Поверженный ангел

Коротков Александр Сергеевич

#i_006.jpg

Книга четвертая

ИЗГОИ

 

 

Глава первая

в которой Катарина перечитывает письмо старого часовщика

Эрмеллине, дочери Нандо, прозванному Душа Нараспашку, от Никколо дельи Ориуоли, бывшего смотрителя городских часов.

«Милая моя крестница, прошло всего две недели с того ужасного дня, когда мы с тобой — помнишь? — возносили молитву господу, дабы защитил он от вражеских стрел и мечей брата твоего и близких нам людей, что повели на площадь бедный люд несчастной нашей Флоренции. Две недели. Прежде я не заметил бы, как они пролетели, а теперь вспоминаю, и кажется, будто был тот день давным-давно, словно в другой жизни. Да он и был в другой жизни, — может, бедной, может, голодной, зато веселой и без страха. Теперь же только и ждешь, что нагрянут окаянные и потащат тебя на муки, а то и на плаху. Совсем озверели жирные, ни бога не знают, ни совести, ни сострадания. Да и цеховой люд не лучше. Была бы моя воля, закрыл бы глаза и ушел куда придется, чтобы не видать каждодневно охальничанья ихнего да кровавого буйства. Но некуда мне от старухи моей деваться. Плоха она, совсем плоха…

Я было не хотел писать, не хотелось душу тебе бередить. Успели, думал, убраться из этого Содома, и слава богу. Потом решил: нет, должно им обо всем знать, и брату твоему, и товарищам его, всем, кто, спасая жизнь, бросил свои очаги и бежал в Сиену и другие места.

Начали они во вторник, в тот самый день, когда вкупе с приорами и предателем Ландо учинили перед дворцом кровавую бойню. До полуночи отряды жирных и ремесленников охраняли площадь и весь город, а в полночь большой отряд жирных и ремесленников, что позажиточней, со знаменем гонфалоньера справедливости двинулся в бедные кварталы, будто бы затем, чтобы искать тех, кому удалось убежать с площади, а на самом деле — чтобы утолить свою лютую злобу и отомстить тощему народу за то, что он посмел громко объявить о своем с ними равенстве. Всю ночь бесчинствовали и в Сан Барнаба, и в Беллетри, да и у нас тоже. Известно, что за дом у бедняка. Каждая плошка на счету. Так они, ироды, под предлогом, будто ищут кого, в каждой хибарке норовили все вверх дном перевернуть, все, что на глаза попадется, разбить и порушить. Словом, чуть не всех дотла разорили. А уж горше всего женам пришлось чесальщиков и вообще чомпи. Мало того, что мужья невесть где, в домах разор, как после нашествия какого, так еще надругательства всякие терпеть довелось от охальников…

К нам, к слову сказать, тоже заявились. Старуха моя, как их увидела, — опрометью ко мне. „Схоронись, — говорит, — хоть в погребе, пока их нечистая не унесет“. А у меня, как на грех, нога к ночи разыгралась. Ни встать, ни сесть. „Нет, — говорю, — никуда я отсюда не двинусь. Нет моих сил, будь что будет“. А тут и они входят. Человек десять. А впереди всех Джованни, братец Сальвестро Медичи. Вваливаются — и ко мне: „Был на площади?“ Хотел я ему сказать: что же это ты, мол, такой почтенный синьор, и ученый, и с достатком, а сам, как бандит, ночью по чужим домам шаришь, да промолчал. Но старуха моя молчать не стала. Налетела на них, что наседка. „Какая может быть площадь? — кричит. — Не видите разве: человек не то что встать, сесть не может“. Ну, Джованни видит — все правда, что она говорит, и ничем, значит, тут не поживиться, озлился да как толкнет мою старуху. „Сгинь, — кричит, — не лезь не в свое дело!“ Та, конечно, повалилась как сноп. Да так, что и встать не может. Потом уж я ее еле-еле на кровать перетащил. С того дня все стонет. Не дай бог, пережить ее придется…

На другой день по городу объявили указ: всем чесальщикам, шерстобитам и другим наемным рабочим под страхом смертной казни сдать всякое оружие. У нас никто не пошел сдавать. Все решили: еще самим пригодится.

