравственным идеалам, но случилось бы это скорее поздно, чем рано, ибо не так-то просто вытравить из сердца привычку к буйной вольности, привычку равнодушно взирать на все, что совершается за пределами тесного мирка университетского товарищества, поневоле приобретаемые за долгие годы учения на чужбине, вдали от бед и треволнений, потрясающих родину. Если бы не Сальвестро Медичи, столкнувший его в самую стремнину политической борьбы, он бы, наверное, еще долго барахтался в тихой заводи бездумного благополучия, и, вероятно, прошел бы не один месяц, прежде чем он ощутил бы себя частичкой своего народа, болеющим его болью, разделяющим его радости. Беседа с гонфалоньером и политические споры, которые велись по ночам в доме Альдобрандини, не очень-то помогли ему разобраться в сложной, запутанной ситуации, сложившейся в это время во Флорентийской коммуне. Зато они побудили его пристальнее оглядеться вокруг и призадуматься над тем, чего раньше он, может быть, не удостоил бы своим вниманием или просто не увидел бы, потому что из окон богатого особняка Алессандро Альбицци мир кажется совсем не таким, каким он представляется из лачуги бедняка. А как раз в такую лачугу он и торопился в субботний вечер двенадцатого июня.

За последнюю неделю с юношей случилось столько необыкновенного, что он уже решил ничему больше не удивляться, хотя, впрочем, каждый раз удивлялся заново. Сначала он удивлялся тому, что Сальвестро Медичи, не зная о нем ничего, кроме того, что он состоит в родстве с Алессандро Альбицци, сыном его злейшего врага, ни с того ни с сего пожелал приобщить его к своим тайнам. Потом стал удивляться необыкновенной сдержанности дядюшки. По всей видимости, ему вроде бы полагалось заинтересоваться новой службой племянника, а он, напротив, ни о чем не спрашивал и даже как будто не замечал, что тот которую уже ночь не ночует дома. Наконец, он с удивлением заметил, что нечаянное знакомство с Сыном Толстяка и его друзьями, этими нищими, необразованными чесальщиками шерсти из мастерской его дяди, не только не прекратилось само собой, но, наоборот, стало потихоньку переходить в дружбу.

В первые дни после пожара, когда ему еще досаждала обожженная рука, он думал, что к маленькому домику в зеленом тупичке за церковью Сан Паолино его привлекает естественное желание поскорее вылечиться и отчасти сама лекарка, девушка свежая, миловидная, не похожая ни на одну из тех, с которыми он когда-либо был знаком. Но прошло несколько дней, рука его благодаря чудесным снадобьям Эрмеллины почти совсем зажила, и он понял, что обе эти причины — вовсе даже не причины, что есть нечто большее, гораздо более важное, что симпатии и антипатии, возникающие вдруг в нашем сердце, совсем не зависят от обстоятельств, а подчиняются тайным душевным склонностям, о которых до поры до времени мы и сами подчас не ведаем.

Словом, как бы там ни было, а эти люди были ему симпатичны, и сейчас, в этот субботний вечер, он шел к ним на именины, решив в душе, что ему все равно, узнают об этом или нет, поднимут его на смех или оставят в покое.

Войдя в тупичок, Ринальдо тотчас почувствовал, что тут праздник. Эрмеллина, а как раз на ее именины и позвали юношу, уже успела, как видно, угостить соседей, поэтому из обоих домиков доносился громкий говор, женский смех, кто-то пытался запеть песню, а ребятишки, возбужденные всеобщим весельем, с криками и визгом носились взапуски по всему тупику, распугивая кур и вызывая осуждение степенного гусака.

Приближение Ринальдо заметили из окна. Все вышли на двор и шумно встретили его у порога дома, а Сын Толстяка на правах хозяина тотчас потащил его к столу.

— Постойте, друзья, постойте, дайте хоть на именинницу взглянуть! — взмолился Ринальдо.

— Вон она, вон наша именинница, — улыбаясь во весь рот, громко проговорил Сын Толстяка, вводя Ринальдо на кухню (все мужчины были уже навеселе и говорили громче обыкновенного). — Вот, полюбуйся, — с добродушным возмущением продолжал он, указывая рукой на сестру, присевшую на корточки у очага. — Да брось ты свои горшки! — крикнул он. — Видишь, гость пришел!

Эрмеллина встала и, вытирая руки о свой старушечий передник, смущенно поклонилась юноше. Ринальдо открыл было рот, чтобы поздравить девушку, но тут к ней подбежала миловидная молодая женщина, вся словно пронизанная светом, с белокурыми кудрями, огромными голубыми глазами, в голубом платье, украшенном белой розой. Заслонив собой Эрмеллину, женщина сдернула с нее передник, ловким движением расправила ей платье, смахнула со лба бисеринки пота и пригладила волосы.

— Ну вот, — сказала она, быстро оглядев девушку с головы до ног, — а то бог знает что. Горюшко ты мое, — шепотом добавила она и с передником в руках убежала в соседнюю комнату.

Эрмеллина опустила глаза, густой румянец залил ей щеки. Чтобы не увеличивать смущения девушки, Ринальдо поспешил пробормотать поздравление, сунул ей в руки шкатулочку с серебряными браслетками и пояском, также шитым серебром, которые накануне купил ей в подарок на Старом мосту, и позволил Сыну Толстяка усадить себя за стол. Следом за ним сели и остальные гости, которых было четверо, поскольку Симончино с женой, завсегдатаи в этом доме, гостями не считались. Пока Симончино разливал по кружкам вино, а жена его, сменившая Эрмеллину у очага, подавала на стол кушанья, Сын Толстяка познакомил Ринальдо со своими гостями.

— У нас тут попросту, все свои, — говорил он, — так что без церемоний. Вон Конура, — кивнул он в сторону Симончино, — так его иначе, как Конура, и не зовем. Или вот Доменико. Иные и не знают, что он Доменико: Тамбо и Тамбо…

Рядом с Сыном Толстяка, по правую руку, сидел Лука ди Мелано, русобородый крепыш, умеющий так заразительно смеяться, что ему просто невозможно было не ответить улыбкой. Пожалуй, в большой степени благодаря ему Ринальдо с самого начала почувствовал себя за этим столом легко и уютно. Марко ди сер Сальви Гаи, подставлявший Конуре обливные глиняные кружки, которые тот наполнял вином, внешне был совсем не похож на Луку. Черноволосый, кудрявый, с тонким, одухотворенным лицом, на котором черными угольками поблескивали умные, проницательные глаза, он был по-настоящему привлекателен, и этого благоприятного впечатления нисколько не портила ироническая улыбка, время от времени кривившая его красиво очерченные тонкие губы.

Прямо напротив Ринальдо молча сидел Доменико ди Туччо, по прозвищу Тамбо, вместе со своей женой Катариной, той самой блондинкой в голубом платье, которая промелькнула перед юношей, когда он входил в дом. Тогда она показалась ему необыкновенной, какой-то воздушной, как видение. Сейчас, разглядев ее как следует, он увидел, что она, напротив, довольно плотного сложения, даже немного полновата, что у нее натруженные руки, знакомые, наверно, с любой работой, что ее кокетливое платье — из простого грубого полотна и кажется таким нарядным только потому, что очень ей к лицу, а роза, так искусно подобранная к платью, — просто цветок шиповника с куста, растущего у самых дверей дома. Только ее глаза оказались точно такими, какими он увидел их в первое мгновение: огромными, удивленно-радостными, как кусочки весеннего неба.

Говорят, что у мужа и жены всегда есть что-то общее. Коли это верно, то чету, сидевшую сейчас напротив Ринальдо, можно было назвать редким исключением, потому что трудно было себе представить людей более несхожих между собой, нежели Катарина и Тамбо. Она ни минутки не посидела спокойно, то, как птичка, склонив голову, заглядывала в лицо мужу, то наклонялась к сидевшей рядом Эрмеллине, без умолку болтала, то и дело по-детски всплескивала руками и звонко смеялась, иногда просто так, от полноты душевной. Он же за все время не проронил ни слова, сидел смирно и только улыбался глазами, встречаясь со взглядом жены. Иногда она, даже не замечая этого, прижималась к нему плечом или вдруг поглаживала по руке, и тогда он замирал, будто боясь потерять хоть крупицу этой ласки, и на его смуглом лице проступал румянец. «Так вот вы какие, — подумал Ринальдо, вспомнив рассказ Сына Толстяка об одном из своих друзей, у которого пятый год — медовый месяц, — вот вы какие „счастливчики“».

Между тем вино было разлито по кружкам. Гонелла, жена Симончино, уставила стол всевозможной снедью, и пиршество началось. Первую кружку, как водится, выпили за здоровье именинницы, а дальше всяк волен был предлагать свой тост или, если хотел, обходиться совсем без тоста. Все наперебой потчевали Ринальдо, а особенно Гонелла, ревниво следившая, чтобы его миска не пустовала. И Ринальдо не заставлял себя упрашивать, хотя вино, самое дешевое, какое только можно найти в городе, было далеко не лучшего качества, а блюда, которыми его угощали, он отродясь не пробовал. В другое время и в другом месте, отведав такого вина, он, наверное, состроил бы гримасу, а здесь, то ли потому, что приходилось пить из толстенных глиняных кружек, то ли еще отчего, это вино казалось юноше вполне сносным и довольно крепким. Не отказался он и от солонины, мастерски поджаренной на угольях, и от мильяччи, и от салата из капусты, обильно заправленного уксусом. Даже бузеккио, к которому сначала он отнесся с недоверием, оказался вполне съедобным и даже вкусным, а рыбешка с палец величиной, поджаренная в сотейнике, несмотря на то что состояла, казалось, из одних костей, украсила бы, по его мнению, стол любого синьора.

Отдав должное угощению, гости отложили ножи, и за столом начался тот веселый, пересыпанный шутками и смехом праздный разговор, без которого не обходится ни одно застолье ни в богатом палаццо, ни в хижине бедняка.

— Эй, Конура! — закричал Сын Толстяка, когда заметил, что смех и разговоры начали понемногу затихать. — Налей-ка нам по кружечке!

Конура потряс кувшин, заглянул в него и развел руками.

— Пусто, — сказал он.

— Пусто так пусто, — весело отозвался Сын Толстяка. — Ну-ка, Лина, выставь-ка нам бражки. Сама варила, — кивнув на сестру, добавил он. — Забористая вышла.

Эрмеллина встала из-за стола, с помощью Симончино поднесла к столу высокую глиняную корчажку с брагой, подала ковшик.

— Может, Ринальдо не стоит ее пить, — тихо сказала она, наклоняясь к брату. — Непривычный он к такому зелью. Лучше уж еще вина принести, а?

— Боже вас сохрани! — возразил Ринальдо, услышавший слова Эрмеллины. — Правда, брагу мне еще пить не приходилось, это верно. Ну так что же? Тем лучше — попробую. Что я, из другого теста?

Брагу все признали отменной. Только Ринальдо она показалась несколько странного вкуса, но, несмотря на это, он одним духом осушил кружку до дна и со стуком поставил ее на стол.

— Вот это по-нашему! — воскликнул Сын Толстяка.

Ринальдо улыбнулся, чувствуя, как к голове теплой волной приливает хмель. Лица напротив него затуманились и качнулись. Откуда-то издали доносились голоса. Ринальдо показалось, что говорят о погорельце.

— Да, как он, оправился после несчастья? — не очень кстати спросил Ринальдо.

— А что ему? — отозвался Лука. — Денег ему собрали довольно, чего ему еще надо? Жена его — это другое дело. Вот ей несладко. Аж почернела вся.

— Что нас спрашивать, как мы живем? — то ли с насмешкой, то ли сердясь, неожиданно заговорил Марко. — Ты лучше дядюшку своего спроси, как можно жить на четыре сольда, да еще с семьей. Как живем… Перебиваемся из куля в рогожу…

— Что с тобой, Марко, какая муха тебя укусила? — краснея, тихо проговорила Эрмеллина.

— В самом деле, чего ты взъелся? — спросил Симончино.

Марко собрался было ответить, но в этот момент в дверях появилась смешная фигура в коротких штанах, до колен, пестрых чулках и длиннополом камзоле.

— Дядюшка Никколо! — радостно всплеснув руками, воскликнула Эрмеллина и, выскочив из-за стола, побежала навстречу гостю.

Никколо дельи Ориуоли, известный всему городу часовых дел мастер, смотритель главных городских часов на башне Дворца приоров, стариннейший друг семьи, знавший с пеленок и Мео и сестру его Эрмеллину, был седой как лунь, но еще очень крепкий старик, высокого роста, с большими, сильными руками кузнеца, крупными чертами лица и ясными, нисколько не выцветшими от времени карими глазами, окруженными сеткой добрых и лукавых морщинок. Расцеловав именинницу в обе щеки, он вручил ей украшенный медным узором ларчик, который своими руками смастерил в долгие зимние вечера и приберег к этому торжественному дню. Сбоку у ларчика была приделана ручка в виде изогнутой змейки. Когда часовщик, взявшись за змеиный хвостик, стал медленно крутить ручку, в ларчике заиграли колокольчики, вызванивая знакомый напев фроттолы. Эрмеллина замерла, пораженная. Она с таким благоговением держала в руках чудесный ларчик и на лице ее был написан такой неподдельный восторг, что Никколо не удержался и прижал ей пальцем кончик носа, как будто она снова стала маленькой девочкой. Услышав музыку, все повскакали с мест и побежали полюбоваться на диковинку. За столом остались только Ринальдо и Тамбо. Первый побоялся, что не слишком твердо стоит на ногах, а второй, опасаясь, как бы гость не обиделся, увидев себя всеми брошенным, решил составить ему компанию.

— Нет, как хочешь, несправедлив он, — сказал Ринальдо, вспомнив неожиданный выпад Марко.

— Не обращай на него внимания, — отозвался Тамбо. — Напился, вот и бормочет невесть что.

— Нет, он все правильно говорил, — возразил юноша. — Жить вам так нельзя. Только вот на меня зачем обижаться? Что я могу сделать?..

Неожиданно у него мелькнула мысль, от которой, как ему показалось, он почти протрезвел.

— Послушай, Тамбо, — взволнованно проговорил он, — ты знаешь, какое дело поручил мне Сальвестро Медичи?

— Откуда же мне знать? — ответил чесальщик. — Нам в такие дела нос совать не полагается. Да и зачем сейчас о делах? Ты выпил… мы тоже выпили… Мало ли что может случиться.

— Ты хочешь сказать, что я сболтну что-нибудь спьяну, а потом пожалею? — воскликнул Ринальдо. — Нет! Дядюшке своему я и пьяный и какой хочешь ничего не скажу. А вам надо знать. Слушай.

И он в нескольких словах рассказал Тамбо о петиции, сочиненной Медичи, о тех послаблениях и выгодах, которые она сулит ремесленникам, мелким торговцам и другим младшим цеховым людям.

— Даже о крестьянах, о всех жителях контадо упоминается, — горячась, продолжал он, — и только о вас, о чесальщиках, о ткачах, трепальщиках шерсти и всех остальных, всех, кто своими руками выделывает сукна, приумножает богатство коммуны, только о вас, о чомпи, ни слова нет в этой петиции, как будто вас и нет вовсе.

— А тебе в диковинку? — мрачнея, проговорил Тамбо. — Да они, цеховые то есть, испокон веков за людей нас не считают. А о старших цехах да о дворянах и говорить нечего.

— Кого это за людей не считают? — спросил Сын Толстяка.

Все налюбовались ларчиком и теперь снова рассаживались вокруг стола.

— Нас, кого же еще, — ответил Тамбо.

— Да будь у нас свой цех… — сказал Конура, снова берясь за ковшик. — А так некому за нас заступиться.

— Некому заступиться! — со злостью крикнул Ринальдо. — Смотри ты, детки какие! Да знаете ли вы, сколько вас в городе, кто по найму работает? Не считали? Так я вам скажу. Не одна тысяча и не две. Если вы все дружно выйдете на улицу…

— Думали уж об этом, — с усмешкой сказал Лука ди Мелано. — Выйти-то можно, а потом что?

— А вы попробуйте хоть разок, — не сдавался Ринальдо. — Под лежачий камень и вода не течет. Сговоритесь… ну хоть через неделю, восемнадцатого числа.

— Почему же непременно восемнадцатого? — спросил Марко.

— Он прав, — неожиданно вмешался в разговор дядюшка Никколо, — восемнадцатого — самый удобный день.

— Вот те раз! — со смехом воскликнул Марко. — И Никколо туда же. Не верьте им, братцы, они сговорились.

— Будет зубоскалить-то, — добродушно оборвал его часовщик. — Скажи, юноша, — обратился он к Ринальдо, — это число ты назвал случайно?

— Нет, — ответил Ринальдо.

— Так, — сказал часовщик. — Тогда послушай, что я скажу, и подтверди, верно ли я понял.

— Нет, так не годится! — закричал Сын Толстяка. — Прежде всего ты должен выпить за здоровье именинницы. Что же это у нас за именины?

Дядюшка Никколо не возражал. Все выпили по кружке браги, часовщик, как и подобает гостю, опоздавшему к началу пиршества, плотно закусил тем, что заботливо подкладывала ему Эрмеллина, и, ополоснув пальцы в плошке с теплой водой, рассказывал друзьям о том, что приключилось с ним нынче утром.

Как всегда по субботам, он начал свой день с осмотра и чистки часов Дворца приоров. Соскабливая там, где мог дотянуться, голубиный помет, смазывая оси огромных колес, он постепенно спустился почти к самому основанию башни и тут вдруг услышал голоса. Голоса раздавались так явственно, будто говорившие находились рядом с ним, в башне. Никколо даже на всякий случай посветил фонарем и огляделся вокруг, но, конечно, никого не увидел. Наконец он понял, что разговаривают в комнате, расположенной под самой башней. «Ну вот, — произнес голос, в котором часовщик тотчас узнал голос Сальвестро Медичи, — здесь нам, пожалуй, не помешают». — «Что это за мерзопакостная нора?» — спросил незнакомый часовщику низкий голос. «Это, дорогой мой Джорджо, обитель сера Нуто. Здесь он вытягивает жилы, а вместе с ними признание у наших сограждан, иногда виновных, а чаще ни в чем не повинных», — ответил Сальвестро и засмеялся. «Отвратительное место, — проговорил тот, кого назвали Джорджо. — Эти цепи, эти клещи… Брр!» — «Не обращай внимания, — отозвался Сальвестро. — Будем надеяться, что нам не придется познакомиться со всеми этими игрушками ближе, чем сейчас. Расскажи лучше, как дела с синдиками». — «Они готовы. Восемнадцатого числа ополчение всех младших цехов и еще цеха меховщиков с утра будут на площади перед дворцом подеста. Обещают пошуметь на славу. Так что советам волей-неволей придется принять твою петицию». — «Дай-то бог, дай-то бог», — рассеянно промолвил Сальвестро. Потом они заговорили вполголоса или отошли в дальний угол комнаты, потому что часовщик ничего больше не мог разобрать, кроме того, что говорили о какой-то услуге, которую обещал им оказать Алессандро Альбицци.

— Так, так, — пробормотал Ринальдо, со злостью подумав, что дядя его, как видно, гораздо больше знает о намерениях Сальвестро, чем может показаться.

«А я для них пешка, мальчишка, которого надо занять, чтобы не бездельничал, — все больше выходя из себя, думал он. — Ну нет, дорогие мои, я докажу вам, что не затем столько лет корпел над латынью, чтобы быть для вас писцом. Эти люди, что от души потчуют меня требухой, много честнее и искреннее вас, и я помогу им получить хотя бы малую толику того, что им полагается и что вы по жадности и алчности своей вырываете из их голодных ртов». Выпитое им вино, смешавшись с брагой, гулко шумело у него в голове, настраивая на самый воинственный лад и словно проясняя то, о чем на трезвую голову он не очень задумывался.