Ночью ко мне пришел Николо да Карлоне. „Спрячь, — говорит, — до утра. Как рассветет, попробую выбраться из города“. — „Оставайся, — говорю, — только скажи, ради Христа, что случилось?“ Тут он мне все и рассказал. Как подобрал на площади знамя с ангелом, как спрятал его в потаенном месте, как его увидел Леончино и послал вдогонку людей. „Если, — говорит, — меня схватят, то знай, что схоронил я наше святое знамя в такой-то церкви, в таком-то и таком-то месте. Не забудь, — говорит, — и передай нашим, — Сыну Толстяка, или мессеру Панцано, или кого увидишь из верных людей“. А потом он рассказал мне об учителе Гваспарре дель Рикко. Подеста приговорил его до конца дней носить на одежде большой желтый крест… Господи, что за жизнь у человека! И на дыбе висел, и в Стинке сидел, чудом спасся от костра, а теперь вот крест…

Николо ушел еще затемно. Я запер за ним дверь и помолился святому угоднику, нашему покровителю, дабы ниспослал он ему спасение от врагов его. Да, видно, не дошла моя грешная молитва, не удалось ему выбраться за ворота. Но об этом я узнал потом, а в то утро к нам пришла другая страшная весть.

Не знаю, милая крестница, так было дело или не так, передаю то, что от людей слышал. Говорят, домой Леончино ди Франкино заявился, когда уже рассвело, здорово навеселе. Зажег зачем-то огонь и стал хвастать перед женой деньгами, которые ему заплатили приоры. И так расшумелся, что даже соседи через улицу и те всё слышали. Не иначе как еще приложился к бутылке. И все будто говорил, что теперь он уже больше не будет чомпо, что всех этих оборванцев давно пора перевешать, чтобы не мнили о себе бог знает что. И все будто твердил, что мог бы, мол, предупредить чомпи о том, что им готовят на площади бойню, да не хотел, потому что черт с ними, туда им и дорога. И рад, что Тамбо с Марко схватили и пытают. И что Николо поймали только благодаря ему, и что теперь уж, мол, от него, стервеца, дознаются, куда он запрятал знамя чомпи. Кричал, кричал, под конец утих. Соседи тоже задремали. Только ненадолго, потому что кто-то вдруг как закричит нечеловеческим голосом. Соседи с постелей повскакивали, в окошки высунулись, видят — выскакивает на улицу Фьора, жена Леончино, в одной рубашке, простоволосая и вся в крови. „Люди добрые, — кричит, — вяжите меня, я мужа убила!“ Тут стража прибежала, взяли ее, как была, в одной рубашке, и увели. Потом оказалось, что Леончино живой остался, совсем немножко она промахнулась. Поэтому капитан народа будто бы решил не казнить Фьору, а заточить ее в Стинке. По она, бедняжка, видно, совсем до края дошла. А может, помешалась. Рассказывают, не знаю, правда ли, что будто так и кричала: если, мол, вы меня в живых оставите, я мужа своего, негодяя, все равно порешу и вас всех, кого успею. Тут епископ и все решили, что в нее бес вселился, и постановили казнить ее без пролития крови, как ведьму…

А потом наступило воскресенье, пятое сентября. Страшнее дня, клянусь святым угодником, я еще не переживал за всю свою жизнь. Еще в пятницу люди капитана народа взяли и увели отца Аньоло, священника церкви Сан Лоренцо, которого я сам упросил звонить в колокол, чтобы дать сигнал к восстанию. Так вот, схватили его, пытали и утром в воскресенье осудили на вечное заключение в железной клетке, которую поставили над тюрьмой Стинке. Я не пошел к Стинке, но говорили, он все равно никого не узнает. Господи, и почему я сам не полез на колокольню? Черт бы с ней, с ногой, не отвалилась бы она. Зато мне-то, как говорится, семь бед — один ответ, а он ни за что сгинул…

В полдень к площади стали подходить солдаты, и пешие, и конные. Прошел слух, что будут казнить Тамбо и Марко Гаи. Но до вечера ничего не было. Потом говорили, что задержка произошла из-за того, что никто не хотел подписывать им смертный приговор. И Тамбо и Марко прошли три дознания — у капитана народа, у исполнителя справедливости и сверх всего у подеста. И ни один из них не нашел за арестованными никакой вины. Может, их бы даже и отпустили, если бы не Сальвестро и Микеле ди Ландо. Один человек (могу сказать о нем только, что сведущий человек) рассказывал, что к вечеру к подеста зашел Микеле, а потом Сальвестро, что они долго проговорили о чем-то, после чего подеста пошел во дворец и вынес Тамбо и Гаи смертный приговор, будто бы за то, что они хотели „сокрушить государство города Флоренции“. Но так ли там было сказано, бог весть: ведь приговор-то прочитать побоялись, хоть и должны были его прочитать.

Вечером, в девять, зазвонил колокол. Люди бросились на площадь. Весь день они были как на угольях, потому, верно, приоры и распорядились чуть не на каждой улице копейщиков поставить. Я тоже побежал на площадь. Гляжу, а на ней уже полно солдат. И пешие и конные, все с факелами, потому уж совсем стемнело. За ними по краям народ теснится, а посередине, перед дворцом, пустое пространство. Там с одной стороны помост с двумя плахами поставлен, по другую — высокий костер со столбом. Через некоторое время отворились ворота, и я увидел Марко и Тамбо. Они шли рядом, руки за спиной связаны, а вокруг солдаты. Потом вывели Николо. А последней Фьору. Палач повел ее прямо к костру, поднялся вместе с ней по лесенке и привязал цепями к столбу. Тихо стало на площади, будто вся она вымерла. Я закрыл глаза и стал молиться, а когда открыл их, на эшафоте уже стоял палач с помощниками, а Марко и Тамбо поднимались по лестнице. Палач подтолкнул Тамбо к плахе, но он что-то сказал ему и подошел к краю помоста.

Тут неподалеку от меня толпа вдруг зашевелилась, зашумела, кто-то стал ругаться. Встал я на цыпочки, гляжу — Паучиха. Махонькая, скрюченная, что твой крючок, вперед пробирается. Солдаты ее отпихивают, а она на них с клюкой. Почти к самому помосту протолкнулась. „Доменико, — кричит, — ты меня слышишь? У тебя сын родился. Здоровенький и вылитый ты“. Тут ее оттащили назад. А Тамбо встрепенулся, посветлел как-то. „Спасибо, — отвечает, — тетушка Козина, за добрую весть. Накажи Катарине, чтобы берегла себя и маленького“. Потом возвысил голос и крикнул народу: „Богу ведомо, что мы умираем из-за величайшей несправедливости. Ни в чем мы не провинились перед нашей Флоренцией, мы хотели блага всему народу. Но, если через нашу смерть родина может получить успокоение, мы умрем удовлетворенные“. Тут некоторые закричали: „Освободите их! За что их убивают? Хоть бы руки развязали!“ А Марко на это усмехнулся и крикнул: „А нас боятся! Их вон сколько, и все с мечами да копьями. И все равно нас боятся, хоть мы и с голыми руками. Запомните это, люди!“ Потом они поцеловались и опустились у плах. Я не мог смотреть, зажмурился. Слышал только, как народ охнул.

А потом к плахе подвели Николо. К той, возле которой Марко лежал. Он тоже не просил ни пощады, ни милости. На палача он даже не взглянул, а обратился к народу: „Люди добрые, хочу сказать вам на прощанье несколько слов, а вы послушайте меня во имя любви к господу нашему, Иисусу Христу. Молю бога, чтобы он принял душу мою, когда она отлетит от тела. И пусть черти, сколько их ни есть, заберут ее, если я виновен в том, за что меня убивают. Да ниспошлет господь мне и этим убиенным свое милосердие, потому что мы сложили головы, как мученики. Да помолится за нас каждый из вас во имя любви к богу“. Он замолчал, потом повернулся к дворцу, где на балконе стояли Сальвестро с приорами, и крикнул им: „А знамени нашего вам вовек не найти! Вы думаете, вы навсегда его наземь повергли, нашего ангела? Нет! Он еще поднимется над отрядами бедняков. Так и знайте!“ После этого он подошел к плахе, наклонился и не сделал более ни одного движения. Палач взмахнул мечом, и злодейство свершилось.