Между тем Симончино снова взялся за ковшик и, стуча им по столу, требовал, чтобы ему подставляли кружки, но на него не обращали внимания. Дядюшка Никколо о чем-то громко спорил через стол с Марко, Катарина смеялась веселым шуткам Луки ди Мелано, а Сын Толстяка, стараясь перекричать всех, грозил самолично выпить всю брагу и не оставить никому ни капли, если сию же минуту не перестанут говорить о делах.

— Зачем мы собрались тут? — гремел он. — Чтобы выпить и повеселиться.

— Верно! — крикнул Ринальдо. — Давайте споем. Но прежде надо промочить горло. Конура, вот моя кружка!

— Послушай, Ринальдо, — тихо проговорил Тамбо, — ты не знаешь, какая это забористая штука. Пережди разок, не пей.

— Э, нет! — помахав перед носом пальцем и хитро подмигнув, возразил Ринальдо. — И не уговаривай. Пусть я упаду тут при последнем издыхании, я все равно выпью, клянусь Бахусом и всеми его лозами! И ты выпьешь со мной, и все выпьют. Потому что мы пьем за счастье в этом доме…

— А! Попробуй возразить что-нибудь! — крикнул Сын Толстяка. — Конура! Тресни-ка Марко по лбу своим ковшиком, чтобы он замолчал. Выпьем, братцы. Не беспокойся, все будет хорошо, — вполголоса добавил он, обращаясь к Тамбо.

Когда все выпили, Сын Толстяка отвел Ринальдо в другую комнату и попытался уложить на кровать, однако тот заупрямился и ни за что не хотел ложиться, когда все веселятся.

— Ну, пес с тобой, не хочешь — не надо, — сказал Сын Толстяка и, пододвинув к дверям тяжелое кресло с высокой резной спинкой и без одной ручки, попавшее в этот дом, скорее всего, от старьевщика, усадил на него юношу так, чтобы ему было видно все, что делается на кухне.

А там, сдвинув стол к стенке, плясали старинный крестьянский танец, наивный и чинный, но в то же время такой озорной, такой бесшабашно-веселый, что зрителям невозможно было усидеть на месте. Танцевали Катарина и Лука ди Мелано. Кавалер бесхитростно и даже немного неуклюже пытался показать восхищение своей партнершей, а та, чуть поводя плечами, опустив глаза и кокетливо склонив голову, уплывала от него, недоступная, почти равнодушная. Вдруг она вздрогнула и замерла на мгновение, словно проснулась, и зрители, хлопавшие в ладоши и без слов напевавшие монотонную мелодию, уловив это ее движение, захлопали чуть скорее, запели чуть живее, мелодия, оставшись как будто прежней, разом преобразилась, подхватила плясунью, и она, будто вспорхнув над полом, понеслась по кругу. Чуткие руки ее, до этой минуты молчавшие, ожили. То как крылья взлетая у нее над головой, то плавно сплетаясь, то расходясь в стороны, они запели радостный гимн разбуженному чувству, красоте и грации, победившим девичье смущение и робость. Услышав это безмолвное признание, кавалер ее забыл о своей неловкости, завертелся, закружился вокруг нее, выделывая замысловатые коленца, выказывая свое удальство и неутомимость, неистовый, радостный, упоенный своей победой.

Но вот пение смолкло. Танец кончился. Раскрасневшаяся Катарина в изнеможении плюхнулась на колени к мужу, откинулась ему на плечо и, закинув руку, потрепала его по волосам, будто хотела вознаградить за те минуты, когда не принадлежала ему, когда знала над собой лишь одну власть — власть танца. Все стали шумно восхищаться искусством плясунов, Ринальдо тоже что-то кричал, не спуская глаз с Катарины, еще не отдышавшейся, счастливой и гордой всеобщим одобрением. Потом все вокруг — и лица, и сами стены отодвинулись, стали нереальными. И сам он словно поплыл на своем кресле между полом и низким потолком.

 

Глава шестая

в которой Аньола рассказывает новости

В пятницу восемнадцатого июня Ринальдо проснулся рано. Косые лучи солнца, только-только выглянувшего из-за крыши соседнего дома, еще не добрались до его кровати, когда он, уже одетый, тихо вышел из своей комнаты и спустился вниз.

Во внутреннем дворике не было ни души, однако Ринальдо готов был поклясться, что здесь только что прошла женщина. «В такую-то рань! Чудеса!» — подумал Ринальдо, входя в привратницкую, и тут удивился еще больше. Рядом с привратником, который, против обыкновения, был уже на ногах, стояла служанка Марии Аньола.

— О, тебе, я вижу, тоже не спится! — воскликнул Ринальдо. — Решила прогуляться? Не рано ли?

Девушка уже оправилась от испуга.

— Слава богу, это вы, — облегченно вздохнув, пробормотала она. — А уж у меня душа в пятки ушла. Неужели, думаю…

— Кого же ты так испугалась?

— А вы не догадываетесь?

— Черт возьми, как я могу догадаться о том, чего не знаю? За последние дни я и дома-то почти не бываю.

— Правда, — проговорила Аньола. — Не помню уж, когда вас видела в последний раз. Ни за обедом ни за ужином вас не бывает…

— Еще бы! — с усмешкой заметил Ринальдо. — По милости Сальвестро я не то что обедать — спать-то по-людски отвык. Однако ты, я вижу, собралась уходить, — добавил он, заметив, что девушке неловко говорить в присутствии привратника. — Хочешь, провожу тебя?

— Конечно, хочу! — обрадовалась Аньола. — По совести говоря, страшновато одной в такую рань.

— Так что же такое у нас происходит, коли тебя в такую рань послали из дома? — спросил Ринальдо, когда они свернули на пустынную виа дель Пургаторио и направились к церкви Санта Тринита.

— Бог знает что! — ответила Аньола. — И все из-за того оборванца.

— Какого оборванца?

— Да того, что на прошлой неделе приходил. Микеле его зовут, Микеле ди Ландо.

— А!.. — протянул Ринальдо. Он вспомнил, что об этом Ландо говорили на памятной вечеринке в доме Сына Толстяка.

Оказалось, что неделю назад этот Ландо пришел к ним в дом и принес синьору Алессандро записку, которую его мать, прачка при Стинке, вынесла из тюрьмы, но не смогла передать по назначению, потому что человек, которому она предназначалась, умер. Прочитать записку, написанную по-латыни, Ландо не смог, он разобрал лишь имя Алессандро Альбицци и решил на всякий случай показать ее хозяину. Прочитав каракули, нацарапанные на грязном клочке бумаги, синьор Алессандро изменился в лице, поднялся вместе с Ландо к себе в студио и плотно затворил за собой дверь, что, впрочем, не помешало Лупаччо, камердинеру синьора Алессандро, подслушать весь их разговор. Синьор Алессандро будто даже задабривал оборванца, расспрашивал о житье, обещал помочь выйти в люди, а под конец назначил надсмотрщиком у себя в мастерской. После ухода Ландо он приказал оседлать себе коня, надолго уехал куда-то из дому, а вернувшись, объявил своей воспитаннице, что решил выдать ее за Луиджи Беккануджи. Несчастная Мария попробовала было заикнуться о мессере Панцано, но тут синьор Алессандро пришел в страшную ярость и объявил, что еще не сошел с ума, чтобы породниться с грандом, особенно в такое время, как сейчас. Всю ночь Мария проплакала, а наутро послала служанку известить рыцаря о несчастье. С того дня Аньола каждое утро чуть свет бегает к церкви, относит рыцарю записки своей хозяйки и возвращается с посланиями мессера Панцано.

Увлеченный рассказом служанки, Ринальдо и не заметил, как они дошли до площади и остановились в тени невысокой каменной стены против бокового придела церкви Санта Тринита. Почти в ту же минуту к ним подъехал мессер Панцано, сопровождаемый верным Казуккьо. Ринальдо по скромности хотел было отойти в сторонку, однако рыцарь удержал его.

— У меня нет секретов. Не только вам, которого считаю другом, но самому злейшему врагу своему не побоюсь сказать в глаза, что люблю Марию и не откажусь от нее, хотя бы против меня восстали все силы земные и небесные, — с горячностью проговорил мессер Панцано, потом повернулся к девушке, передал ей свернутое трубочкой и перевязанное шелковой ниткой письмо и добавил: — Вот, отнеси своей госпоже и скажи ей, что я молю ее не падать духом, что всеми мыслями своими я с ней и надеюсь увидеть ее нынче, как обычно, у Святого Галла…

— Простите, мессер Панцано, — вмешался Ринальдо, — но раз уж я невольно слышу все, что вы говорите, то не могу не предостеречь вас. По-моему, лучше Марии не выходить нынче из дому.

— Что так? — нахмурившись, спросил рыцарь.

— Взгляните на площадь, — ответил Ринальдо.

Рыцарь обернулся и не смог сдержать возглас удивления. На площади перед церковью, на прилегающих к ней улицах, на мосту, еще недавно пустынных, как и всегда в столь раннюю пору, сейчас было полно народу. Люди шли в одиночку и группами по нескольку человек, иные молча, иные громко переговариваясь. В этом шествии не было ничего праздничного, напротив: сосредоточенные лица людей, их возбужденные голоса, даже их смех, отрывистый, как бы через силу, наконец, то, что все они шли в одном направлении, к площади, — все это носило тревожный, даже зловещий характер.

— Куда они идут? — спросил рыцарь.

— Вы и в самом деле ничего не знаете? — в свою очередь спросил Ринальдо. — Я думал, что во дворце Гвельфской партии уже все известно.

— Я не был во дворце Гвельфской партии, — резко отозвался рыцарь. — Не в моих правилах ходить туда, где меня не хотят видеть. Но вы правы. Аньола, — обратился он к служанке, — сама видишь, что творится в городе. Убеди же свою хозяйку, что лишь беспокойство за ее безопасность заставляет меня отказаться от свидания с ней.

— Будьте спокойны, мессер Панцано, — ответила девушка, — я все передам, как надо.

— Так что же все-таки это все значит? — кивнув на толпу проходивших мимо чумазых лудильщиков, спросил мессер Панцано.

— Бунт, — ответил Ринальдо и, поскольку никому не обещал хранить в секрете то, что узнал за последние дни, рассказал рыцарю о том, как последние две недели помогал Восьми войны готовить петицию от имени младших цехов, как Сальвестро в обход всех правил решил добиться ее одобрения советами, а потом уже передать на рассмотрение коллегии приоров.

— А эти люди? — спросил мессер Панцано.

— Они соберутся перед дворцом подеста и заставят советы одобрить петицию. Вы же знаете, что не только в коллегии приоров, но и в советах немало сторонников партии.

— Значит, петиция Сальвестро против нас, против партии?

— В этом не может быть никаких сомнений. Кстати, знаете, что сказал Марии мой дядя, а он, как я теперь понимаю, гораздо лучше меня осведомлен о планах Сальвестро? Он сказал: «Я еще не сошел с ума, чтобы породниться с грандом, особенно сейчас».

Панцано нахмурился.

— Так вы полагаете, они поднимут бунт? — спросил он, помолчав.

— Их могут подтолкнуть на это Сальвестро и Восемь войны, — ответил Ринальдо. — Впрочем, я не удивлюсь, если бунт вспыхнет сам собой, — добавил он. — Слишком велика ненависть народа к партии, к грандам и тем жирным, что вместе с партией притесняют и обирают его. В народе сильны традиции. Со времен Джано делла Белла флорентийцы привыкли видеть во главе своего государства тех людей, которым они верят. Вы думаете, пополаны не видят, что, какое бы правительство они ни выбрали, оно все равно будет под башмаком у партии? Думаете, они не понимают, что в городе, которым они вроде бы управляют сами через своих выбранных в советах, по сути дела они бесправны? И все равно, — добавил он, помолчав, — сколько бы они ни бунтовали, что бы ни совершали, все это будет той водой, что льется на мельницу Сальвестро.

— Странный вы человек, сер Ринальдо, — проговорил рыцарь. — Вместе с этими торгашами и выскочками из комиссии Восьми войны вы сочиняете закон против грандов, а потом рассказываете об этом мне, гранду, рыцарю и не последнему человеку в Гвельфской партии, и рассказываете такими словами, что вас никак не примешь за сторонника Сальвестро. Дружеское расположение ко мне не мешает вам без обиняков осуждать благородных людей, партию, их объединяющую, а значит, и меня самого, за дела, которые никому не делают чести. На чьей же вы стороне, сер Ринальдо? За кого вы?

Ринальдо пожал плечами.

— Наверно, меня и в самом деле нелегко понять, — сказал он. — Но таким воспитал меня отец. Совсем недавно я ответил бы вам: я не за кого, я за что. Я за справедливость. Теперь же я скажу вам: я с теми, кто обездолен больше других, кто больше других терпит несправедливости, кто больше других нуждается в помощи и сочувствии. Знаете ли вы, мессер Панцано, сколько тысяч таких же, как мы, флорентийцев, живущих бок о бок с нами, влачат самое жалкое существование, чуть ли не умирают с голоду? На их плечи взвалили самую грязную, самую тяжелую работу. А что они получают за свой труд? Четыре сольдо в неделю и всеобщее презрение. Нет у них ни прав, ни надежды на человеческую жизнь. Никому до них нет дела, ни грандам, ни жирным, ни тощим, ни Сальвестро, хотя он и выдает себя за друга и защитника народа.

— Так это же…

— Да, — с жаром продолжал Ринальдо, — это чомпи, бесштанники, рвань, плебеи, так их называют в нашей благословенной Флоренции. Я же называю их флорентийцами, и я с ними. Сейчас я иду на площадь с одной целью — встретиться там с их вожаками и вместе с ними решить, стоит ли чомпи примкнуть к младшим цехам, если те, паче чаяния, рискнут бунтовать.

Мессер Панцано остановился и пристально посмотрел на юношу, то ли удивленный, то ли восхищенный его прямотой.

— Бог вам судья, — сказал он. — Конечно, всяк волен выбирать себе друзей по вкусу, но как хотите, я вас не понимаю. Ступайте туда, куда велит вам совесть…

— А почему бы нам не пойти вместе?

— Мне? На площадь? Зачем?

— Вы же сами только что сказали, что у каждого свои друзья. Я иду, чтобы помочь своим друзьям, вы же, узнав, одобрили советы петиции или нет, сможете помочь своим, хотя бы предупредить их.

Рыцарь снова взглянул на юношу и рассмеялся.

— Ей-богу, вы мне все больше нравитесь, — сказал он. — Не знаю, что нас ждет, может быть, вы окажетесь в стане, противном моему, но все равно, клянусь благословенным именем моего святого покровителя, моя шпага никогда не скрестится с вашей. Теперь же нам остается только придумать, как пролезть на площадь.

В самом деле, судя по толпе, вздувшейся в конце улицы, и площадь и все подходы к ней были уже забиты народом.

— Эх, надо было пораньше, — пробормотал Ринальдо.

Оставалась единственная надежда — пробраться на площадь по узкому проходу позади Бадии, о котором достоверно знали только мальчишки с окрестных улиц. Предводительствуемые Ринальдо, рыцарь вместе с Казуккьо свернули на виа дей Магадзини и, пройдя немного по ней, углубились в глухой тупик, образовавшийся на месте давно разрушенного дома. Тупик кончался невысокой каменной стеной, в которой зиял пролом, достаточно широкий, чтобы пропустить всадника. За стеной стояло несколько вросших в землю хибарок, поддерживаемых подпорками, такими же прогнившими и почерневшими от времени, как и стены, которые они старались удержать. Эти убогие жилища, стиснутые со всех сторон большими, важными палаццо, вместе с их обитателями никогда не видели солнца, не знали ароматов весны, живых красок вольной природы. За много лет, прошедших с тех пор, когда Ринальдо еще мальчишкой забредал сюда с Гиббелинской улицы, здесь ничего не изменилось. Только несколько деревцев, так и не успев вырасти, засохли без света и топорщили голые узловатые ветки. Для Ринальдо вся эта картина была привычной, на рыцаря же она произвела гнетущее впечатление. Конечно, он знал, что в городе есть бедняки, знал, что они живут в каких-то отвратительных, грязных домах, но они копошились где-то неизмеримо ниже той вершины, где пребывал он и ему подобные, и, если бедность в образе оборванца-рабочего или убогой хижины попадалась ему на глаза, она все равно оставалась в другом мире, не касалась его, он мог не замечать ее, как облака в небе. Здесь же, на этом вонючем пустыре, она, эта бедность, тесно обступила его со всех сторон, в полном смысле слова встала у него на пути сальными лужами и кучами гниющих отбросов, которые надо было обходить и перешагивать.

— Будто нищие на костылях, — пробормотал мессер Панцано, с неприязнью оглядываясь на убогие домишки, упиравшиеся в землю своими подпорками.

— Но это тоже наша Флоренция, — заметил Ринальдо.

Рыцарь промолчал. Между тем они выбрались наконец к неровным, во многих местах покрывшимся зеленым мхом стенам древней Бадии и, обойдя ее справа по узкому, выложенному камнем проходу, вышли на площадь как раз против дворца подеста.

 

Глава седьмая

где Ринальдо знакомится с людьми, с которыми не имел никакой охоты знакомиться

Как и ожидал Ринальдо, возле самого дворца капитаны цеховых ополчений поддерживали какой-то порядок, поэтому все трое без особого труда выбрались на площадь. На всякий случай оставив Казуккьо с лошадьми у прохода, мессер Панцано вместе с Ринальдо отошли к соседнему дому, возле которого с незапамятных времен лежал огромный камень. Взобравшись на него, Ринальдо надеялся увидеть кого-нибудь из чомпи, с которыми условился встретиться нынче утром у дворца подеста. Однако, хотя площадь была не очень широкой, заполнившие ее люди стояли так тесно, что нечего было и думать разглядеть в этой толпе отдельного человека. Там и сям над головами людей поднимались знамена и значки цеховых ополчений. Ринальдо насчитал их больше дюжины, из чего можно было заключить, что ко дворцу пришли выборные почти от всех младших цехов. Здесь были и мясники, и кузнецы, и ветошники, зарабатывавшие себе на жизнь тем, что чинили и перепродавали подержанную одежду. В дальнем конце площади толпились торговцы вином, маслом и солью, кожевники и дубильщики кож. В центре, перед самыми окнами дворца, стояли степенные кузнецы и изготовители подков, а за ними Ринальдо с удивлением увидел знамя меховщиков. Меховщики принадлежали к старшим цехам, петиция их не касалась, и им совершенно нечего было здесь делать. Как видно, на их счет у Сальвестро имелись особые планы, о которых Ринальдо не знал.

Площадь глухо и грозно гудела, словно гигантский улей, населенный исполинскими пчелами. Время от времени в окне второго этажа показывался кто-нибудь из Восьми войны, коротко сообщавший о том, как идет обсуждение петиции, и тогда ропот толпы переходил в оглушительный рев. В тот момент, когда Ринальдо собирался уже спрыгнуть с камня, в окне снова появилась фигура, в которой юноша узнал Бенедетто Альберти. Альберти крикнул, что обсуждается вопрос о запрещении купцам и банкирам вести дела грандов.

— Все согласны, только Карло Строцци и его люди против! — кричал он.

— Смерть грандам! — заревела толпа.

— Убить Строцци и всех, кто с ним!

— Вышвырните его из окна! Мы с ним поговорим!

— Разрубить их на куски! Всех, кто против!

В двух шагах от того места, где стояли рыцарь и Ринальдо, расположилась довольно внушительная группа пополанов, одетых более или менее прилично и державших укрепленный на палке значок, на котором очень натурально была изображена баранья туша на вертеле. По этому значку нетрудно было догадаться, что тут собрались владельцы гостиниц, остерий, кабачков и винных погребов. Впрочем, если бы у них вовсе не было никакого значка, об их занятии можно было бы без труда догадаться по разговорам, которые они вели между собой. Покричав в очередной раз, они как ни в чем не бывало возвращались к прерванной беседе, сетовали на дороговизну и чрезмерные налоги, говорили о деньгах и выгоде.