Пока вершились эти казни, никто не смотрел на Фьору. Я, грешным делом, тоже. Да ее почти и не видно было в темноте. Когда же палачи подожгли кучи хвороста, наваленные вокруг костра, ее сразу все увидели. Она стояла, сложив руки, и молилась. Сухой хворост занялся быстро. Дым и жар словно пробудили ее от забытья. Она будто только сейчас поняла, что сулит ей этот дым, эти поленья под ногами, эти цепи. Вскинув руки, потрясая кулаками, она закричала чужим, хриплым голосом: „Убийцы! Убийцы! Да падет кровь невинных на ваши головы! А ты, Ландо, ты хуже всех. Негодяй! Предатель! Что же ты прячешься, Иуда? Пойди, полюбуйся на головы мучеников. Будь проклят во веки веков и ты и твое потомство! Иуды! Иуды!..“ Она закашлялась, дым почти совсем скрыл ее из глаз. В поленнице загудело пламя. Огонь вырвался наверх. И тут она закричала… Господи, господи, до конца дней своих не забуду ее крика. Не дай пережить еще такой день…

Всю ночь площадь охраняли вооруженные копейщики и лучники. А наутро мы взяли тела Марко, Тамбо и Николо и похоронили их в одной могиле у стены за воротами Сан Фриано…»

Катарина уронила листки на одеяльце, прижалась лбом к резному краю люльки и беззвучно зарыдала. С тех пор как она потихоньку от Эрмеллины спрятала у себя на груди письмо старого часовщика, оно было с ней всегда. Бедняжке казалось, что заключенная в нем крошечная частичка усопшего мужа, его предсмертные слова, добросовестно пересказанные Никколо дельи Ориуоли, поддерживают ее, помогают перенести то невыносимое, безысходное отчаяние и одиночество, которые обрушились на нее после казни Тамбо. Со времени побега из Флоренции в ночь на первое сентября ее ни на минуту не оставляли одну. Узнав о том, что она овдовела, Мария и Эрмеллина поклялись быть ей сестрами и никогда с ней не разлучаться. И все же ни забота и чуткость друзей, ни сын (увы, слишком еще маленький, слишком несмышленый!) не могли заполнить пустоту ее существования, не могли утолить боль невосполнимой утраты.

Слезы Катарины не остались незамеченными. В комнату, будто затем, чтобы найти какую-то вещь, заглянула Эрмеллина; проходя мимо вдовы, ласково погладила ее по плечу, сделав вид, что не замечает листков письма, лежавших в колыбели. Потом заплакал маленький (в честь отца его нарекли Доменико), и прибежала Мария с сухими пеленками и плошкой с теплой водой.

— Боже мой, Нико, да ты чуть не уплыл! — воскликнула Мария, размотав свивальники. — На-ка, подержи свое сокровище мокрохвостое, — весело приказала она и, звонко чмокнув ребенка в голый животик, передала его Катарине. — Это же подумать, все насквозь! Где ж нам все это сушить?..

 

Глава вторая

о том, как Мария и Эрмеллина удивили мужчин

Они поселились в этом доме на окраине Импрунеты три с половиной месяца назад. После бегства из Флоренции Эрмеллина с братом, Катарина, Мария со служанкой и Лука ди Мелано нашли временное убежище в крошечном селении, милях в трех от города, — дальше Катарина идти не могла. Встревоженные ее состоянием, женщины послали Коппо назад во Флоренцию с наказом во что бы то ни стало привезти Паучиху, а потом лететь к своей родственнице, где он оставил Ринальдо, рассказать последнему о страшных событиях тридцать первого августа и помешать ему вернуться во Флоренцию, где его ждала верная смерть.

Еще у городских стен они распрощались с графом Аверардо и мессером Панцано. Достойный граф, взяв у рыцаря взаймы изрядную сумму на дорогу и прихватив с собой верного Оттона, отправился на родину, пообещав месяца через два вернуться назад во главе если не целой армии, то, по крайней мере, большого отряда храбрых воинов, достаточно сильного, чтобы помочь чомпи вернуть утраченную власть в государстве. Мессер Панцано в сопровождении Чекко и Казуккьо поспешил в свое имение. Он не сомневался, что по распоряжению приоров его родовое гнездо конфискуют и продадут кому-нибудь из богатых пополанов, как то случилось со многими имениями грандов, изгнанных из города после июньских событий. Сыновний долг повелевал ему, не теряя ни минуты, перевезти мать в безопасное место. Поэтому он с готовностью принял помощь, предложенную ему отцом Марии, который вызвался отвезти свою знатную родственницу в Сиену. Будучи родом из этого города, он имел там много друзей и добрых знакомых. Чекко надеялся без труда подыскать для нее покойное и удобное пристанище, где она чувствовала бы себя, как дома. Проводив мать до Сан Кошано, мессер Панцано вместе с Казуккьо поспешил назад к селению, где рассчитывал встретиться с женой и друзьями. Стояла страшная духота. Истомленные жарой лошади еле переставляли ноги. Тут-то Казуккьо и вспомнил о своем старинном приятеле, державшем таверну на главной площади Импрунеты. Этот маленький городок, окруженный оливковыми рощами и виноградниками, располагался, правда, в стороне от их пути, зато там можно было дать отдохнуть лошадям и подкрепиться самим.

Импрунета показалась мессеру Панцано как две капли воды похожей на Флоренцию, только уменьшенную во много-много раз, — те же узкие, изломанные щели улиц, те же лестницы, те же дома с высокими башнями, слепо глядящие друг на друга редкими оконцами, даже тот же запах, особый, ни с чем не сравнимый запах влажной пыли, как у ирисов. В центре городка напротив таверны стояла самая большая в городе церковь Санта Мария дель Импрунета с высокой колокольней, похожей на колокольню Бадии.

В таверне за стаканом прохладного вина рыцарь узнал от словоохотливого хозяина, что за последнее время число жителей городка чуть ли не удвоилось за счет беженцев из Флоренции, среди которых много очень богатых синьоров. Это известие навело мессера Панцано на мысль обосноваться в Импрунете. Воспользовавшись толковым советом хозяина таверны и сметкой хозяйственного Казуккьо, он в тот же день купил просторный, хотя довольно обветшалый дом на окраине города, у самой опушки оливковой рощи, и через две недели, как только Катарина встала- на ноги, беглецы переехали в Импрунету и, словно одна семья, поселились в своем новом жилище. По старинному обычаю, дом разделили на две части. Лучшую отдали женщинам — Катарине с ребенком, Эрмеллине и Аньоле, — в другой поселились мужчины, а наверху, в трех небольших комнатках, расположились мессер Панцано с Марией. Женщины принялись за хозяйство, помогали убитой горем Катарине ухаживать за малышом, а мужчины чуть ли не на другой же день разъехались по окрестным городам и селениям поднимать изгнанных и бежавших из Флоренции чомпи на новое восстание. Больше всего изгоев-чомпи собралось в Болонье, Пизе и Сиене. Туда в первую очередь и отправились Лука ди Мелано, Конура и чудом спасшийся от плахи Бартоломео Бароччо. Пьеро Чири, Занобио с сыном и еще несколько вожаков чомпи взялись обойти окрестные городки и селения, где также осело немало наемных рабочих, бежавших из Флоренции. Мессер Панцано, Ринальдо и Сын Толстяка остались в Импрунете. На их долю досталась самая, пожалуй, важная и деликатная часть предприятия — найти союзников, которые бы захотели и были в силах помочь чомпи войти во Флоренцию и захватить Дворец приоров.

Мысль о необходимости найти союзников появилась у мессера Панцано задолго до переезда в Импрунету. Он не сомневался в том, что чомпи, уже было ставшие полноправными хозяевами города и разом лишенные всех своих завоеваний из-за предательства и обмана, не пожелают смириться с поражением. Кто мог помочь им? Пока на стороне чесальщиков и прочих наемных рабочих была сила, их боялись, с ними считались. Теперь же, когда они лишились всех прав, были объявлены разбойниками и оказались вне закона, кто по доброй воле пожелал бы помочь им вернуть утраченные права и достоинство? И все же союзники нашлись. Нашлись там, где их меньше всего ожидали найти.