Может быть, издали, из окон дворца, толпа, собравшаяся у его стен, действительно казалась грозной и свирепой. Вблизи же она оказывалась совсем другой. Глядя на трактирщиков, стоявших рядом, Ринальдо не замечал в них никакого энтузиазма.

Брезгливо послушав некоторое время вопли толпы, рыцарь сказал, что на всякий случай предупредит оруженосца, чтобы не отходил от лошадей, и направился к Казуккьо.

В эту минуту в окне снова показался Альберти.

— Честные флорентийцы! — что есть мочи крикнул он. — Совет капитана народа и Совет подеста приняли петицию, которую от вашего имени представил благородный Сальвестро Медичи!

Над площадью пронесся восторженный вопль, заглушивший его последние слова. Альберти замахал руками, требуя тишины.

— Ваш посланец, — закричал он, когда шум немного утих, — достойнейший посланец народа Сальвестро Медичи, без страха и оглядки защищал ваши справедливые требования. Он не побоялся открыто бросить в лицо вашим врагам смелые слова правды. Вот что он сказал, слушайте! «Я хотел сегодня, — сказал он, — хотел излечить город от злодейской тирании грандов и всех других могущественных людей. Вы еще поймете мою правоту и примете требования народа не на год, как сейчас, а навечно. Да здравствует народ!» Кричите, честные граждане, кричите: «Да здравствует народ и свобода!»

— Да здравствует народ и свобода! — заревела толпа. — Да здравствует народ и свобода!

— Слушай, Пьеро, — проговорил стоявший неподалеку от Ринальдо трактирщик, дергая за рукав своего товарища, державшего значок цеха и самозабвенно кричавшего вместе со всеми. — Ведь это же условный знак!

— Какой такой знак? — недовольно отозвался тот.

— Ты что, не слышишь? «Да здравствует народ и свобода!» — с ударением на последнем слове воскликнул трактирщик.

— Верно, а мне и невдомек!

«Что же это за условный знак? — думал Ринальдо. — Что еще задумал этот лукавый политик?» Занятый своими наблюдениями, он не видел, как из соседнего дома вышел человек в сером костюме и тихо остановился у него за спиной.

— Сер Ринальдо Арсоли, не так ли? — спросил человек в сером, которого с одинаковой степенью вероятности можно было принять и за врача или аптекаря и за нотариуса.

— Да, — удивленно ответил Ринальдо. — Но откуда вам известно мое имя?

— Сию минуту все объясню, только, ради бога, поторопимся, — ответил незнакомец и, схватив юношу под руку, потащил за собой.

— Да подождите вы! — воскликнул Ринальдо, вырывая руку. — Куда вы меня волочете? Объясните все по порядку.

— Хорошо, — согласился незнакомец, — хотя, клянусь Эскулапом, нам лучше поторопиться. Видите ли, синьор Арсоли, я врач и сегодня с утра нахожусь у одного синьора вон там, в соседнем доме. — Он указал на приоткрытую дверь. — Неожиданно моему больному стало плохо. Признаюсь, я ожидал этого. Почувствовав неладное, синьор послал слугу за священником, а меня попросил найти и привести нотариуса, потому что давно уже собирался изменить свое завещание, но все откладывал. Я вышел на улицу и тут убедился, что в город мне не пройти, да вы и сами видите, что здесь творится. Тогда я стал расспрашивать всех этих людей, нет ли среди них нотариуса. Наконец какой-то человек сказал, что видел здесь знакомого, о котором точно знает, что он нотариус, потому что встречался с ним у Сальвестро Медичи. «Да вот он, кто вам нужен, — сказал он и указал на вас, — зовут его сер Ринальдо Арсоли».

— Где же этот человек? — спросил Ринальдо, оглядываясь по сторонам.

— Не знаю, — ответил незнакомец, — только что был тут. Должно быть, где-то в толпе. Но ради бога, не будем терять время. Синьор каждую минуту может скончаться.

— Хорошо, я пойду с вами. Только прежде я должен предупредить приятеля, — сказал Ринальдо. — Мессер Панцано! — крикнул он, однако за шумом рыцарь не услышал его голоса и продолжал разговаривать со своим оруженосцем. — Мессер Панцано! — еще громче крикнул Ринальдо.

На этот раз рыцарь услышал и обернулся.

— Мессер Панцано, подождите меня! — крикнул юноша.

В ответ рыцарь кивнул и успокоительно махнул рукой.

— Пойдемте же, сер Арсоли, — нетерпеливо сказал незнакомец.

Пропустив юношу вперед, он вошел следом за ним, быстро захлопнул дверь и задвинул засов. Наступила тьма. Дом, куда ввели Ринальдо, был построен так же, как большинство флорентийских домов. От входной двери длинный, чаще всего сводчатый проход вел во внутренний дворик, откуда по наружным лестницам и балконам, протянувшимся вокруг всего дома, можно было попасть в любую часть здания. Оказавшись в темноте, Ринальдо машинально обратил взор на светлый квадрат в противоположном конце прохода, в котором, как картина в черной раме, зеленел залитый солнцем газон и серебрился маленький фонтан. Неожиданно боковые стороны этой рамы шевельнулись, и на светлом фоне появились силуэты двух мужчин, которые до этой минуты стояли, как видно, прижавшись к стенам. Похоже было, что его заманили в ловушку. Но кому он понадобился? Как бы то ни было, следовало попытаться выбраться из этого дома и заодно узнать, чего нужно от него этим людям.

— Ах, черт возьми! — как можно беззаботнее воскликнул он, делая шаг к двери. — Совсем забыл сказать моему приятелю…

— С твоим приятелем поговорят в другом месте, — со смешком проговорил незнакомец, становясь перед дверью, — а с тобой мы потолкуем здесь. Не бойся, долго мы тебя не задержим. Ответь на наши вопросы, и можешь идти на все четыре стороны. А пока, сер Арсоли, — насмешливо добавил он, — не угодно ли пройти в дом?

— Никуда я не пойду, — ответил Ринальдо. — И, прежде чем отвечать на какие-нибудь вопросы, я должен знать, кто меня спрашивает.

— Ну что ж, можно поговорить и здесь, — сказал незнакомец. — Правда, тут немного темновато, но это даже лучше… для нас. — И он засмеялся неприятным дребезжащим смехом.

— Кто вы такие? Почему я должен вам отвечать? — повторил Ринальдо.

Он понимал всю бесполезность своих вопросов и вовсе не ждал, что ему ответят. Он хотел лишь выиграть время, дождаться, когда глаза привыкнут к полутьме, царившей в проходе, и, осмотревшись, попытаться найти путь к спасению. Правда, до сих пор ему не угрожали, но он не забыл нападения на Панцано и не сомневался, что по теперешним временам во Флоренции возможно любое беззаконие.

— Кто мы такие? — переспросил незнакомец. — Любопытные. Вот я, к примеру, с детства страх как любопытен. Поверишь ли, как только я узнал, чем ты занимаешься по ночам в доме Альдобрандини, меня разобрало такое любопытство, что я тотчас решил с тобой познакомиться и узнать, как говорится, из первых рук, что же такое затевает этот твой приятель Сальвестро Медичи, а заодно и об условном сигнале, о котором блеяли эти бараны, что толкутся сейчас на площади. И, уж конечно, ты не станешь скромничать и шепнешь мне на ушко, о чем вы сговаривались с этим мессером Панцано и что у него за делишки с неким предателем и изменником, который, кажется, приходится тебе дядей. — И он снова засмеялся.

— Ну, уж раз ты столько знаешь, — принимая шутливый тон незнакомца, сказал Ринальдо, — было бы несправедливым не сказать тебе остального. Могу шепнуть тебе на ушко, — добавил он, понижая голос почти до шепота и делая шаг вперед, — вот это!

С этими словами он что было сил ударил незнакомца в подбородок, благо тот невольно выставил его вперед, стараясь хорошенько расслышать то, что собирался шепнуть ему юноша. Удар получился таким метким и неожиданным, что незнакомец, не пикнув, как сноп, рухнул навзничь, глухо ударившись затылком о каменные плиты пола. Не теряя ни секунды, Ринальдо перешагнул через него, рывком отодвинул засов, толкнул дверь и ступил на улицу.

— Панцано! — отчаянно крикнул он, видя, что рыцарь уже поставил ногу в стремя, собираясь сесть в седло. — Панцано!

В этот момент две пары дюжих рук рванули его назад. Он уцепился за дверь, но те двое, что стояли в проходе, оказались сильнее. Его снова втащили в дом, захлопнули дверь и поволокли внутрь прохода. «Только бы засов не задвинули», — подумал юноша. В ту же минуту, будто подслушав его мысли, бандиты остановились.

— Подержи его, — прохрипел один из них, — надо дверь запереть.

— Давай, — отозвался другой бандит.

Он навалился на Ринальдо сзади, заломил ему руки за спину и стиснул, словно в тисках. Сопротивляться было бесполезно. Да юноша и не думал сопротивляться. Напротив, он расслабил все мускулы и постарался как можно тверже встать на ноги. Тот, что держал его сзади, тотчас почувствовал эту перемену.

— Ну, ну, смотри у меня! — проворчал он.

Его товарищ, уже собиравшийся отойти, быстро повернулся и спросил:

— Что тут еще?

Он остановился прямо против Ринальдо, окидывая его подозрительным взглядом, и в ту же секунду в голове юноши возник дерзкий план. Прицелившись, он почти без замаха ударил бандита ногой в живот. Удача сопутствовала ему и на этот раз: удар оказался точным. Бандит со стоном согнулся в три погибели и плюхнулся на мнимого врача, все еще лежащего без чувств поперек прохода. Не теряя ни секунды, юноша наклонился вперед, заставил сделать то же самое и человека, державшего его сзади, затем резко выпрямился и с силой ударил затылком его в лицо. Бандит хрюкнул и грязно выругался. Тиски немного ослабли. Воспользовавшись этим, Ринальдо рванулся вперед и оказался на свободе. Оставалось только перепрыгнуть через лежащее на полу тело, но он не успел сделать и шага. Что-то горячее, словно раскаленная игла, впилось ему в бок. Все поплыло у него перед глазами, и он упал на колени. В этот миг дверь распахнулась, и на пороге, заслонив свет, возникла фигура мессера Панцано с обнаженной шпагой в руке. Окинув быстрым взглядом поле сражения, рыцарь тотчас понял, что здесь произошло. Жизнь, которую он вел последние годы, жизнь, полная неожиданностей и смертельных опасностей, приучила его действовать быстро и решительно, однако она научила его также не пренебрегать осторожностью. Поэтому он не оставил без внимания быстрое движение, которое сделал человек, сидевший у него на пути, и тотчас заметил длинный нож, тускло блеснувший в руке другого бандита. Он знал, с какой ловкостью и силой умеют эти люди бросать свое «перышко». Будь он в доспехах, ему бы, конечно, и в голову не пришло обращать внимание на такую безделицу. Сейчас же самая длинная шпага не могла защитить его от этого плебейского оружия. Надо было действовать молниеносно, тем более что бандит, сидевший на корточках к нему спиной, начал медленно подниматься.

Одним прыжком рыцарь оказался возле него. Мелькнула шпага, раздался крик боли, звонко звякнул о камень отлетевший в сторону кинжал. Но прежде чем прозвучал этот короткий металлический стук железа о камень, рыцарь вдруг ощутил опасность. Он не видел, чтобы другой бандит, стоявший в нескольких шагах от него, сделал какой-нибудь угрожающий жест или хотя бы шевельнулся (к слову сказать, редко кому удавалось уловить то еле заметное движение кистью, которое делают итальянские разбойники, пуская с огромной силой свой отточенный, как бритва, нож), но какое-то особое чутье подсказало ему, что страшный миг близок. Он не думал о том, как защититься от смертельного удара, все произошло так быстро, что у него просто не было времени подумать. Едва его шпага коснулась противника, как сила более властная и более быстрая, чем мысль, заставила его присесть за спину раненого бандита, не выпуская шпаги, схватив его под мышки и, прикрывшись его телом, как щитом, тотчас снова встать на ноги почти на том самом месте, где он только что находился. Нужно было обладать поистине сверхъестественным хладнокровием, чтобы заметить этот маневр и удержать руку, уже нацеленную на бросок. Бандиту это оказалось не под силу — слишком велико у него было желание поскорее разделаться с новым, невесть откуда взявшимся противником. Рыцарь не видел, как мелькнул в воздухе стальной клинок, он только почувствовал, как дернулся у него в руках раненый бандит, и услышал душераздирающий вопль. Отбросив в сторону разом обмякшее тело, мессер Панцано бросился на второго бандита. Тот уже понял свой промах и, выхватив из-за пояса тонкий стилет, прыгнул навстречу врагу, но наткнулся на шпагу рыцаря и, захрипев, повалился на пол.

— Собака! — пробормотал мессер Панцано. Он вырвал шпагу из тела противника, обтер ее концом его плаща и наклонился к Ринальдо.

Юноша лежал ничком, как-то странно подогнув колени, и не шевелился. На правом боку у него расползалось большое кровавое пятно.

— Казуккьо! — крикнул рыцарь.

Показавшийся в этот момент оруженосец со всех ног бросился к своему господину.

— Боже милостивый! — воскликнул он, увидев валявшиеся вокруг трупы. — Опять мы влипли в историю…

— Перестань болтать, — оборвал его рыцарь. — Лучше помоги мне. Его надо вынести отсюда, и как можно скорее. Сейчас сюда набежит целая свора этих негодяев.

Неожиданно Ринальдо пошевелился, открыл глаза и попытался подняться.

— Слава богу, очнулся! — с радостью проговорил оруженосец.

— Сер Ринальдо, вы в силах встать? — спросил рыцарь.

— О, мессер Панцано! — со слабой улыбкой пробормотал юноша. — Вы все-таки успели. Теперь я ваш должник, вы спасли мне жизнь.

— Чепуха! — нетерпеливо отозвался рыцарь. — Вы можете встать? Если нет, мы вас понесем.

— Кажется, могу, — ответил Ринальдо.

С помощью рыцаря и его оруженосца, поддерживавших его с двух сторон, юноша встал на ноги и довольно твердыми шагами вышел на площадь.

— Сумеете ли вы удержаться в седле? — с беспокойством спросил Панцано, взглянув на бледное, без кровинки лицо юноши.

— Попробую, — ответил тот.

С помощью Казуккьо он кое-как вскарабкался на его лошадь и, поддерживаемый, как прежде, с одной стороны рыцарем, с другой — его оруженосцем, медленно двинулся по направлению к Бадии.

Никто на площади не обратил внимания на них, так как все взоры были обращены к окну во дворце подеста, в котором появился сам Сальвестро Медичи. Картинно взмахивая рукой, он что-то кричал толпившимся внизу пополанам, когда, нечаянно взглянув на противоположную сторону площади, увидел Ринальдо.

Если бы юноша просто стоял на площади и кричал вместе со всеми, это было бы понятно и естественно. Но в тот момент, когда Сальвестро его увидел, он не стоял на площади, а выходил из дверей дома, буквально на днях купленного за бесценок, а правильнее сказать — отнятого всемогущим главой партии Лапо ди Кастильонкьо у богатого пополана Симоне ди Риньери Перуцци, к тому же выходил не один, а вместе с этим проклятым рыцарем, которого после своего неудачного покушения Сальвестро ненавидел и боялся даже больше, чем Кастильонкьо.

Оканчивая свое короткое, заранее составленное слово к народу, Сальвестро, прищурившись, наблюдал, как Ринальдо, даже не взглянув в его сторону, сел на лошадь и в сопровождении рыцаря направился к Бадии. Дождавшись, когда толпа, кипевшая внизу, подхватив его последние слова, восторженно заорала: «Да здравствуют цехи! Да здравствует народ и свобода!», он обернулся к человеку, стоявшему у него за спиной, и стал что-то быстро говорить ему, несколько раз кивнув через плечо в сторону Бадии. Когда же, изобразив на лице улыбку, он снова повернулся к народу, ни Ринальдо, ни рыцаря нигде не было видно. Они исчезли, словно сам дьявол унес их с площади.

 

Глава восьмая

о том, как достойному графу Аверардо удалось опохмелиться

У домов, как у людей, есть своя судьба. Встречаются дома-счастливцы, дома-баловни, всегда ухоженные, поражающие взгляд изяществом форм, красотой отделки и потому, наверное, слывущие украшением города. Бывают дома-франты, бьющие в глаза показной роскошью, и дома-труженики, скромные и добрые к своим обитателям, а бывают и такие, которых иначе, как городскими пасынками, и не назовешь. Самым невезучим из флорентийских домов был, конечно, палаццо Кане, неуклюже примостившийся на углу виа дей Черки и невзрачного переулка, формой своей напоминавшего полусогнутый палец. В свое время городские власти дали ему какое-то имя, однако никто этого имени не помнил, и все с незапамятных времен звали его Собачьим переулком. За что его так окрестили, никто не знал; может быть, за то, что своими очертаниями он немного походил на задранный собачий хвост, а может быть, в честь первого владельца того дома-неудачника, о котором мы упомянули.

Выстроил его к своей свадьбе богатый сукнодел Коппо дель Кане. Свадьба расстроилась. После этого Коппо так невзлюбил свой новый дом, что сразу продал его одному богачу из рода Барончелли, тот с выгодой перепродал его кому-то еще. Словом, ко времени нашего рассказа злополучный дом сменил уже пятерых или шестерых владельцев, так ни разу не удостоившись чести приютить под своей крышей ни одного из них и оставаясь прибежищем мышей, расплодившихся в подпольях, и голубей, устроивших свои гнезда на чердаке. Последний хозяин палаццо Кане не имел средств привести дом в порядок и решил сдать его внаем, чтобы он приносил хоть какой-то доход. Но время шло, а охотников поселиться в запущенном, необжитом доме не находилось. И вдруг нежданно-негаданно объявился доброволец, знакомый уже нам граф Аверардо, согласившийся занять в доме три-четыре комнаты при условии, что их приведут в порядок и как-нибудь обставят за счет владельца дома. Хозяин согласился, граф, со своей стороны, тоже был весьма доволен сделкой, поскольку в это время в очередной раз очутился на мели, а плата, запрошенная хозяином, была вполне терпимой даже для его тощего кошелька.

Таким-то вот образом неожиданно для себя достойный граф стал полновластным хозяином большущего трехэтажного дома. Правда, справедливости ради мы должны заметить, что он вполне довольствовался теми тремя довольно скромными комнатами, которые ему отвели, и не имел ни малейшего желания пользоваться остальными, отчасти из-за пыли и грязи, накопившейся в них за долгие годы, отчасти же, а, может быть, главным образом из-за слухов, о которых узнал от своего слуги Оттона чуть ли не на другой же день после того, как вступил во владение своими новыми апартаментами. Перед сном, помогая своему господину раздеться, слуга шепотом сообщил ему, что все жители Собачьего переулка восхищаются храбростью его милости графа.

— Что ше я такое софершиль? — поинтересовался граф.

— Ничего ваша милость не совершили, — ответил Оттон.

— Отчего ше они так меня восфеличают?

— Никак они вас не величают, — с некоторой досадой проговорил слуга. — Они говорят, что поселиться в этом доме — все равно что голой рукой орла принять.

— Опять ти за сфое! — сердито воскликнул граф. — Сколько раз я тепе прикасыфать не гофорить мне эттих тфоих птичьих слоф. Расскасыфай фсе как есть, без тфоих турацких орлоф!

— Слушаю, ваша милость, — пробормотал Оттон.