Однажды, спустя неделю или две после того, как беглецы обосновались в Импрунете, в церкви Санта Мария к мессеру Панцано подошел Бенги Буондельмонти. Мессер Панцано знал, что в Импрунете поселились многие гранды, изгнанные из Флоренции в июньские дни, однако, помня об оскорблении, нанесенном ему во дворце Гвельфской партии, не искал с ними встреч. Он бы и на этот раз отвернулся от своего бывшего приятеля, если бы заметил с его стороны хоть тень высокомерия или насмешки. Но мессер Буондельмонти был, по-видимому, искренне рад встрече и совсем не помнил о старой размолвке. С сердечным участием он принялся расспрашивать рыцаря о здоровье, о житье-бытье, поздравил с женитьбой, не забыв упомянуть о всеобщем восхищении красотой Марии. Потом, посмеиваясь, рассказал кое-что о себе, признался, что скучает по Флоренции, и, как бы невзначай, завел разговор о возвращении на родину.

— Что нам лукавить друг перед другом, — говорил он. — Было время, мы с тобой шли в одной упряжке. Теперь ты верховодишь беднотой, а меня поставили капитаном партии. Если бы мы жили сейчас во Флоренции, то, верно, враждовали бы и осыпали друг друга упреками и обвинениями. Но и вы и мы на чужбине. И нас и вас разбили и изгнали младшие цехи. Сейчас мы не враги, а товарищи по несчастью, ссыльные, мятежники. И какие бы идеалы мы ни питали в душе, как бы по-разному ни смотрели на будущее, враг у нас общий — младшие цехи и Сальвестро в первую очередь. Он — виновник всех наших бедствий. Ни вам, ни нам в одиночку не под силу одолеть его, это мы с тобой знаем. Так почему бы, скажи на милость, нам не объединить свои силы? Вернем себе родину, изгоним Сальвестро, а там, даст бог, и между собой поладим…

Вечером мессер Панцано рассказал Сыну Толстяка, Ринальдо и вернувшемуся из Пизы Луке ди Мелано о предложении грандов. После недолгого обсуждения его решили принять.

— А что нам еще остается? — заметил Сын Толстяка. — Больше подмоги ждать неоткуда. Конечно, с синьорами лучше дела не иметь, это всем известно. Но с другой стороны, они воины, каких поискать. Каждый пятерых стоит. Этого у них не отнимешь…

Тою же ночью были отосланы письма в Сиену и Болонью, а наутро Лука ди Мелано отправился назад в Пизу. Через неделю было получено согласие всех вожаков чомпи, и мессер Панцано отправился к Бенги Буондельмонти, дабы обговорить все подробности и назначить день выступления. Выступать решили в конце декабря под девизом «Да здравствует народ и Гвельфская партия! Смерть гибеллинам!» и под двумя знаменами — Гвельфской партии и чомпи. Рыцари вывезли свое знамя еще летом, что же до знамени чомпи, то оно все еще оставалось там, где его спрятал Николо да Карлоне. Узнав об этом, Бенги Буондельмонти посоветовал мессеру Панцано перевезти знамя в Импрунету и не откладывать этого дела на потом, потому что приоры отдали приказ обыскать все церкви, какие есть в городе, изъять все спрятанные там знамена — и тощего народа, и Гвельфской партии — и запереть их в особую комнату во Дворце приоров.

Вечером за ужином, «на семейном совете», как шутливо заметил Сын Толстяка, мессер Панцано рассказал друзьям о своем разговоре с Буондельмонти.

— Что будем делать? — спросил он.

— Чего тут гадать? — пожав плечами, сказал Сын Толстяка. — Надо съездить и привезти знамя.

— Конечно, — подхватил Ринальдо. — Николо пошел на плаху ради того, чтобы сберечь для нас знамя. Разве мы после этого смеем думать о какой-то опасности?