Здесь мы должны сделать маленькое отступление и в двух словах рассказать историю графского слуги Оттона, который, к слову сказать, получил это императорское имя в тот самый день, когда поступил на службу к мессеру Аверардо, поскольку имя, данное ему при крещении, показалось немцу неблагозвучным и чересчур трудным для произношения. Прежде чем стать слугой графа, он состоял сокольничим в имении одного из братьев Кьярмонтези, откуда был изгнан за нерадивость. Получив напоследок отпущенную ему милостью синьора порцию розог, Оттон, по его собственным словам, отправился искать местечка для своего гнезда на другом дереве, перепробовал с десяток разных служб, пока наконец не стал Оттоном, слугой, поваром, конюхом, экономом, оруженосцем и бог знает кем еще при особе графа Аверардо делла Кампана. Довольно легко смирившись со своей новой жизнью, частенько полуголодной, беспокойной, а иногда не лишенной опасностей, он тем не менее никак не мог отвыкнуть от своего прежнего лексикона сокольничего, чем сердил хозяина, которому не всегда были понятны замысловатые выражения слуги.

О доме Кане все жители Собачьего переулка в один голос говорили, что там «нечисто». Не случайно же, в самом деле, такой хороший дом столько лет пустует! Кроме того, молва уверяла, что в самый глухой час ночи из дома доносятся тяжкие вздохи и горестные стоны, слышатся какие-то шорохи, будто кто-то невидимый бродит в темноте по комнатам, вздыхая и жалуясь.

— Люди говорят, это духи бродят, хозяева бывшие, жалеют как бы, что не пришлось им пожить в своем доме, — закончил свой рассказ слуга.

— Ерунтофин фсе этто, — со смешком проговорил граф. — Папьи сказки. И штопы таказать тепе, трусу, што ничего такого тут нет, ти в отин момент перешь сфешу, и ми пойтем посмотреть тфоих духоф.

Оттон с большой охотой поверил бы графу на слово, но, поскольку последний уже вылез из постели и как был, в одной длинной, до пят, ночной рубашке, сунув только ноги в мягкие шлепанцы, направился к двери, он не посмел ослушаться и, взяв со стола свечу, на цыпочках двинулся следом за своим господином.

Пройдя свои комнаты, расположенные анфиладой, одна за другой, наши смельчаки отворили дверь и вышли в просторный зал, пустой и гулкий, с белыми медальонами на стенах, предназначенными для фамильных портретов. За залом начинался длинный, загибавшийся в конце под прямым углом коридор, куда выходили двери нескольких комнат. Было тихо, как в склепе. Мягкие шлепанцы графа и башмаки Оттона, который по-прежнему шел на цыпочках, ступали почти бесшумно. Отчетливо слышалось даже слабое потрескивание фитиля свечи.

Так они прошли полкоридора. Вдруг какой-то непонятный звук заставил их вздрогнуть. Быстро обернувшись, они увидели, как одна из дверей медленно, с протяжным скрипом отворилась, будто кто-то решил выглянуть в коридор, потом с таким же противным скрипом снова встала на место.

— Видите! — прошептал Оттон.

— Eh, aufgepasst! — сквозь зубы пробормотал граф, решительно подошел к двери и рывком распахнул ее.

Комната была пуста, если не считать грубого стола, на котором стоял глиняный кувшин и две кружки. Из окна тянуло сквозняком.

— Чертовщина какая-то! — по-немецки пробормотал граф себе под нос и быстро захлопнул дверь, потому что от вида накрытого стола в пустой комнате заброшенного, необитаемого дома становилось жутковато. — Фитишь, этто фетер, — громко сказал он, обращаясь к слуге, и звук его голоса, подхваченный гулким эхом, прокатился до самого конца коридора.

— Бога ради, ваша милость, не говорите так громко! — взмолился Оттон.

Графу и самому стало не по себе от этого дикого эха, и до поворота оба прошли, не проронив ни звука. За углом продолжался такой же коридор, с тою только разницей, что он был покороче и заканчивался лестницей. Граф и его слуга остановились, чтобы оглядеться, и в этот момент до них донесся приглушенный стон, такой жалобный, что у графа по спине побежали мурашки, а Оттон едва не выронил свечу. И слуга и господин невольно придвинулись друг к другу и, вытянув шеи, стали прислушиваться. Стон замер, но через минуту возник снова. Теперь он был гораздо отчетливее и ближе, и его можно было принять за бессвязный лепет плачущего ребенка, если бы не звучавшая в нем беспредельная звериная тоска, от которой леденела кровь.

— Wo ist das? — шепотом спросил граф.

Оттон хотел было что-то сказать, но с его дрожащих губ срывались лишь какие-то бессмысленные звуки, напоминавшие блеяние барана.

— Я спрашифай, гте этто плашет? — повторил граф.

— Ве-ве-ве-ве… — снова заблеял Оттон. Свеча плясала у него в руке, огромные изломанные тени, кривляясь, прыгали по стенам и потолку, и от этого бедняге становилось еще страшнее.

Неожиданно что-то пронеслось у них под ногами, будто множество живых существ протопало мягкими, бесшумными лапами. Пахнуло холодом, свеча погасла, и во мраке опять раздался зловещий плач.

Издав вопль ужаса, который, наверное, слышали все окрестные жители, Оттон отшвырнул ненужную теперь свечу и бросился назад, к спасительному огоньку, мерцавшему в комнате графа. Однако, как он ни мчался, мессер Аверардо вбежал в комнату почти одновременно с ним, хотя шлепанцы, на каждом шагу норовившие соскочить с ног, и длинная, чуть ли не до полу, рубашка очень мешали ему показать всю прыть, на какую он был способен.

Оказавшись в своей постели, он приказал Оттону хорошенько запереть двери и лечь спать у самого порога его комнаты, конечно, с единственной целью — чтобы тот не так боялся, находясь вблизи своего храброго господина. Всю ночь они ворочались, прислушиваясь к шорохам, наполнявшим дом, вздрагивая и крестясь, когда стоны и завывания раздавались уж слишком громко.

И все же не зря говорят, что человек ко всему привыкает. Прожив недели две-три на новом месте и видя, что духи, если только они обитали в этом доме, не причиняют им никакого вреда, и господин и слуга почти перестали обращать внимание на стоны и шорохи, раздававшиеся по ночам за их дверями, спали, как младенцы, и по утрам вставали в превосходном настроении.

Впрочем, в то утро, о котором мы рассказываем, граф проснулся в самом скверном расположении духа, но не из-за привидений, а из-за того пойла, которым хозяин таверны на Фраскато потчует своих гостей. С трудом оторвав голову от подушки, граф кликнул слугу и без особой надежды потребовал вина.

— Что вы, ваша милость, какое у нас вино! — жалобно возразил Оттон. — Пусть я никогда больше не надену колпачка на сокола, если в доме у нас корка хлеба найдется, не то что вино.

Граф и не ждал другого ответа, поэтому снова бросился на постель, зарылся головой в подушку и поклялся себе, что не встанет, пока не свершится чудо и на столе не появится столь необходимая ему сейчас бутылка вина.

Как ни странно, достойный граф имел все основания уповать на чудо. Сколько раз он оказывался в таком положении, когда только чудо могло его выручить, и оно неизменно свершалось, как по заказу. Свершилось оно и на этот раз. Не зная, чем отвлечься, чтобы обмануть пустой желудок, Оттон выглянул в окно, выходившее в переулок, и вдруг издал такой вопль, что граф как ужаленный вскочил с постели и схватился за шпагу.

— Поше мой, что случилось? — спросил он, выглянув из двери.

В комнате никого не было, кроме Оттона, который приплясывал, держа в одной руке огромные шпоры своего хозяина, в другой — его парадную шляпу.

— Туралей! — тотчас успокоившись, со смехом воскликнул граф. — Ты сел на мои шпоры? Ха-ха-ха!

— Нет, ваша милость, — весело отозвался слуга. — К вам гости. Мессер Панцано, да не один, а с каким-то рыцарем. Небось уже у дверей стоят. Пожалуйте, вот ваши шпоры…

— Тупица! Кута я притшепляй тфои шпоры? — закричал граф, в ярости задрав ночную рубашку и выставив напоказ свои тощие волосатые ноги. — Кте мои штаны?

В этот момент снизу донесся громкий стук в дверь.

— Кте штаны, путь ти нелатен? — заорал граф.

Оттон заметался по комнате, собирая принадлежности хозяйского туалета, в гневе разбросанные графом накануне по всем углам, после чего бросился вниз, получив наказ по возможности задержать гостей, дабы граф успел одеться.

К счастью для графа, времени, чтобы привести себя в порядок, у него оказалось даже больше, чем надо, правда вовсе не благодаря изворотливости слуги, а потому, что Оттону вместе с мессером Панцано пришлось чуть ли не на руках вносить наверх раненого Ринальдо. Потеряв много крови, юноша еле-еле держался в седле, а под конец почувствовал себя до того плохо, что мессер Панцано не рискнул везти его дальше и решил поместить на некоторое время у своего приятеля, графа Аверардо. Обо всем этом рыцарь в нескольких словах рассказал графу, пока Оттон, перетащив в комнату графа свой тюфяк, готовил для юноши временную постель, а Казуккьо, разорвав на полоски единственную чистую простыню, имевшуюся в доме, перевязывал его рану. За время службы у мессера Панцано он научился делать это быстро и ловко, как заправский лекарь. Скоро Ринальдо в тугой повязке уже лежал на своей временной постели, благословляя небо за то, что больше не надо трястись на лошади, каждое движение которой причиняло ему нестерпимую боль. Видя, что юноша закрыл глаза и задремал или впал в забытье, все перешли в другую комнату.

— Что такое, Казуккьо? — спросил мессер Панцано, заметив, что его оруженосец неодобрительно покачивает головой, скатывая в трубочку остатки простыни.

— Нехорошая у него рана, ваша милость, — ответил оруженосец. — Очень нехорошая.

— Глубокая?

— Не то чтобы очень глубокая, но какая-то нескладная. Да и низковато удар пришелся. Просто диву даюсь, как он сюда-то добрался.

— Што скутьере мошет понимать ф ранах? — важно заметил граф. — Сколько я их полючаль, ой-ой-ой! И што ше? Хорошая путилька вина, нетеля сроку, и опять ф сетле! Только фот настшет путилька… — замявшись, добавил он. — К феличайшему сошалению, как раз секотня…

— Боже мой, ну, конечно! — воскликнул мессер Панцано. — Казуккьо, подай кошелек.

— Ти, пошалуста, не потумай, я пы никокта о такой бестелице… — забормотал граф. — Но, фитишь ли, фтшера так проикрался, ф тым!..

Мессер Панцано улыбнулся про себя, молча положил на стол горсть серебра и, объявив, что в городе беспокойно и ему надобно немедля во дворец партии, вместе с Казуккьо направился к дверям.

— Я приду вечером, — сказал он, остановившись на пороге, чтобы дружески обнять графа. — Не сомневаюсь, что ты не сочтешь за труд позаботиться о Ринальдо.

— Wo! Hören sie das? — с комическим возмущением воскликнул немец. — Я сочтешь за трут! Ф таком слутшай мошешь не приходить софсем! Фот! Я сам прифесу тепе мальшик, сторофый, как пык! Путет нато, пософу наилутший фратш!..

— Нет, дорогой граф, этого ты не сделаешь, — становясь серьезным, проговорил мессер Панцано. — Я еще не знаю, кому Ринальдо встал поперек дороги. И может статься, что твой наилучший врач тоже окажется убийцей, только более ловким.

— Фот как! — пробормотал граф. — Ф таком слутшай я не фыхожу из эттой комнаты. Путь спокоен.

Предоставим воспрянувшему духом графу вместе с голодным Оттоном обсуждать план грандиозной опохмелки и последуем за мессером Панцано во дворец Гвельфской партии, тем более что сегодня там собрался весь цвет партии, что случалось не так уж часто. Впрочем, прежде заглянем, пожалуй, в другой дворец, не такой новый, как дворец Гвельфской партии, и не такой помпезный, но не менее известный жителям Флоренции. О том, кому принадлежал этот дворец, читатель узнает из следующей главы.

 

Глава девятая

в которой Сальвестро Медичи рассыпает перлы своего красноречия

Если от гигантского бело-розового кристалла кампанилы Джотто направиться вдоль кружевного фасада собора Санта Мария дель Фьоре, мимо столь любимого Данте мраморного восьмигранника баптистерия Сан Джованни, то непременно попадешь на одну из самых замечательных улиц Флоренции — на виа Мартелли. Замечательна она главным образом тем, что испокон веков, вот уже добрых полтысячелетия, служит флорентийцам излюбленным местом встреч. На виа Мартелли по сию пору назначают свидания влюбленные, устраивают деловые встречи почтенные отцы семейств, уславливаются о встрече подружки и монахи, мальчишки и старцы, бедняки и миллионеры. В те времена, о которых мы рассказываем, она не была, конечно, такой оживленной и блестящей, не кишела туристами, как в наши дни, зато на ней случались встречи, каких теперь не бывает, встречи, заканчивавшиеся кровавыми поединками или долгожданным появлением сватов.

Через несколько домов от угла по левую руку стоял (и по сию пору стоит) изящный дворец, принадлежавший богатой фамилии Мартелли. Немного дальше, там, где улица, расширяясь, образует нечто вроде площади, незадолго до описываемых нами событий поставили церковь Сан Джованнино, а напротив нее возвышался мрачноватый, крепостного типа дом, куда мы и проникнем тихо и незаметно, как подобает проникать незваным гостям, тем более что хозяин дома, Сальвестро ди мессере Алломано дей Медичи незадолго до этого вернулся из дворца подеста в прескверном настроении.

Казалось бы, ему только радоваться: все складывалось даже лучше, чем он ожидал. Советы приняли, правда всего на год, все же приняли, его петицию, а дружное выступление пополанов перед дворцом подеста сулило успех главному его предприятию, о котором он пока не говорил вслух. Словом, все было бы хорошо, если бы не Ринальдо.

Увидев окна юношу, выходившего вместе с Панцано из дома, принадлежащего Кастильонкьо, Сальвестро тотчас поручил одному из своих людей под любым предлогом привести Ринальдо к нему во дворец подеста или, на худой конец, узнать, куда он направляется. Однако Ринальдо исчез, будто сквозь землю провалился.

Исчезновение юноши так встревожило Сальвестро, что он, не дожидаясь, пока разойдется народ, первым покинул дворец, никем не замеченный вышел через задние двери на улицу Джеральди и, сопровождаемый только сером Доменико Сальвестри и слугой, кратчайшим путем направился домой, на улицу Мартелли. Всю дорогу он угрюмо молчал и только около самого дома спросил нотариуса, послал ли он за синьором Альбицци и остальными. Нотариус ответил, что сделал все, как было велено.

— Как придут, тотчас проводи их ко мне, в студио, — распорядился Сальвестро.

Студио, или, говоря нашим языком, рабочая комната Медичи, всем своим обликом и каждой вещью как нельзя лучше отвечала вкусам своего хозяина и являлась как бы материализованным отражением его натуры, его всегдашнего стремления под личиной скромной, незаметной внешности и нарочитой простоты скрывать свою безудержную, неутолимую жажду власти, богатства и всевозможных земных утех. Свежего человека, заглянувшего в эту просторную, высокую комнату, прежде всего поражала суровая, монастырская бедность ее голых, выбеленных известкой стен, и лишь потом, отдав дань восхищения скромности и почти аскетической непритязательности хозяина комнаты, он с изумлением замечал наполнявшие ее бесценные сокровища. Здесь все, начиная с рабочего стола Сальвестро, покрытого тончайшей резьбой, гнутых кресел, низкого ложа, застланного драгоценным бархатным покрывалом, стоявшего рядом резного столика из слоновой кости и кончая золотыми и серебряными канделябрами, древними амфорами и усыпанной самоцветными камнями курильницей, находившейся некогда в покоях фараона, — все, каждая мелочь, было произведениями искусства и свидетельствовало о тонком вкусе хозяина. Убранство студио довершали две бесценные скульптуры из нежного, почти прозрачного коринфского мрамора, в свое время украшавшие прекрасные храмы Древней Эллады. У этой удивительной комнаты, казавшейся в одно и то же время и бедной и роскошной, был еще один секрет, известный лишь немногим, потому что мало кто удостаивался чести ступить за ее порог. Под вечер и в пасмурные дни, несмотря на все заключенные в ней сокровища, она все же казалась пустой и чересчур строгой, в ясную же погоду, особенно по утрам, когда низкие лучи солнца, проникая сквозь цветные стекла оконных витражей, разбрасывали вокруг тысячи разноцветных бликов, она превращалась в сказочный чертог.

Было как раз такое ясное, солнечное утро, когда сер Доменико ввел в студио чесальщика Леончино ди Франкино, знакомого уже читателю погорельца с набережной Санта Тринита. Ослепленный феерической игрой света, заливавшего комнату, блеском золота, вспышками самоцветных камней, Леончино не тотчас разглядел хозяина студио, сидевшего за столом между окнами. Не поднимая головы от бумаг, Сальвестро бросал исподлобья быстрые взгляды, наслаждаясь растерянностью чесальщика, подавленного и устрашенного окружающей его роскошью.

— А, Леончино! — проговорил он наконец, подняв голову. — Зачем пожаловал?

— Я? — испуганно пробормотал Леончино. — Мне сказали… Ваша милость велели прийти… Вот я и…

Сальвестро пожал плечами.

— Они всё напутали, — сказал он. — Я просто поинтересовался, как у тебя дела. Но раз уж ты пришел, садись.

Леончино, который боялся прикоснуться к шелковому сиденью кресла, не то что сесть на него, сказал, что лучше постоит.

— Ну, как знаешь, — небрежно заметил Сальвестро. — Так как же ты живешь? — продолжал он. — Получил вспомоществование? Оправился после несчастья?

— Как же, получил, — оживляясь, ответил чесальщик. — Бог наградит вашу милость за доброту… Жена вот… никак в себя не придет. Все убивается…

— Как же тут не убиваться? — возразил Сальвестро. — Все-таки единственный ребенок…

Наступило молчание.

— Ну, расскажи еще что-нибудь, — сказал Сальвестро.

— Что прикажете, ваша милость?

Сальвестро недовольно поморщился.

— «Что прикажете»! — передразнил он. — Не все ли мне равно. Ну, хоть о мастерской расскажи. Я слышал, у вас новый надсмотрщик.

— Микеле, сын тюремной прачки. Микеле ди Ландо. Вчера еще вместе с нами с кардой сидел, и вот поди ж ты…

Сальвестро чуть прищурился.

— Значит, заслужил, — сказал он. — Как считаешь, что он за человек?

— Обыкновенный… — Леончино впился глазами в лицо Сальвестро, стараясь угадать, что тот хочет услышать, но лицо Медичи не выражало ничего, кроме равнодушия. — Как все… Только вот разве…

— А? — рассеянно спросил Сальвестро, словно до сих пор совсем не слушал собеседника.

— Я хочу сказать, ваша милость, жаден он больно, до денег жаден. Правда, дочь у него почти на выданье, тоже можно понять. Но уж он как-то чересчур… И жестокий. Ведь вчера еще сам с кардой сидел…

— Ну, тут ты, по-моему, пристрастен, — возразил Сальвестро. — Строг? Но ведь такая у него служба! Вам дай волю, так вы самого хозяина по миру пустите… Да, вот кстати вспомнил, — перебил он сам себя, принимаясь рассеянно перебирать бумаги на столе. — Не слышал, что сталось с тем юношей, что в тот день на пожаре отличился?

— Это вы, ваша милость, о Ринальдо? — спросил Леончино.

— Да, кажется, его зовут Ринальдо Арсоли.

— Влюбился в сестру одного нашего чесальщика, Сына Толстяка. Бегает к ней чуть не каждый день. Там он и с Конурой познакомился, и с Тамбо, и с Лукой…

— Такой ученый юноша, из такой семьи и влюбился в сестру какого-то оборванца чомпи? — с сомнением покачав головой, сказал Сальвестро. — Нет уж, придумай что-нибудь еще…

— Клянусь вам, ваша милость! — с горячностью воскликнул Леончино. — Да об этом все знают!

— Хм, — промычал Сальвестро. — Так, может быть, и сегодня он там находится… у этой сестры?

— Нет, ваша милость, не было его там нынче, это я наверняка знаю. Он и на площадь не пришел. Тамбо, Симончино и вообще все наши уговорились встретиться с ним там утром, а он так и не пришел. Может заболел?..

— Значит, чомпи тоже были на площади?

— Были. Кое-кто. Я тоже был. Из любопытства.

В этот момент распахнулась дверь, и в студио быстрым шагом вошел Джорджо Скали, как всегда, разодетый, тщательно причесанный и важный, как павлин.

— Боже мой, Сальвестро, я уж думал, у тебя что случилось! — громко воскликнул он, потом вдруг замолчал и удивленно, с неприязнью оглядел с ног до головы высокого парня в залатанной холщовой рубахе и стоптанных сандалиях на босу ногу.

— Здравствуй, дорогой Джорджо! — выходя из-за стола, проговорил Сальвестро. — Хорошо, что ты пришел. Присядь, пожалуйста, я сию минуту освобожусь. Ну что ж, Леончино, иди, — сказал он, обернувшись к чесальщику. — Я бы с тобой еще поболтал и о нашем влюбленном, и о твоих приятелях, и о вашем новом надсмотрщике, да сам видишь — дела. Так что как-нибудь в другой раз. Может, к тому времени что новое узнаешь. А вот это возьми на обзаведение, — добавил он, достав из шкатулки на столе золотой флорин и вложив его в руку чесальщику. — Ну, иди.

Низко кланяясь и бормоча слова благодарности, Леончино, пятясь, вышел за порог и тихо затворил за собой дверь.

Дождавшись, когда чесальщик, выйдет из комнаты, Сальвестро подсел к Скали и похлопал его по колену.

— Ты прав, Джорджо, — сказал он, — ничего пока не случилось. Но недаром ведь говорят: береженого бог бережет. Ты знаешь мои планы, от тебя, слава богу, я ничего не скрываю. Ты знаешь, я мечтаю о сильном, справедливом государстве. И во главе его будешь ты. Молчи, это не я решил, это решили все. Тебе мы вверяем, вверяем без страха и сомнения свои судьбы, судьбу коммуны. Когда мы сокрушим всевластие партии, а я верю, что день этот близок, очень близок, когда мы изгоним из наших стен стаю этих хищных волков, у кормила станешь ты и твердой рукой поведешь нашу ладью к обетованным берегам мира и благополучия.

— Amen! — торжественно проговорил Скали.

Цветистая речь Медичи приятно щекотала его самолюбие и поднимала в собственных глазах. Сейчас он искренне считал, что во всей Флоренции не найдется человека, более его достойного возглавить коммуну. Сознание своей важности рождало в нем желание быть снисходительным и благосклонным к окружающим.

— Ты так превозносишь мои достоинства, — сказал он, — право же… слишком. И забываешь о своих собственных. А ведь что мы все без твоих мудрых советов?

— Ты прав в одном, — улыбнувшись про себя, ответил Сальвестро. — Я действительно всей душой болею за наше общее дело. Поэтому я и позвал тебя. Видишь ли, Джорджо, наш неверный ворон улетел и не вернулся.

— Ворон? — опешив, переспросил Джорджо. — Какой ворон?

— Ринальдо Арсоли, наш молодой нотариус, — ответил Сальвестро и в нескольких словах рассказал Скали о том, что видел из окна дворца подеста. — С той минуты его нигде не могут найти, — закончил он.

— Боже мой! — вскакивая с кресла, воскликнул Скали. — А если он о чем-нибудь пронюхал и…

— …и рассказал этому ничтожеству Кастильонкьо, — подхватил Сальвестро, — или самому Николайо Альбицци…

— Синьор Альбицци, — приоткрывая дверь, шепотом возвестил сер Доменико. — Пусть подождет или…

Услышав имя Альбицци, Скали посерел и снова плюхнулся в кресло. Сальвестро расхохотался в душе, хотя внешне остался таким же спокойно-доброжелательным, как всегда.

— Зови, конечно! — громко отозвался он.

В следующую минуту дверь распахнулась, и на пороге появился Алессандро Альбицци, одетый не менее роскошно, нежели Скали, однако с большим вкусом и изяществом.

— Ах, синьор Алессандро, — воскликнул Сальвестро, направляясь навстречу гостю и дружески обнимая его за плечи, — вы представить себе не можете, как я рад, что вы откликнулись на мое приглашение!

— Я почел долгом… — проговорил Альбицци.

— Помилосердствуйте, какой может быть долг? — Сальвестро изобразил на лице самую искреннюю обиду. — Одолжение! Одолжение с вашей стороны. Кстати, вы, по-моему, незнакомы? Позвольте, в таком случае, представить вам моего лучшего… я чуть было не сказал — и единственного друга, синьора Джорджо Скали.

Скали и синьор Алессандро обменялись церемонными поклонами.

— Между прочим, синьор Алессандро, — продолжал Сальвестро, — перед тем как вам войти, мы с Джорджо как раз говорили о вашем племяннике.

— Что с ним такое?

Сальвестро замялся.

— Как вам сказать… — пробормотал он и во второй раз, только теперь уже подробнее, принялся рассказывать о том, что успел увидеть из окна дворца подеста.

— Так вы подозреваете… — проговорил синьор Алессандро, выслушав рассказ Сальвестро. — Но этого не может быть! Я голову могу дать на отсечение…

Сальвестро развел руками.

— Увы, — с печалью в голосе сказал он, — если бы я не видел всего этого собственными глазами!..

— Нет, нет, это невозможно! — взволнованно проговорил Альбицци. — Я понимаю, я рекомендовал мальчика, мне и отвечать за него…

— Что вы, синьор Алессандро, в наше-то время? — со смехом воскликнул Сальвестро. — Да у нас теперь за безусым отроком, у которого молоко на губах не обсохло, и то не углядишь.

— Но Ринальдо не может предать нас партии, — все больше горячась, возразил Альбицци. — Он ненавидит партию, она отняла у него отца, состояние, дом, все! Правда, долгая жизнь в Париже притупила эту ненависть, но она осталась. И ничто никогда не вытравит ее из его сердца. Потому-то, узнав о ваших благородных намерениях, я и рекомендовал его вам в помощники…

— Да успокойтесь вы, бога ради, — проговорил Сальвестро, — ни у кого из нас нет и тени сомнения в вашей искренности, не так ли, Джорджо?

— Конечно, — важно сказал Скали.

— Но Ринальдо исчез, его нигде не могут найти. А если вспомнить, что в последний раз его видели в обществе этого авантюриста Панцано, от которого всего можно ожидать, то наше беспокойство вполне объяснимо.

— Тут вы правы, — сказал Альбицци. — И я рад, что отказал ему от дома.

— Перед вашим приходом, синьор Алессандро, — продолжал Сальвестро, сделав вид, что не обратил внимания на замечание Альбицци, — мы решили кое-что предпринять, чтобы потом не говорили, будто мы, граждане, известные всему городу, сидели сложа руки, глядя, как нашего нотариуса увозят неизвестно куда. По-моему, Джорджо собрался даже пойти и навести справки.

— Да, да, синьор Алессандро, — растерянно пробормотал Скали, у которого до этой минуты и в мыслях не было мчаться куда-то на поиски пропавшего юноши, — можете быть совершенно спокойны, я сделаю все, что можно. С моими знакомствами и с моим влиянием, вы понимаете…

— Бесценный человек, — проговорил Сальвестро, когда Скали, раскланявшись, удалился. — Главное его достоинство в том, что его легко убедить в чем угодно. Лучшего претендента на должность гонфалоньера справедливости, пожалуй, и не найти.

Альбицци бросил на Медичи быстрый взгляд и тотчас отвел глаза, но, как ни быстр был этот взгляд, Сальвестро перехватил его.

— Ах, синьор Алессандро, — с легкой укоризной проговорил он, покачав головой, — когда же вы поверите в мою искренность так же, как я поверил в вашу? Конечно, я слышал и раньше о вашей размолвке с семьей, но вот я повидался с вами, и мне открылось все благородство и — не побоюсь громкого слова — величие вашего решения. Вот человек, сказал я себе, пришедший из враждебного стана. Его отец, вся его семья с детства воспитывали его в ненависти к роду Медичи. Всю жизнь ему внушали, что роду Альбицци самим богом предназначено править флорентийцами, что воля и желание рода Альбицци выше древних законов коммуны. И что же? Сейчас, когда, казалось бы, Альбицци ближе всего к заветной цели, когда устрашенная Флоренция трепещет под властной десницей беспощадного Николайо Альбицци… простите, что я так говорю о вашем отце, но так говорят все… так вот, в этот момент надежда семьи вдруг порывает с отцом, оставляет стан притеснителей, чтобы стать на сторону бесправных и притесняемых. Что же двигало им в сем отчаянном поступке? — спрашивал я себя и не находил ответа.

— Любовь, — тихо проговорил Альбицци.

— Вот! — с жаром подхватил Сальвестро. — Вот слово, вернее которого не сыскать. Любовь к отечеству своему, истинно государственная забота о процветании и приумножении могущества Флоренции, истинно христианская любовь к малым сим, к народу нашему.

Как и все, кого Медичи опутывал сетями своего красноречия, Альбицци не устоял. Исподволь, незаметно для себя он против воли, может быть, стал смотреть на все вокруг и на свою собственную персону так, как этого хотелось Сальвестро. Нет, он не отказался от своих честолюбивых замыслов, толкнувших его на отчаянный шаг — разрыв с семьей, однако тога бескорыстного ратоборца за благо народа, того мелкого люда, которого на самом деле он ненавидел и боялся, тога, подброшенная ему Сальвестро, показалась ему столь привлекательной, настолько отвечала тщеславной жилке, постоянно бившейся в его душе, что он не удержался и напялил ее на себя, тотчас превратившись как бы в другого человека, именно такого, какой нужен был в данную минуту Сальвестро Медичи.

— Да, синьор Алессандро, — продолжал между тем Сальвестро, — я верю вам больше, нежели всем остальным, и без опаски скажу то, чего не сказал даже своему другу Джорджо. Вы, конечно, и сами не раз думали, что самоуправству партии когда-нибудь должен прийти конец, ибо терпение народа не беспредельно. Нынче на площади я понял, что час близок. Скоро, очень скоро народ свергнет тиранию грандов, изберет своих приоров, конечно же более приверженных справедливости, но, увы, неопытных в делах правления. Джорджо Скали мог бы направить их деятельность на благо коммуны, он честен и решителен, к тому же всегда готов прислушаться к разумному совету…

Альбицци наклонил голову и чуть заметно улыбнулся в знак того, что понял и оценил иносказание Медичи.

— Но беда в том, — вздохнув, проговорил Сальвестро, — что его не любит простой люд. Боюсь, пополаны не захотят избрать его гонфалоньером. Вот если бы у нас с вами был еще человек, столь же благоразумный…

— Есть у меня один, — сказал Альбицци, покусывая ноготь, — правда, самого низкого звания, чесальщик в моей мастерской, но парень с головой, честолюбивый и характер есть. Между прочим, чомпо-то он стал из-за отца своего. Не разорись старик, быть бы сейчас Микеле по крайней мере синдиком цеха красильщиков.

Сальвестро поджал губы.

— А не начнет ли он своевольничать, вознесясь вдруг из грязи?.. — спросил он. — Кстати, как, вы сказали, его зовут?

— Микеле ди Ландо, — ответил Альбицци. — А своевольничать он не станет. Невыгодно ему, да и не посмеет. Самое же главное — жаден он. За деньги что угодно сделает, а уж за хорошие-то деньги…

— Ну, дай бог, — отозвался Сальвестро. — А знаете, синьор Алессандро, — продолжал он, — все-таки отрадно сознавать, что, не стремясь к власти, мы тем не менее живем делами коммуны. И отрадно, что мы сидим сейчас рядом. Ну разве же от дружбы нашей не больше пользы, нежели от вражды?

 

Глава десятая

в которой Лапо ди Кастильонкьо попадает в смешное положение, а Оттон доказывает, что у него хорошая память

Предоставим же новоиспеченным друзьям, подобно эзоповским героям, расхваливать друг друга сколько душе угодно и поспешим следом за мессером Панцано. Выйдя от графа, он сел в седло и в сопровождении Казуккьо не спеша направился по улице Таволини, обогнул Орсанмикеле, окруженную грудами отесанного камня и строительного мусора, миновал улицу Калимала и въехал на необычно пустынную площадь Нового рынка. В то время, о котором мы рассказываем, на ней еще не было знаменитой лоджии Джованни дель Тассо. Вместо нее стояли лотки торговцев шелком и столы менял, сегодня, по случаю чрезвычайных событий, сдвинутые в сторону. Миновав площадь, мессер Панцано проехал немного по узкой улице Капаччо и остановился перед внушительным, похожим на крепость дворцом Гвельфской партии. Пока он ожидал, чтобы медлительный и осторожный привратник отворил ему, к другому входу подбежал запыхавшийся человек, судя по всему — простого звания. Взбежав по ступенькам высокого крыльца, он несколько раз постучал особым образом; ему тотчас открыли и, ни о чем не спросив, впустили внутрь. Что-то в облике этого человека показалось Панцано знакомым, однако он так и не сумел вспомнить, где мог его видеть, а войдя в огромный зал на втором этаже, и вовсе забыл о его существовании.

Зал, как, впрочем, и лестница и другие помещения, был полон людей. Некоторых мессер Панцано знал в лицо, многих же видел впервые, в чем не было ничего удивительного, поскольку во дворце собралось в это утро не меньше трех сотен рыцарей и богатых пополанов — почти все, кто занимал хоть сколько-нибудь заметное место в партии. Все — и высокомерные гранды, и богачи шерстяники, привыкшие к тому, что каждое их слово почтительно ловят на лету, и сошка помельче, — все были одинаково взволнованы, громко говорили, перебивая друг друга и слушая только себя.

Не успел мессер Панцано войти в зал, как один из грандов, по имени Бенги Буондельмонти, стоявший неподалеку в окружении рыцарей и что-то с жаром рассказывавший, окликнул его и сообщил, что о нем недавно спрашивал мессер Лапо ди Кастильонкьо.

— Где он? — спросил мессер Панцано, неприятно удивленный развязным и несколько даже насмешливым тоном рыцаря.

— В Золотом зале, — ответил Буондельмонти.

В этот момент в зал вбежал красный, взъерошенный Карло Строцци.

— Слушайте! — крикнул он. — Слушайте!

Все лица обернулись в его сторону, разговоры на минуту смолкли.

— Советы приняли петицию Медичи! — прокричал Строцци. — Будь они прокляты! Это конец…

— Как? Почему! Что же вы глядели? Ты же там был! Расскажи, как было дело! — закричали со всех сторон.

— «Как было дело»! — в ярости передразнил рыцарь. — «Как было дело»! Когда все высказались, подбегает ко мне Карлоне, Бенедетто Карлоне, сапожник, хватает меня за грудь и кричит: «Знай, Карло, знай, теперь-то дела пойдут иначе, чем ты думаешь. Засилье ваше, кричит, будет совершенно уничтожено». И никто ему ничего не сказал, слышите? Никто не поставил его на место! Вот как было дело!

Ропот возмущения пронесся по залу. Десятка два рыцарей, схватившись за мечи, объявили, что тотчас идут ко Дворцу приоров. Шумно высыпав на улицу, они с криками: «Мы еще посмотрим, кто осмелится изгнать нас из Флоренции!» — двинулись к площади. Но это была капля в море. Большинство же не решилось даже выйти на улицу. Пробравшись на чердак, они по крышам разбежались кто куда и постарались загодя незаметно исчезнуть из города. Скоро мессер Панцано увидел, что остался один в зале. Он пожал плечами и пошел искать Кастильонкьо.

Глава Гвельфской партии, как и говорил Буондельмонти, находился в Золотом зале. Когда вооруженная стража отворила перед мессером Панцано его высокие золоченые двери, там происходило нечто вроде военного совета. Вокруг большого стола, поставленного посреди зала, с трех сторон в креслах сидели истинные властители Флоренции — знатнейшие и могущественные гранды Мазо Альбицци, Каниджани, Пацци, Адимари, Карло Строцци, Буондельмонти, Садерини и несколько богатых пополанов. На почетном месте, во главе стола, в золоченом кресле сидел прямой, как палка, холодный и надменный Лапо ди Кастильонкьо. У противоположной ему, ближайшей к двери стороны стола никто не сидел. Там стоял простой табурет.

«Ого, граф-то оказался прав», — подумал мессер Панцано и, стараясь ничем не выдать своего волнения, со спокойным достоинством поклонился собранию. Сидевшие за столом гранды, не вставая, ответили на поклон, а Кастильонкьо жестом предложил ему занять место на табурете.

— Мессер Лука ди Тотто да Панцано дей Фридольфи, — ледяным голосом проговорил Кастильонкьо, — мы призвали тебя, дабы ты ответил перед нами за свои поступки. Мы знаем тебя не один год, всегда видели в тебе истинного гвельфа, готового пожертвовать всем ради приумножения величия и мощи нашей партии. Потому-то, когда понадобилось выполнить известное тебе важное и деликатное поручение, выбор пал на тебя. Не скрою, это было последнее испытание, которому мы подвергли тебя, прежде чем поставить капитаном партии. Каждый твой шаг становился нам известен, и в этом, я думаю, ты не должен видеть ничего для себя обидного. Справедливости ради должен сказать, что тебя не в чем было упрекнуть и с поручением ты справился как нельзя лучше. Однако если в Риме ты был истинным гвельфом и верным слугой партии, то, ступив в стены Флоренции, словно переродился. Все поступки, совершенные тобой по возвращении на родину, никак нельзя назвать похвальными, напротив — они скорее враждебны нашей партии, и это не может не вызывать у нас тревоги и глубокой печали. Окажись на твоем месте человек, в чью преданность нашему делу мы верили бы не так глубоко, как до недавнего времени верили в твою, он был бы давно осужден Тайным советом. Тебе же, помня твои заслуги перед партией, мы даем возможность оправдаться перед нами.

У мессера Панцано все кипело внутри, его бесил снисходительный тон Кастильонкьо, его привычка (от беспредельного высокомерия) не договаривать слова, так что приходилось вслушиваться, чтобы понять, о чем он говорит, раздражала торжественная важность, застывшая на лицах грандов и придававшая им одинаково тупое выражение. Больше же всего его возмущала та легкость, с какой его самозванные судьи убедили себя в том, что он, дворянин, мог запятнать себя каким-то бесчестным поступком.

— Итак, мессер Панцано, будешь ли отвечать нам по чести и совести, не лукавя, как подобает рыцарю? — после многозначительной паузы спросил Кастильонкьо.

— Да, — сказал мессер Панцано, подняв голову и с вызовом взглянув в холодные рыбьи глаза Кастильонкьо, — да, я буду отвечать, хотя не считаю себя в чем-либо виновным. Я буду отвечать, потому что сам хочу этого, а не потому, что признаю за вами право чинить мне допрос. Я буду говорить, как подобает рыцарю, никогда не унижавшему себя ложью. Спрашивайте, я готов отвечать.

Сохраняя прежнюю бесстрастность, Лапо ди Кастильонкьо дождался, когда утихнет смутный ропот грандов, и приступил к допросу.

Мессер Панцано слушал скрежещущий голос Кастильонкьо, и ему становилось тошно. Он уже не испытывал к своим судьям ни злобы, ни ненависти. Ему только хотелось, чтобы вся эта подлая затея поскорее кончилась и он вышел бы на свежий воздух, если только ему вообще суждено выйти из этого дома.

— Ну что ж, мессеры, — проговорил он вслух, когда Кастильонкьо кончил свою длинную речь, — я терпеливо и внимательно выслушал ваши обвинения и могу сказать одно: ваши осведомители постарались как следует отработать свое жалованье. Они следили за каждым моим шагом, подслушивали все, что только могли услышать, и все же вы им переплатили.

— Мессер Панцано, мы собрались здесь не затем, чтобы выслушивать твои дерзости, — нахмурясь, прервал его Кастильонкьо.

— Я говорю то, что есть, — возразил мессер Панцано. — Да, возвратившись из Рима, я прямо от городских ворот поехал в дом Алессандро Альбицци. Этого ваши шпионы не проглядели. Впрочем, в этом нет ничего удивительного — я ведь не таился, ехал открыто, средь белого дня. Другое удивительно, мессеры: как это ваши осведомители просмотрели засаду, устроенную мне на проезжей дороге чуть ли не у самых городских стен?

— Засаду? Кто мог устроить тебе засаду? — раздалось сразу несколько голосов.

— Кто? — усмехнувшись, переспросил мессер Панцано. — Я же говорю, вы переплачиваете своим шпионам. Сдается мне, что не вам у меня, а мне у вас следовало бы спросить об этом. Впрочем, если вам интересно, могу сказать, кто. Сальвестро Медичи. Это он каким-то образом нал обо всем, что я делал в Риме, пронюхал о послании кардиналов и послал своих людей, дабы они напали на меня врасплох, убили и завладели письмами, которые я вез. К счастью, господь был на моей стороне. Двоих негодяев я уложил на месте, третьего покалечил, сам же отделался легкой раной в руку. Конечно, получив такое предупреждение, я первым делом переправил письма в надежное место, а потом уж отправился по своим делам в дом Алессандро Альбицци. Судите же, мессеры, насколько справедливо ваше обвинение. Разве, замыслив предательство, решив передать тайное послание кардиналов в руки врагов партии, разве стал бы я в таком случае принимать неравный бой с людьми, единственным желанием которых было заполучить это послание? Что стоило мне тихо, без свидетелей передать его людям Сальвестро, вместо того чтобы подвергать себя смертельному риску, а потом тащиться через весь город, на виду у всех стучать у дверей Альбицци, да еще в такое время, когда хозяина нет дома?

Он на минуту замолчал и окинул взглядом рыцарей, которые сидели, уперев глаза в стол, и молчали.

— Не большего стоят, мессеры, и остальные ваши обвинения, — негромко продолжал мессер Панцано. — Я не стану ронять своего достоинства и оспаривать их одно за другим. Скажу лишь о сегодняшнем утре. Меня упрекают в том, что в этот тревожный день я не примчался чуть свет сюда, в этот дом, подобно всем остальным, и тем якобы выказал свое равнодушие к судьбе партии. Отворите двери, мессеры, пройдите по залам дворца партии. Они пусты. Где же, скажите мне, где сотни отважных рыцарей, гордых грандов, толпившихся здесь утром, грозно сверкавших глазами и произносивших смелые речи? Их нет! Прыгая по крышам, пробираясь закоулками, они разбежались по своим норам, подобно трусливым зайцам, при одном известии о том, что советы одобрили петицию Сальвестро. Неужели после этого у вас станет духу упрекать меня в трусости, предательстве или бог знает в чем?

Рыцари, сидевшие по обе стороны стола, зашевелились. Кастильонкьо исподлобья метнул на Панцано быстрый колючий взгляд и так сжал губы, что они побелели и словно стерлись с его побледневшего лица. Он ждал чего угодно — криков, даже драки, — но чтобы этот молокосос, годившийся ему чуть ли не во внуки, ухитрился поставить его, главу партии, в смешное положение, этого он никак не мог предположить. Надо было спасать собственный престиж, и он выложил свои последние козыри.

— Мессер Панцано забыл сказать вам, мессеры, — проговорил он дрожащим от ярости голосом, — что в то время, когда честные гвельфы, преданные нашей партии, поспешили в этот дворец, движимые благородным стремлением объединиться в минуту опасности, он тайком совещался с доверенным человеком Сальвестро Медичи, а потом попытался открыто помешать нашим намерениям, убив преданных нам людей, исполнявших мой приказ.

— Ах, вот оно что! — воскликнул мессер Панцано. — Значит, эти подлые убийцы действовали по твоему приказу, мессер Кастильонкьо? Браво! Не понимаю только, почему ты враждуешь с Сальвестро, — вы же как два башмака на одну ногу. Он не верил, что я обесчещу себя предательством, и подослал ко мне убийц, ты не верил, что Ринальдо по доброй воле или за деньги откроет тебе планы Сальвестро, и хладнокровно уготовил ему пытки и смерть. Да и как ты мог рассчитывать на откровенность этого юноши? Разве не ты безвинно казнил его отца? И таких, как Ринальдо, — тысячи. Ты держишь их в страхе, потому что сам трепещешь перед ними. Ты окружил себя наемными убийцами, шпионами, негодяями, потому что не рассчитываешь на поддержку честных людей! Ты боишься их, как чумы. Ты трус!

— Замолчи! Мальчишка! — громыхнув кулаком по столу, в бешенстве крикнул Кастильонкьо.

Остальные рыцари тоже повскакали с мест. Раздались гневные восклицания, некоторые схватились за оружие.

— Уймись, Лука, не играй с огнем! — крикнул Буондельмонти.

— Ну нет, я не замолчу, пока не выскажу все, что думаю, — возразил мессер Панцано. Он также встал со своего табурета и стоял перед разъяренными рыцарями, выпрямившись во весь рост, положив руку на эфес шпаги. — Направляясь сюда, в этот дворец, я, видит бог, не помышлял о ссоре. Я ехал, чтобы чем могу помочь своей партии, своему сословию оборониться от наскоков Сальвестро и его приверженцев, которых немало, мессеры, и которые, судя по тому, что я видел на площади, решили взяться за оружие. Направляясь сюда, я надеялся, что мой ратный опыт, мое влияние помогут капитанам Гвельфской партии объединить грандов, разобщенных стремлением к личной выгоде, привыкших командовать и не умеющих повиноваться. И вот я здесь, но что же я увидел? Я увидел, что капитанов, вас, мессеры, меньше всего заботит судьба партии. Вы палец о палец не ударили, чтобы объединить те сотни грандов, которые разбежались отсюда по своим домам и многие из которых, я уверен, уже торопливо собирают золото и драгоценности, готовясь бежать из города. Да, мессеры, не я, а вы предали партию…

Вместо того, — продолжал он, повысив голос, чтобы перекричать возмущенный ропот, прокатившийся по рядам грандов, сидевших по обе стороны стола, — вместо того, чтобы в минуту смертельной опасности подумать о сохранности партии, вы устроили это позорное судилище. Наконец, этот случай с Ринальдо Арсоли. Я не святоша, мессеры, я воин. Немало людей отправил я на тот свет вот этой рукой. Таких же итальянцев, как я сам. Не причинивших мне никакой обиды. Но я убивал их на поле боя, в честном поединке, защищая независимость своей родины. Убивать же, как вы, безоружного, безвинного, из-за угла, ножом! У меня все сжимается внутри, как только я подумаю, что, опоздай я на минуту, и этот ни в чем не повинный юноша, почти мальчик, был бы уже мертв, убитый вашими руками, вашей злой волей. И после этого мне идти с вами дальше? Нет, мессеры, моя рыцарская честь, мое достоинство дворянина восстают против этого. Я беру назад свое согласие принять капитанство, я больше не считаю себя принадлежащим к Гвельфской партии, я ухожу, мессеры. Прощайте.

С этими словами он повернулся и, не оглядываясь, вышел из комнаты.

Казуккьо с лошадьми стоял у боковых дверей. Увидев своего господина, выбежавшего из дворца, от тотчас подвел ему коня и хотел поддержать стремя, но мессер Панцано нетерпеливым жестом отстранил его, вскочил в седло, приказал оруженосцу поспешать следом и, послав коня с места рысью, поскакал к Орсанмикеле. Привыкший за долгие годы беспокойной бивачной жизни к безусловному повиновению, Казуккьо, не теряя времени, с необыкновенным для своего возраста проворством взобрался на свою лошаденку и помчался вслед за рыцарем. У дома графа мессер Панцано спешился, велел Оттону, сбежавшему вниз, ввести лошадей во внутренний двор и поставить в конюшню, а сам, прыгая через три ступеньки, побежал наверх. Граф встретил его в первой комнате и, сделав знак соблюдать тишину, сообщил, что вскоре после его ухода Ринальдо стало совсем худо, началась лихорадка и поднялся такой сильный жар, что бедняга то и дело впадает в беспамятство.

— Придется все же звать врача, — сказал мессер Панцано. — Только вот кого?

— Мошет, сера… о шорт! Запыль его турацкий имя. Ну, тот некотяй, который сотраль з тепя чуть не пять флориноф за какой-то пустякофый фыфих.

— Ах, дорогой граф, я думаю, что это будет последний человек, к которому мы можем обратиться, — проговорил рыцарь и в нескольких словах поведал приятелю обо всем, что произошло с ним во дворце Гвельфской партии.

С необыкновенной для него серьезностью выслушав рассказ рыцаря, немец присвистнул и некоторое время молчал, почесывая кончик носа.

— Снаешь што, мессер Панцано, — сказал он без улыбки, — теперь я не тал пы за тфою шизнь и тфух кфатриноф.

— Ну, если станет известно, что ты прячешь меня в своем доме, то за твою жизнь дадут не больше, — усмехнувшись, заметил рыцарь.

— Плефаль я на них! — крикнул граф и добавил по-немецки такое забористое выражение, подобного которому мессер Панцано при всем желании не смог бы найти в тосканском наречии.

— Что же нам все-таки делать? — задумчиво пробормотал он.

— Мальшик гофориль, — отозвался немец, кивнув в сторону соседней комнаты, — путто снает какую-то тефушку… путто она ефо лешиль… Я думаль, петняга, претит, фспоминайт сфою тефушку…

— Нет, нет, нет, — с живостью возразил рыцарь, — я тоже слышал от него об этой лекарке. Он не сказал, где ее найти?

— Как путто гофориль, только мне нефтомек…

— Ах, граф! — с досадой воскликнул мессер Панцано.

Внезапно немец хлопнул себя по лбу.

— Постой! — пробормотал он. — Оттон ше быль рятом! Он толшен помнить! Оттон! — крикнул он, выглянув в коридор.

Через минуту запыхавшийся слуга вбежал в комнату.

— Ну, пестельник, отфетшай мессеру, — грозно нахмурившись, проговорил граф.

— Что прикажете отвечать, ваша милость?

— Он еще спрашифайт! — возмущенно воздев руки, воскликнул граф. — Отфетшай, ти бил ф той комнате, — он указал на соседнюю комнату, где сейчас находился Ринальдо, — кокта мы попрафляли пофяску петному юноше?

— Был, ваша милость, а как же? Был.

— Што я токта тепе прикасыфал?

— Чтобы я не смел дотрагиваться до той бутылки на полке, а о той, что в шкафу…

— Палфан! — покраснев прервал его граф. — Я приказыфаль тепе запомнить, кте шифет лекарка, о которой кофориль мальшик! Приказыфаль или нет?

— Не приказывали, ваша милость.

— Што?

— То есть, может, приказывали, а может, не приказывали. Но я все равно запомнил. За церковью Сан Паолино, в тупичке…

В этот момент дверь в соседнюю комнату со стуком растворилась, и на пороге появился Ринальдо. Лицо его пылало, невидящий взгляд застыл, устремленный в одну точку, на боку по рубашке расползалось красное пятно.

— Mein Gott! Та он ф горячке! — воскликнул граф.

Уцепившись за притолоку двери, Ринальдо попытался сдвинуться с места и несомненно рухнул бы на пол, если бы рыцарь не подскочил к нему и не подхватил на руки, как ребенка.

— Посылай за лекаркой! — крикнул он, оглянувшись на графа. — Не мешкай!

— Слышаль? — свирепо вращая глазами, рявкнул немец, обращаясь к слуге. — Штопы миком у меня! И никому ни слофа, поняль?

— Понял, ваша милость, бегу! — трепеща от страха, ответил Оттон и опрометью бросился вон из комнаты.

 

Глава одиннадцатая

из которой читатель узнает, почему в домах Сальвестро Медичи и Алессандро Альбицци не ложились спать

Утро двадцать второго июня выдалось неожиданно холодным. С фьезоланских холмов задул пронзительный ветер, из-за горизонта высунулись черные горбы туч. Солнце еще не встало. На продрогших пустых улицах царило безмолвие. И все же город не спал. Он словно затаил дыхание в ожидании чего-то страшного и неотвратимого. За плотно закрытыми ставнями домов угадывалось какое-то движение. Там и сям на безлюдных улицах внезапно появлялись закутанные в плащ фигуры, торопливо и бесшумно, как тени, пробиравшиеся в одном направлении — к виа Мартелли. Оказавшись на этой улице, они убыстряли шаги и, оглядевшись по сторонам, исчезали за низкой боковой дверью дома Медичи.

Внутри его кипела совсем дневная жизнь. Проворно сновали важные, одетые в малиновое слуги, на кухне, стуча ножами, повара готовили ранний завтрак на много персон. В просторном Голубом зале на втором этаже возле пылающего камина стояли и сидели человек пятнадцать влиятельных и богатых пополанов, из тех, кто входил в комиссию Восьми войны, и тех, кто своими деньгами и красноречием поддерживал ее начинания в надежде на выгоду в будущем.

Здесь был и аптекарь Джованни Дини, и винодел Маттео Сольди, и Джованни ди Леоне, разбогатевший на торговле зерном, и Луиджи Альдобрандини, в чьем доме по ночам составляли петицию Медичи. У самого камина, поминутно сжимая в кулаке свою густую рыжую бороду, сидел сапожник Бенедетто Карлоне, о котором с такой обидой рассказывал грандам мессер Карло Строцци. Поодаль, в тени, облокотившись локтями о стол и прикрыв глаза, сидел Джованни, младший брат Сальвестро Медичи. Сам хозяин дома в неброском серо-голубом костюме и домашних туфлях на толстой войлочной подошве, как всегда сдержанный и доброжелательный, стоял против Джорджо Скали, тщательно одетого и причесанного, несмотря на ранний час. Он только что пришел и поэтому то и дело протягивал к огню озябшие руки.

Все молчали, обдумывая и мысленно оценивая значительность только что принесенных им новостей. Первая, касающаяся бегства из Флоренции многих грандов, и вторая, о ссоре мессера Панцано с Кастильонкьо и капитанами партии, были встречены собравшимися с откровенной радостью. Зато третья новость, принесенная Скали, повергла их в уныние. Она касалась событий, происшедших накануне во Дворце приоров, куда с рассветом собрались избранные накануне представители всех младших цехов, чтобы потребовать от правительства проведения в жизнь решений, принятых советами восемнадцатого числа. Много было криков, споров, взаимных упреков, но дело от этого не сдвинулось ни на йоту: приоры, большинство из которых принадлежало к Гвельфской партии, отказались признать законность решения советов. Обо всем этом Восемь войны знали еще вчера. Однако им еще не было известно, что сразу после ухода выборных младших цехов приоры приняли во дворце троих посланцев Кастильонкьо и о чем-то совещались с ними до поздней ночи. Это могло означать только одно: партия готовила ответный удар.

Первым нарушил молчание Сальвестро.

— Ну что ж, вчера партия показала нам свои когти, сегодня пустит в ход зубы, — сказал он. — Я ни минуты не сомневаюсь, что еще до полудня всех нас объявят гибеллинами, дома наши сроют, а нас самих вышлют из города или казнят.

— Клянусь мадонной, ты прав! — вскакивая с кресла, воскликнул Карлоне. — Сейчас они вполне могут все повернуть в свою пользу. Выходит, рано мы радовались.

— Надо было сразу добиваться, пока они еще в страхе были, — проговорил аптекарь. — Ведь что делалось — дома свои бросали… а теперь, конечно…

— Что было, то было, что об этом говорить, — вмешался Альдобрандини. — Сейчас надо думать, что делать дальше.

— Послушай, Сальвестро, — поднимая голову, сказал Джованни Медичи, — ты ведь, наверно, что-нибудь уж придумал. Скажи нам, что делать?

Сальвестро окинул собрание торжествующим взглядом и чуть заметно улыбнулся. Наконец-то настала та великая минута, о которой он мечтал все последние годы.

— Надо опередить их, — сказал он. — Мы должны лишить их имущества и денег, припрятанных ими по монастырям, должны изгнать их из города прежде, чем они соберутся сделать это с нами.

— Легко сказать — лишить имущества, изгнать из города! — усмехнувшись, заметил аптекарь Дини. — Нас горстка. Стоит нам напасть на первый дом, как нас тотчас передушат, как котят.

— Кто сказал, что мы будем нападать на чьи-то дома? — возразил Сальвестро. — Не мы, дорогой Джованни, а народ, весь цеховой люд.

— Народ? — презрительно скривив губы, проговорил молчавший до этого Маттео Сольди. — Твой народ, Сальвестро, так запуган партией, что годен только на то, чтобы ломать шапку перед любым грандом да кричать «слова».

Сальвестро покачал головой.

— Вот, вот в чем роковая ошибка всех, кто пытался противоборствовать партии, — сказал он. — Никто из них, ни брат мой Бартоломео, царствие ему небесное, никто не думал о народе. Да, он запуган, заморочен партией, наш народ. Он кланяется и славит своих лиходеев и из страха и по привычке. Но главное, он всегда хочет жить лучше. И знает, кто ему в том мешает. Я не говорю об этих голодранцах, о чомпи. Они как бродячая собака, готовая лизать любую руку, которая бросит им корку. Они — не народ. Я говорю о младших цехах. Они жаждут сравняться со старшими цехами и в достатке, и в уважении, и во власти.

— Пусть так, — прервал его аптекарь, — пусть все так, как ты говоришь. И все равно они — стадо, эти твои цеховые. Вспугни их, и они разбредутся кто куда. Да, стадо может растоптать что угодно, но прежде его нужно собрать и направить в нужную сторону, а для этого надобен пастырь и надобно время.

Вместо ответа Сальвестро подошел к столу и звякнул в колокольчик. На пороге бесшумно возникла фигура слуги.

— Ну? — спросил Сальвестро.

— Все пришли, ваша милость, — ответил слуга, — от всех младших цехов. И от меховщиков…

Сальвестро кивнул.

— Ты прав, Маттео, стаду надобен пастырь, — тихо, словно про себя, проговорил он, — и этим пастырем стал я. Долгие месяцы я собирал его, выбивал страх и животную покорность из душ, взращенных в страхе и покорности. Я вникал в нужды этих жалких себялюбцев, разжигал их алчность и честолюбие, исподволь внушал им слепую веру в каждое мое слово. Я показал им пряник — нашу петицию, сулящую им кусочек власти, — и они бросились за ним, готовые ради него исполнить все, что я прикажу. — Он вдруг вскочил, не в силах сдержать возбуждение. — Нынче в ночь, — продолжал он, повысив голос, — они вооружились и собрались в условных местах, тысячи, все стадо, все младшие цехи. Сейчас они ждут своих выборных, чтобы узнать от них, чьи дома надобно сжечь, какие грабить монастыри, кого изгнать из города, а кого привести сюда, дабы предать справедливому суду…

— Боже мой, Сальвестро! Монастыри! Грех-то какой!.. — пробормотал аптекарь.

Сальвестро махнул рукой.

— Все грех, — сказал он. — Но мы не можем поступить иначе. У змеи надо вырвать жало, надо лишить грандов, партию ее главной силы — богатства. Знаешь ли ты, где они прячут свое золото? Мои люди узнали все досконально. Сер Доменико, — добавил он, повернувшись к нотариусу, — скажи нам, в каких монастырях свято чтут монастырский устав, воспрещающий настоятелю и братии вступать в богопротивные сделки с мирянами? В каких монастырях не прячут золото грандов?

— Увы, таких монастырей нет, — улыбнувшись, ответил нотариус. — Больше же всего денег в Санта Мария Новелла, Санто Спирито и…

— Пусть начнут с этих, — прервал нотариуса Сальвестро. — Увидев их плачевный пример, остальные, может быть, сами отдадут в казну не принадлежащие им богатства. Однако, друзья мои, время дорого. Уже совсем светло. Прежде чем на Бадии пробьют терцу, мой человек, спрятанный в башне Дворца приоров, ударит в колокол, а перед тем, как замычит корова, стадо должно знать, в какую сторону бежать. Вы слышали, внизу ждут выборные цехов. Мы должны сказать им, чьи дома надо жечь в первую очередь. Сер Доменико, назови нам имена.

Кашлянув, нотариус встал, взял бумагу и начал читать:

— «Во имя блага святой нашей матери-церкви, во славу справедливости и благоденствия города и контадо Флоренции комиссия Восьми войны с согласия и благословения всех четных флорентийцев, истинных гвельфов и верных сынов церкви, на основании прав, дарованных ей коммуной, постановляет и советует всем добрым пополанам, вставшим с оружием против бесчинства и самоуправства грандов, сжечь и разгромить дома и всякие другие постройки, принадлежащие мессеру Лапо ди Кастильонкьо, — три дома, Каниджани, Садерини и все дома Альбицци, кроме дома младшего, Алессандро. Надлежит также сжечь дворец Пацци, все дома Адимари, дом и лоджию, принадлежащие Бенги Буондельмонти, оба дома Гваданьи, дома Кавиччоли, Корсини, Барбадоро…»

Пока нотариус читал этот страшный список, Сальвестро жадно всматривался в лица тех, кого называл друзьями и соратниками, но никто не сказал ни слова против. В эту минуту у них не было своей воли. Они, как то стадо, о котором с таким презрением говорил аптекарь, подчинялись его воле, молчаливо признав его превосходство над собой. Разве не об этой минуте торжества мечтал он все последние годы? И вот она наступила. Тысячи людей, больших и малых, влиятельных и ничтожных, можно сказать — весь народ Флоренции покорен его воле, послушен его желаниям и уже не выйдет из повиновения, что бы ни случилось.

— Ну вот, — сказал он, когда сер Доменико дочитал список, — теперь, когда мы всё обсудили, тебе, Джорджо, остается только спуститься вниз и объявить выборным народа наше решение.

— Как!.. Мне?.. Я?.. — растерянно пробормотал Скали. — Почему же я? Да я и не упомнил ничего.

— Почему именно ты? — переспросил Сальвестро. — Потому что надо, чтобы народ, все это стадо знало, что ты был с ним с самого начала, что ты направлял его и привел к успеху. И когда им придет время выбирать… ты понимаешь? А запоминать тебе ничего не нужно. С тобой пойдет сер Доменико.

Пока заговорщики во главе с Сальвестро Медичи ждут условного сигнала, который должен возвестить о начале восстания, заглянем ненадолго в другой дом, где также не спят в эту ночь, хотя совсем по другой причине, нежели у Медичи. Дело в том, что хозяин дома, синьор Алессандро Альбицци, вместе с чадами и домочадцами скоропалительно готовится к помолвке своей воспитанницы Марии с сыном старого Бернардо Беккануджи, назначенной на нынешнее утро. По правде говоря, еще накануне вечером синьор Алессандро и не думал ни о какой помолвке. Ему, слава богу, и без нее довольно было забот. Одного исчезновения Ринальдо, столь неожиданного и загадочного, с лихвой хватало, чтобы лишить его покоя. Нетрудно поэтому представить себе, какое чувство вызвал у него приход Луиджи Беккануджи, который заявился чуть ли не в одиннадцатом часу вечера, да к тому же не один, а в сопровождении своего друга-приятеля Андреа Бальдези, взявшего на себя роль свата. «Вот уж не ко времени черт вас принес!» — подумал синьор Алессандро, но изобразил на лице радушие и встретил их, как дорогих гостей. Волокита отказался от угощения. Ему так не терпелось передать самую свежую новость, что он тотчас перешел к делу. Знает ли будущий тесть, что мессер Панцано разругался с Кастильонкьо, порвал с партией и теперь невесть где обретается! Синьор Алессандро ничего об этом не знал, однако новость ему понравилась. Ведь если Сальвестро видел Ринальдо вместе с мессером Панцано и в тот же день рыцарь порвал с партией, где его ждало место капитана, так не справедливо ли предположить, что Панцано и не думал вовлекать юношу в число сторонников партии? Это в корне меняло дело и значительно укрепляло положение самого синьора Алессандро.

— Так ведь это же великолепная новость! — воскликнул он и даже потер руки от удовольствия.

По всей вероятности, Волокита ожидал совсем другого ответа. Он как-то дико взглянул на синьора Алессандро, беззвучно открыл рот и наконец закричал:

— Что ты такое говоришь, тестюшка?

С того дня, как Луиджи получил согласие на свой брак с Марией, он уже не называл синьора Алессандро иначе, как дорогим тестем или даже тестюшкой. Это «тестюшка» каждый раз коробило синьора Алессандро, однако, вспоминая, что его новоиспеченный зять согласился взять за Марией всего триста флоринов, хотя мог потребовать впятеро больше, он не протестовал.

— Что ты говоришь? — повторил Волокита. — У Панцано теперь одна дорожка — уезжать из Флоренции. Навсегда, заметь это. А он один ни за что не уедет, даю голову на отсечение. Не мне тебе рассказывать, как он влюблен в Марию. Он ее просто выкрадет, и все тут, и ничего ты не сделаешь. Разве ты не знаешь Панцано?

«Зятек-то, пожалуй, прав», — подумал Альбицци.

— Так что же ты предлагаешь? — спросил он.

— Что тут предлагать? Обвенчаться надо нам с Марией, вот и все. Прямо сейчас. Пока не нагрянул окаянный.

— Постой, постой, как это сейчас? Вы даже и не помолвлены.

— А! — махнув рукой, досадливо воскликнул Волокита. — Будто без этого не венчают! Соберемся завтра утречком, как бы на помолвку, а тут священник. Согласны? Согласны. И все. Мария и оглянуться не успеет, как станет мадонной Беккануджи. А тогда уже все. Я своего не выпущу. — Он хихикнул. — Ну как, тестюшка, по рукам?

«А что, если и вправду — одним разом?..» — подумал синьор Алессандро. Эта мысль, неожиданная для него самого, поначалу даже казавшаяся смешной, тотчас потянула за собой целый рой других мыслей, до того простых и дельных, что оставалось только удивляться, как это они раньше не приходили ему в голову. Ну разве не было ему предостережения свыше, явившегося в образе этого чомпо Микеле ди Ландо, в чьих руках оказалась ниточка к его тайне, ревниво оберегаемой им от всех, даже от жены, — та злополучная записка, которую он поспешил предать огню. Тогда он со страхом подумал: «Боже, так Чекко жив, он не умер!»

Потом он успокоился. Слава богу, тот, кто нацарапал эту записку, сидит в Стинке, а оттуда выходят лишь ногами вперед. Эта мысль на какое-то время убаюкала его тревогу. И только сейчас он отчетливо осознал, что, как ни толсты стены тюрьмы, как ни глубоки ее подземные казематы, узник, пока он жив, может все же выбраться на свет божий, и тогда… тогда крах! Если же не мешкая, хотя бы и завтра, отдать Марию вместе с этими несчастными тремя сотнями флоринов влюбленному дураку, что сидит сейчас перед ним, тараща свои круглые глазенки, то всем его страхам конец. Тогда уже никто не посмеет спросить его, куда ушло приданое его воспитанницы, тогда это семейное дело будет касаться только его и Беккануджи. И всё, как любит говорить его будущий зятек.

— Ладно, будь по-твоему, — с добродушной усмешкой проговорил наконец синьор Алессандро. — Благословлю вас. Только уж о священнике и свидетелях сам позаботься. Мне и без того забот хватит.

Когда ошалевший от радости Волокита выбежал из дома, синьор Алессандро переоделся в домашнее платье и отправился на женскую половину. Постояв перед дверью, ведущей в покои мадонны Джертруды, он так и не открыл ее, махнул рукой и, пройдя до конца коридора, решительно вошел в комнату воспитанницы. Мария, задумавшись, сидела у открытого окна. Повернув голову на скрип двери и увидев на пороге синьора Алессандро, девушка вскочила со стула и прижалась к стене, испуганно глядя на своего воспитателя, появившегося в столь неурочное время.

— Что случилось, па? — пролепетала она.

— Ничего не случилось, — стараясь говорить как можно мягче, ответил синьор Алессандро. — Просто я зашел напомнить тебе, что пора спать. Завтра у нас торжественный день, и надо, чтобы ты хорошо выглядела.

— Торжественный день? — рассеянно пробормотала Мария. Снедаемая тревогой за Панцано, который впервые не сдержал слова, не пришел на свидание, обеспокоенная исчезновением служанки, она не поняла значения этих слов. — Где Аньола, па?

— Успокойся, с твоей Аньолой ничего не случилось, — с трудом сдерживая раздражение, отозвался синьор Алессандро. — Просто я посадил ее под замок.

— Господи, за что?

— И ты еще спрашиваешь! Разве не ты посылала ее, как какую-нибудь сводню, к этому рыцарю? Разве не ты с ее помощью, забыв девичий стыд, убегала к нему на свидания? До поры до времени я смотрел на все эти глупости сквозь пальцы, но сейчас, когда Панцано порвал с партией, когда его разыскивают по всему городу, всякая связь с ним грозит бедой всей нашей семье. Поэтому мне пришлось принять свои меры. Кстати, имей в виду, привратник, помогавший вам в ваших шашнях, уже не живет под нашей крышей.

— Святая мадонна, — пролепетала девушка, — где же он? Что с ним?

— С привратником? — насмешливо спросил синьор Алессандро. — Впрочем, я знаю, о ком ты говоришь. Признаться, мне все равно, где он. Думаю, удрал из города.

— Не может быть! — с горячностью воскликнула Мария.

— Все девушки в твоем возрасте думают одинаково, — с усмешкой проговорил синьор Алессандро. — Все вы воображаете, будто на вас свет клином сошелся. Не может быть! А что, скажи на милость, ему делать? Оставаться в городе — для него верная смерть. Впрочем, сейчас не время спорить об этом, — добавил он, направляясь к дверям. — Служанку я пришлю, она тебе понадобится. Как-никак завтра у тебя помолвка.

— Помолвка? С кем?

— С Луиджи Беккануджи, с кем же еще? — ответил синьор Алессандро и, притворив за собой дверь, направился к себе в студио.

Мария кинулась было вслед за ним, но тут силы оставили ее, и, упав на кровать, она залилась слезами. В таком положении и застала ее Аньола.

— Святая мадонна заступница! — воскликнула служанка, вбегая в комнату. — Что с тобой, монна Мария, кто тебя? Что случилось?

Глотая слезы, Мария поведала служанке обо всем, что узнала от синьора Алессандро.

Стоя на коленях перед кроватью, на которой, опустив голову, сидела Мария, ласково поглаживая ее по руке, Аньола, как ни старалась, ничего не могла придумать ей в утешение и от этого злилась и на себя и больше всего на синьора Алессандро, причинившего обиду ей самой и грозившего загубить жизнь ее хозяйки.

— Не пойду я за проклятого Волокиту! — всхлипывая, твердила Мария. — Скорее руки на себя наложу!.. Господи! Господи! И не убежишь отсюда, и не скроешься никуда!.. И Ринальдо пропал куда-то… И Лука… Не верю я, не может он уехать, не может бросить меня на произвол судьбы. Скажи, Аньола, ты же его знаешь, может он бросить меня?

— Кто, мессер Панцано? — воскликнула служанка, радуясь, что может хоть чем-то подбодрить свою хозяйку. — Никуда он не уехал, — решительно продолжала она. — Голову даю на отсечение. Где-нибудь поблизости скрывается и, уж будь спокойна, не сидит сложа руки. Вот тебе крест, монна Мария, но я ни капельки не удивлюсь, если он сейчас высунется из-за окна.

Обе невольно повернули головы и посмотрели в окно, за которым, увы, ничего не было, кроме темного неба.

Внезапно Аньола отстранилась и села себе на пятки.

— Постой, монна Мария, — пробормотала она, — постой, постой. Кажется, я что-то придумала.

Она вскочила на ноги и помогла подняться хозяйке.

— Пойду разведаю, что в доме делается, — сказала она. — Подожди меня, монна Мария, и не плачь. Слезами горю не поможешь. Мы еще утрем им нос, вот увидишь. А пока знаешь что? Собери-ка в кошелек все, что есть у тебя поценнее. Мало ли что…

 

Глава двенадцатая

повествующая о том, как слуги Луиджи Беккануджи подложили свинью своему хозяину

Оставшись одна, Мария взяла со столика ларец, в котором держала деньги и украшения, села на кровать и высыпала свои богатства на покрывало. Богатства были невелики: около трех флоринов серебром, две золотые цепочки, серебряный браслет и три простеньких колечка. Девушка со вздохом сложила все это в кошелек и бросила его на постель. С такими деньгами нечего было и думать выбраться на волю. В этот момент в комнату вбежала Аньола. Одного взгляда на ее лицо было достаточно, чтобы понять, что она несет дурные вести.

— Что случилось, Ньола? Говори. Лучше уж все сразу, — упавшим голосом сказала Мария.

— Не знаю, как и начать-то, — проговорила Аньола. Она села рядом с Марией на кровать, уронила руки и некоторое время молчала, собираясь с духом. — Одним словом, был здесь недавно Волокита со своим сватом.

— Ну и что же?

— А вот что. Завтра утром Волокита приедет не один, а со священником. Понимаешь? Обвенчают вас, и вся недолга!

— Быть того не может! Как же так, вдруг?

— А уж так. Лупаччо своими ушами слышал. Пошел, как всегда, вечером к синьору Алессандро, слышит за дверью разговор. Ну, как водится, не утерпел, послушал, а потом со всех ног — к жене. Как же, такая новость. Ну, а теперь уж весь дом знает.

— Что же делать, Ньола? Я руки на себя наложу!

— Не надо так говорить, монна Мария. Грешно так говорить. Даже думать грешно. Даст бог, все уладится. Коп-по нам поможет, он обещал.

— Какой Коппо? Никто уж мне не поможет, Ньола.

— Ну Коппо, господи! Наш садовник. Он обещал, что поможет нам бежать. И уж будь уверена, он в лепешку расшибется, а сделает все, что в его силах, потому что я ему обещала…

— Что ты ему обещала? — пробормотала Мария. — Вот, смотри, это все, что у меня есть! — С этими словами она снова высыпала из кошелька свои жалкие сокровища.

— А! — пренебрежительно махнув рукой, воскликнула Аньола. — Будто это ему нужно! Я обещала, что выйду за него замуж.

— И ты пошла на это ради меня?

— Бог с тобой, монна Мария, — со смехом возразила служанка. — Ты совсем ребенок. Я бы и так согласилась. Просто я его немного помариновала. Мужчину нужно выдержать, как хорошее вино… Но чу! Это он.

Она встала, отворила дверь и впустила в комнату худого, длинноногого парня в кожаном фартуке. Парень неловко поклонился Марии и замер на пороге, комкая в руках шапку.

— Ну? — спросила Аньола.

— Есть только одно средство, — проглотив слюну, ответил Коппо. — Под видом этих… ну, которые рыбу принесли.

— Какую рыбу? Говори толком и все по порядку, — строго сказала служанка.

Коппо кивнул и сбивчиво, поминутно запинаясь и краснея, принялся объяснять свой план. Только что двое подростков принесли корзину свежей рыбы, присланную Луиджи Беккануджи к завтрашнему торжеству. Если бы удалось задержать их в доме и завладеть их плащами и корзиной, то можно было бы выйти под видом слуг Беккануджи, тем более что они сами сказали привратнику, что скоро пойдут обратно.

— А если привратник нас узнает? — спросила Аньола. — Ты понимаешь, что будет с монной Марией? О себе я уж не говорю. Мне тогда совсем крышка.

— Надо так… повернуть, чтобы не узнал, — пробормотал Коппо. — Может, я еще чего придумаю…

— «Может»! — воскликнула Аньола. — У людей жизнь решается, а он, может быть, что-нибудь придумает! И дернуло меня связаться с тобой!

— Ньола! — с укором проговорила Мария.

— Я придумаю, правда придумаю, — залепетал садовник. — Вы не беспокойтесь. Я ведь понимаю…

— А другого способа, повернее, нет? — спросила Аньола.

Коппо пожал плечами.

— Э, будь что будет, — махнув рукой, проговорила служанка. — Одежду принесешь сюда.

Коппо кивнул.

— Ну, я пойду? — сказал он, потоптавшись на месте, после чего взял зачем-то шапку под мышку и боком вышел за дверь.

— Вот видишь, монна Мария, голубка ты моя, видишь, все и улаживается, — воскликнула Аньола. — Да ты не тревожься, все будет как надо. Коппо только с женщинами такой телок, вообще-то он парень хоть куда… Ну, а теперь давай собираться.

Сборы не заняли у них много времени. Мария взяла с собой кошелек, куда сложила и записки Панцано — единственное, что ей было дорого в этом доме, — да поверх своего повседневного платья, по совету служанки, надела еще одно, голубое атласное, особенно любимое ею. Аньола же, сбегав к себе в комнату, постаралась напялить на себя чуть не весь свой гардероб, отчего заметно пополнела и стала выглядеть довольно неуклюжей. Покончив с этими делами, девушки сели рядом на кровать и стали дожидаться прихода садовника, прислушиваясь к звукам, непривычным в ночном доме, и жалобному посвистыванию ветра в щелях закрытых ставен. Так прошел, наверно, час, показавшийся девушкам годом. Наконец за дверью послышалось царапанье. Аньола вскочила и впустила в комнату садовника с большой круглой корзиной в руках и со свертком одежды под мышкой.

— Ну вот, — сказал он. — Напоил их, теперь дай бог к обеду очухаются. У меня в каморе дрыхнут. Хотел с них штаны стянуть, да подумал, противно вам будет надеть их. Пакостники они, сидеть-то с ними и то тошно было…

Выпитое им вино сделало его болтливым, он чувствовал это, стыдился самого себя, но совладать с собой не мог.

— Куда же ты годен такой? — с гневом проговорила Аньола.

— Это сейчас выветрится, — опуская глаза, возразил Коппо. — Выйду на ветерок — и как рукой снимет. Я уж знаю…

— Ты уж знаешь! — сердито передразнила его служанка, однако не прибавила больше ни слова, потому что Мария, прервав ее, принялась расспрашивать садовника о том, как он надеется вывести их из дома.

План Коппо был довольно мудреным. Переодевшись, девушки должны были тихонько спуститься во двор, подобраться поближе к дверям привратницкой и там начать пьяную ссору, а еще лучше потасовку, помять два-три куста роз, а главное — наделать побольше шуму. Тут в игру вступит разъяренный Коппо, схватит мнимых юнцов за шиворот и с позором выставит на улицу.

— Боже милостивый! Зачем все это — шум, драка? — воскликнула Аньола. — Сбегутся люди, нас узнают, и пиши пропало!

— Думаешь, привратник не посмотрит, кого выпускает из дому? — возразил садовник. — Еще как посмотрит! А так — совсем другое дело. Разве придет кому в голову, что барышня со служанкой дерутся во дворе на глазах у всех? Тут уж нечего проверять да разглядывать…

После недолгих споров решили последовать совету садовника, тем более что ни Мария, ни Аньола не могли придумать ничего лучшего. Спровадив Коппо вместе с корзиной во двор, девушки принялись за переодевание: приподняли подолы платьев, чтобы они не высовывались из-под плащей, нахлобучили шапки, предусмотрительно захваченные Коппо, тщательно закрепили застежки плащей, чтобы те, не дай бог, не распахнулись в самое неподходящее время, и надвинули капюшоны.

— Ну, чем я не парень? — воскликнула Мария, поворачиваясь перед служанкой.

Теперь, когда минула неизвестность и тревога ожидания, страх ее почти совсем прошел, уступив место какому-то азарту, как у игрока, ставящего последний сольдо, тому басшабашному удальству, когда, махнув на все рукой, говорят себе: «А, была не была!»

— Вот уж истинно! — отозвалась служанка. — Молодчина ты у нас, монна Мария, право слово.

— Ну, с богом, — проговорила Мария и, перекрестившись, первая вышла из комнаты.

Замирая при каждом шорохе, девушки миновали коридор, спустились по лестнице, прошмыгнули мимо дверей кладовой, за которыми слышались громкие голоса кухарки и кого-то из слуг, и наконец благополучно выбрались во двор, где их поджидал Коппо.

— Ну как, похожи? — прошептала, обращаясь к нему, служанка.

— Ничего, — так же тихо ответил садовник, пытаясь разглядеть девушек при слабом свете, просачивавшемся сквозь щели жалюзи из двух-трех окон. — Главное, не забывайте, что вы пьяны, еле на ногах стоите.

Подведя мнимых слуг Волокиты к розовым кустам, росшим напротив дверей привратника, Коппо шепнул: «Начинайте» — и исчез в темноте.

— Святая мадонна, помоги нам! — тихо проговорила Аньола и, взвизгнув пьяным голосом, бросилась на хозяйку.

Та ответила тем же. Под конец они так натурально вцепились друг в друга, что ни у слуг, появившихся в окнах нижнего этажа, ни у привратника, высунувшего голову из-за приоткрытой двери, не осталось никаких сомнений в том, что перед ними подвыпившие слуги Беккануджи.

— Господи, да разнимите кто-нибудь этих сорванцов! — крикнула кухарка.

— Разнимешь их, — со смешком отозвался кто-то из темноты. — Ишь как остервенели!

— Ах негодяи, ах вы поганцы этакие! — подскакивая к девушкам, закричал садовник. — Лучший куст поломали, паршивцы! Ну, так вам это не пройдет!

— Выдрать бы их хорошенько, чтоб не безобразничали в чужом доме, — вставил привратник.

— И кто им только вино поднес? — продолжал Коппо. — Молоко еще на губах не обсохло, а туда же, за вино…

— «Поднес»! — ехидно заметили из темноты. — Небось стянули где-нибудь. От них только того и жди. Недаром говорят, каков синьор, таков и слуга…

— А-а! — заверещала Аньола, делая очередную попытку наброситься на свою хозяйку.

— Что тут происходит? — донесся внезапно с балкона голос синьора Алессандро.

— Да вот парнишки, — отозвался садовник, — ну, те, которых синьор Луиджи с рыбой прислал. Напились, изволите ли видеть, и разодрались совсем…

— Так выставьте их вон! — сердито проговорил синьор Алессандро.

— Слушаю, синьор Алессандро! — радостно крикнул садовник. — Отвори-ка двери, — добавил он, обращаясь к привратнику. — Сейчас я их…

— Бери одного, а я другого, — проговорил привратник. — Уж я его, стервеца, турну…

— Не позволяй! — зашипела Аньола.

— Стой! — внезапно крикнул Коппо. — Брось нож! Брось, тебе говорят!

— Господи, ну и разбойники! — пробормотал привратник, поспешно отступая назад.

Воспользовавшись этим, садовник вместе с девушками быстро выскочил на улицу.

— Вот что, — обернувшись, сказал он привратнику, — провожу-ка я этих оболтусов до дома синьора Луиджи, а то, не ровен час, порежут друг дружку, а мы отвечай.

— Верно. Тогда постучишь, — ответил тот, захлопнул дверь и с шумом задвинул засов.

— Ну вот, монна Мария, — тихо воскликнула Аньола, когда беглецы отошли на несколько шагов от дверей дома, — вот мы и на воле…

Внезапно она замолчала и, схватив Коппо за руку, указала ему на черную тень, притаившуюся у стены дома по другую сторону улицы.

— Кто это там? — прошептала она.

Заметив, что его увидели, незнакомец отошел от стены, перебежал дорогу и постучал в двери, откуда только что вышли наши беглецы.

— Ну, что еще? — донесся из-за двери недовольный голос привратника. — Никак не уйдете?

— Открой, — вполголоса проговорил незнакомец.

— А кто ты такой, чтобы я тебе открыл? — спросил привратник.

— Меня зовут Микеле ди Ландо, — еще тише ответил незнакомец. — Синьор Алессандро приказал меня впускать в любое время дня и ночи.

— Может, и приказал, только не мне, — отозвался привратник. — Я тут первый день. Но уж коли тебе так невтерпеж, пойду узнаю.

Микеле с досадой стукнул кулаком о кулак и пробормотал что-то не слишком лестное для привратника.

— Святая мадонна! — прошептала Аньола. — Это тот самый парень! Он узнал нас!

— Какой парень? — спросила Мария.

— Тот, что приносил записку синьору Алессандро, — нетерпеливо прошептала служанка. — Он меня в кухне видел. Сейчас его пустят, он, конечно, сразу доложит о нас синьору Алессандро, и сцапают нас как миленьких.

— Боже мой, что же делать? — в отчаянии прошептала Мария.

— Бежим, монна Мария, — решительно проговорил садовник. — Пока его впустят, пока он расскажет, пока соберутся за нами в погоню, мы будем уже далеко. Бежим!

Миновав церковь, беглецы спустились к набережной и остановились, чтобы перевести дух и решить, что делать дальше. До сих пор все их помыслы были об одном — любой ценой выбраться из дома Альбицци. Никто из них не подумал о том, где же они найдут пристанище, оказавшись на свободе. Ни у Марии, ни у ее служанки не было в городе никого, кому они могли бы довериться, где могли бы найти приют хотя бы на первое время. У Коппо, правда, была какая-то дальняя родственница, жившая в селении милях в двух от Флоренции, но, чтобы добраться до нее, надо было ждать, когда откроют городские ворота…

— Вот так штука! Куда же нам деваться? — растерянно пробормотал садовник. — Не можем же мы всю ночь бродить по улицам. Если нас не задержит ночная стража, то сцапают люди синьора Алессандро, это уж как пить дать.

— Может быть, спрятаться в церкви? — спросила Мария.

Садовник покачал головой.

— В городе неспокойно, — сказал он, — нам не откроют. Лучше уж пойти на кладбище, там нас наверняка искать не станут.

— Господи! — в ужасе прошептала Мария.

— Постойте, я знаю, куда нам идти, — вмешалась Аньола. — К погорельцам, к той женщине, которую спас Ринальдо. Ведь он и ребенка ее вынес.

— Но ребенок умер, — тихо заметила Мария.

— Тут уж Ринальдо не виноват. Он сам обгорел и чуть не погиб. Не может быть, чтобы у этой женщины не осталось к нему хоть на столько благодарности. Ты, монна Мария, назовись сестрой Ринальдо, вы ведь и вправду какие-то родственники, расскажем все начистоту, авось приютят на ночь.

— Где дом, я знаю, — заметил Коппо, — ходил смотреть, здорово ли выгорело.

— Идем, монна Мария, — решительно проговорила Аньола и, не дожидаясь согласия Марии, схватила ее под руку и вместе с ней побежала вслед за садовником, который быстрым шагом шел впереди, указывая дорогу.

Дом уже поправили. О пожаре напоминали только черные разводы сажи под крышей. На стук садовника очень скоро в окне показалась женщина в ночной рубашке. Взглянув вниз, женщина без удивления, почти равнодушно спросила у незваных гостей, кто они и чего им нужно.

— Я воспитанница Алессандро Альбицци, — волнуясь проговорила Мария, — это моя служанка, а этот добрый человек помог нам бежать из дому.

— Бежать из дому? — удивленно переспросила женщина. — Среди ночи?

— Мой опекун или воспитатель, одним словом — синьор Алессандро, решил выдать меня замуж, — торопливо начала объяснять Мария. — А я скорее в Арно брошусь, чем выйду за Беккануджи. И мы убежали…

Женщина недоверчиво покачала головой…

— Вы богатые люди, — сказала она, — а мы нищие чомпи. Вы и за людей-то нас не считаете. Почему бы вам не пойти к своим, к синьорам? Разве мы чета вам?

— Никого у меня нет, — со слезами в голосе воскликнула Мария, — никого на всем свете! А о вас я знаю от Ринальдо, он мне родственник. Помните юношу? Он ребенка вашего вынес тогда, на пожаре…

В этот момент издали, с набережной, донеслись голоса, гулкие и неправдоподобно громкие среди безмолвия ночных улиц.

— Мадонна! Что это? Слышите? — воскликнула Мария.

— Это за нами, — с каким-то даже торжеством проговорила Аньола. — Они не канителятся.

«Не то что некоторые», — хотела было добавить она, но промолчала. Осторожность и подозрительность женщины, у которой она сама советовала попросить приюта, казались ей чрезмерными, выводили ее из себя.

Прислушавшись, женщина молча отстранилась от окна и закрыла ставни.

— Похоже, не миновать мне Стинке, — тихо пробормотал садовник.

Однако не успел он договорить, как дверь с легким скрипом отворилась, и на пороге показалась женщина, уже успевшая накинуть платье и покрыть голову белым траурным платком.

— Войдите, — сказала она. — Дом Леончино ди Франкино беден, но тут никогда не отказываются приветить ближнего.

Вокруг была кромешная тьма. Пока женщина запирала двери и от уголька в очаге зажигала масляную плошку, наши беглецы стояли там, где их оставила хозяйка, не зная, куда идти. Наконец фитилек разгорелся, и Мария смогла разглядеть свою спасительницу. Это была еще совсем молодая женщина, отмеченная той своеобразной суровой красотой, какая отличала женщин Тосканы конца прошлого века, запечатленных на фресках художников. Ее бледное лицо с тонкими, немного резкими чертами показалось Марии удивительно знакомым, хотя она была убеждена, что видит его впервые в жизни. Только гораздо позднее она вспомнила, где видела это прекрасное лицо, будто озаренное изнутри непроходящей скорбью: на фреске Джотто «Смерть святого Франциска» в церкви Санта Кроче.

— Садитесь, — сказала женщина, обращаясь к Аньоле и Коппо и указывая на скамью у стены. — Садись, девочка, — продолжала она, усаживая Марию на табурет у стола. — Расстегни плащ. Если хочется тебе облегчить душу расскажи о своей беде, а не хочется — не рассказывай. Об одном прошу тебя: не говори мне «вы» как синьоре. Зови меня просто Фьора, и все.

В этот момент голоса на улице, до того еле слышные, стали вдруг отчетливыми и близкими.

— К нам в переулок свернули, — сказала Фьора. — Не загасить ли свет? Не дай бог, увидят.

Она дунула на фитилек, и комната погрузилась во тьму.

— Ишь рыскают, волки окаянные, — тихо пробормотала Аньола. — И все из-за этого негодяя. Так бы нас до утра не хватились.

— О ком ты говоришь, девушка? — раздался в темноте голос Фьоры.

— О ком, об этом оборванце, — ответила служанка, — о Микеле. Небось впереди всех бежит, выслуживается…

Слова служанки, по-видимому, очень взволновали хозяйку дома.

— Каков он собой, этот Микеле, и как он оказался у вас в доме? — быстро спросила она.

— Какой? — ответила Аньола. — Да статный такой, красивый, глазищи большие, и волосы вьются. А попал он к нам в дом по милости своей матушки, арестантской прачки.

— Боже мой милостивый! — пробормотала Фьора.

В эту минуту голоса раздались совсем рядом, и кто-то громко постучал в дверь.

— Сидите тихо, — шепнула Фьора и, бесшумно встав с табурета, стала осторожно подниматься по скрипучим ступенькам на второй этаж.

Скоро беглецы услышали, как она отворяет ставни, и услышали ее голос.

— Святая Мария, что там такое? — зевая, проговорила она. — Кто так дубасит?

— Здоровы же вы спать! — отозвались с улицы. — Что не отворяете?

— Да кто это? — сердито спросила Фьора.

— Микеле.

— Какой еще Микеле?

— Микеле ди Ландо. Не узнала спросонок? Скажи Леончино, пусть выйдет.

— Нет его. Не ночует нынче.

— Где же его черти носят?

— Не знаю. Сказал, дело какое-то.

— Понятно, — помолчав, проговорил Микеле ди Ландо. — Ну ладно, спустись, дай нам напиться.

— Ты в уме? — возмущенно ответила Фьора. — Подумай, что скажет Леончино, когда узнает, что я среди ночи впустила в дом целую ораву мужиков? Постыдился бы говорить такое. Иди лучше спать, будет куролесить-то.

Ставни со стуком захлопнулись, и наверху наступила тишина.

— Послушай, Фьора! — крикнул Микеле ди Ландо.

Женщина не ответила. Люди за дверью потоптались немного, тихо о чем-то совещаясь, потом голоса их отдалились и умолкли.

— Ушли, — сказала Фьора, спускаясь с лестницы. — Слышала, девочка? — продолжала она, садясь в темноте на табурет у стола. — Это твое счастье, что муж нынче не ночует дома. Он бы тебя выдал, это как пить дать. Они с Микеле такие друзья — водой не разольешь.

— А вдруг он придет? — со страхом спросила Мария.

— Не придет, — ответила женщина. — Он сказал, только утром вернется. А чуть забрезжит, я, так и быть, сведу вас в надежное место. Тут недалеко.

Свет решили не зажигать. Утомленная волнением и переживаниями, Мария облокотилась на стол и задремала. Аньола о чем-то тихо шепталась с Коппо. Фьора неслышно подошла к окну, приоткрыла ставень и стала смотреть на улицу, поджидая первые проблески рассвета. Наконец на посветлевшем небе обозначились невидимые дотоле силуэты домов на противоположной стороне улицы. Фьора отошла от окна и ласково тронула девушку за плечо.

— Пора, — сказала она.

— Боже мой, я, кажется, заснула, — пробормотала Мария, испуганно вскакивая на ноги. — Вот уж не думала, что смогу уснуть после всего…

— И слава богу, что поспала, — улыбнувшись, сказала Фьора. — В твоем возрасте это главней всего.

На улице гулял пронизывающий северный ветер, злой трамонтано.

— Господи, как холодно! — прошептала Мария, дрожа всем телом.

Она прижалась к Аньоле, поплотнее запахнула на груди вонючий плащ слуги своего несостоявшегося жениха и, съежившись, не замечая ни дороги, ни даже направления, в котором они двигались, побежала вместе со служанкой вслед за Фьорой, быстро шагавшей впереди. Нельзя сказать, чтобы путь их был долгим, хотя Марии казалось, что они никогда не доберутся до места. Неожиданно Фьора свернула в какой-то узкий проход, мостовая кончилась, под ногами у беглецов зашуршала влажная от росы трава. Фьора прошла немного по тропинке и остановилась у знакомого уже читателю домика в тупичке за церковью Сан Паолино.

— Тут вас искать не станут, — сказала она, негромко постучав в дверь. — Микеле сюда и носа не сунет.

Она снова постучала, погромче. Ответа не было.

— Вот те раз! — растерянно пробормотала Фьора. — И ключа на месте нет, — продолжала она, пошарив рукой под ступенькой крыльца.

— Может, спят, не слышат? — проговорил Коппо.

В этот момент от налетевшего вдруг ветра дверь скрипнула и приоткрылась.

— Так ведь не заперто! — воскликнул садовник.

— Господи помилуй! — прошептала Фьора. — Что же они так? Или беда какая случилась?..

— Надо узнать, — сказал Коппо и, отворив дверь, первым вошел в дом.

Женщины, замирая от страха, столпились у порога.

В комнате, слабо освещенной отблеском тлеющих углей в очаге, не было ни души. Над угольями чуть слышно булькал котелок, распространяя вокруг горький запах каких-то трав. Где-то, может быть даже снаружи, тихо скрипел сверчок. Неожиданно к этому жалобному, однообразному скрипу присоединилось неясное бормотание, исходившее из кучи тряпья, сваленной у очага. Куча зашевелилась и обернулась сгорбленной старухой. Кряхтя, охая и недовольно бормоча себе под нос, старуха поднялась с низкой скамеечки, на которой сидела, и, не обращая внимания на пришельцев, стала помешивать длинной лучиной варево, кипевшее в котелке.

— Кто это? — в ужасе прошептала Мария.

— Тетушка Козина! — воскликнула Фьора. — Как ты сюда попала?

Тетушка Козина, или Паучиха, как все звали ее за глаза, не оглянулась и ничего не ответила. Не переставая ворчать, она сняла с крюка закопченный котелок, процедила его содержимое через тряпицу в глиняный горшочек, покрыла его плошкой и отнесла на окно студить. Двигалась она странно, согнувшись в пояснице, но делала все быстро и ловко, а ее руки, сухие и узловатые, как сучки, были, как видно, совершенно нечувствительны к жару.

Неожиданно она обернулась и заговорила громко, как говорят люди, которые сами плохо слышат.

— Кого же это бог послал? — сказала она, взглянув исподлобья на нежданных гостей. — Не разберу…

— Это я, — выходя вперед, сказала Фьора. — Помнишь меня, тетушка Козина? Ты моего ребеночка принимала.

— М-м, — пробурчала старуха и пошевелила губами. — Верно. Сослепу-то не разглядела. Но что же это ты по ночам бродишь? Стряслось что опять?

— Стряслось, тетушка Козина, только не со мной, а вот с этой девицей, — ответила Фьора и принялась пересказывать старухе все, что сама знала о побеге Марии из дома Альбицци.

Против ожидания, Паучиха все расслышала и поняла с первого раза.

— Так вот оно, значит, как обернулось, — проговорила она, по стариковской привычке пожевав губами. — Это ему за жадность господь посылает, младшему-то Альбицци. Племянника ножом пырнули, а воспитанница вон из дому сбежала. Теперь небось локти кусает. Сдается мне, не без выгоды он тебя, девушка, замуж-то выталкивал…

— Кого ножом? — крикнула Мария. — Бабушка, скажи, бога ради, кого? Ужели Ринальдо? За что же его?

— А я будто знаю, — отозвалась Паучиха. — Придут хозяева — у них и спросишь. Мое дело лечить. И не убивайся так, выходим. Не таких выхаживали. Эрмеллинка от него не отходит. Только не совладать ей одной. Лихорадка у него началась. Ну, а вдвоем-то выходим…

Фьора заторопилась домой, «пока мой не вернулся», как сказала она Паучихе.

— Иди, иди, — сказала старуха. — Тут они как у Христа за пазухой.

Мария подошла к своей спасительнице проститься и вдруг с какой-то болезненной остротой почувствовала, что эта женщина совсем не такая, какой показалась ей сначала. «Будь у нее другой муж, и она бы была другая», — почему-то подумала Мария. Ей захотелось сказать что-то ласковое, но она не знала, что сказать, молча обняла женщину и прижалась лицом к ее плечу.

— Ну, ну, — пробормотала Фьора. — Иди-ка спать, девочка. Тетушка Козина, уложи ее…

На дворе совсем рассвело. Для Марии разобрали узенькую кроватку Эрмеллины. Аньола, не раздеваясь, легла на жесткое ложе Сына Толстяка, Коппо, подложив под голову шапку, растянулся на лавке в кухне. Паучиха заложила дверь на щеколду и снова устроилась на скамеечке перед очагом. Некоторое время она смотрела на подернутые пеплом красноватые уголья, что-то невнятно бормоча себе под нос, потом голова ее склонилась на грудь, седые пряди волос, выскользнув из-под повязки, упали ей на лицо, и она стала похожа на большую нахохленную птицу.