— Не надо горячиться, — тихо проговорил мессер Панцано. — Я не меньше тебя, Нандино, чту память Николо. И Николо, и Тамбо, и Марко, и всех, кто полег на площади. И трусом ты меня тоже не назовешь. И все же я говорю: мы не только смеем — мы обязаны думать об опасностях, которые поджидают нас за стенами города. Вы знаете, что нас уже дважды приговорили к смерти: один раз приоры, потом подеста. Каждый, кто увидит нас в городе, обязан схватить нас и доставить к подеста живыми или мертвыми. Но это еще не все. Нынче я узнал от Бенги, что по совету Сальвестро приоры объявили, что выдадут награду в пятьсот флоринов всякому, кто узнает имена заговорщиков или приведет хоть одного из них во дворец. Теперь подумайте, разве в нашей благословенной Флоренции мало найдется охотников ни за что ни про что получить пятьсот флоринов?

— Ты прав, Лука, — сказала молчавшая до сих пор Мария. — Ни тебе, ни Сыну Толстяка, ни Ринальдо — никому из вас нельзя показываться за городские стены, вам все равно не дойти до церкви. Первый же встречный выдаст вас страже, а что будет потом, не мне говорить.

— Опомнись, Мария! — закричал мессер Панцано. — Как у тебя язык повернулся сказать нам такие вещи? Разве мы можем оставить наше знамя врагам?

— Мария дело говорит, — тихо, но твердо прервала рыцаря Эрмеллина.

— И ты туда же! — воскликнул Сын Толстяка. — Да что же это такое делается?

— В город надо идти нам, мне и Марии, — не обращая внимания на замечание брата, закончила девушка.

— Совсем рехнулись! — пробормотал Сын Толстяка.

— Ничего не рехнулись, — с необычной для нее решительностью, даже как-то зло возразила Эрмеллина. — Вы, мужчины, привыкли думать: раз, мол, женщина, значит, дура набитая. А у нас ведь, между прочим, тоже голова на плечах есть. И не грех иногда и нашу сестру послушать…

— Нет, Эрмеллина, — проговорил мессер Панцано, несколько озадаченный необычной решительностью девушки, — ты, верно, не все поняла. Нам доподлинно известно, что Сальвестро приказал обыскать все церкви. Подумай, что будет, если вы попадетесь кому-нибудь из его людей.

— Уж я-то Сальвестро знаю, — вмешался Ринальдо. — Ты и представить себе не можешь, Лина, какой это безжалостный и коварный человек. Думаешь, случайно он оповестил всех и каждого, что будет искать наше знамя по всем церквам?

— Черт возьми, а ведь верно! — воскликнул Сын Толстяка. — Он мог искать тайком, никто бы и не узнал об этом. А он раззвонил об этом на всю округу. Думает, мы всполошимся и кинемся в город. А там небось нас уже поджидают…

— Да, друзья, я тоже думаю, что Сальвестро решил воспользоваться нашим знаменем как приманкой, — сказал мессер Панцано. — Могу поклясться, что его люди глаз не спускают с тех церквей, где Николо мог спрятать знамя.

— Значит, надо перехитрить Сальвестро! — воскликнула Мария. — Он уверен, что вы не решитесь никому довериться, сами пойдете в церковь. Вас и поджидают. А если вместо вас в город тихо и незаметно придут две женщины-странницы? Кто на них обратит внимание? Таких, как мы, целые толпы по улицам ходят. Разве за всеми уследишь? Да никому и в голову не придет, что за знаменем вы можете послать женщин, ни Сальвестро, ни тем паче его людям. Им ведь прикажут ловить вас, а не каких-то нищих побирушек.

— Ваша милость, — проговорил вдруг Казуккьо, который тихо стоял в темном углу, внимательно прислушиваясь к разговору, — позвольте и мне, старику, слово молвить.

— Ну, ну, скажи, — отозвался мессер Панцано. — Раз уж такое дело, почему ж и тебе не сказать?

— Я так смотрю, — начал оруженосец. — Вам в город нельзя. Никому из вас. Потому вас тот же час сцапают, это как бог свят. А для них, — он кивнул в сторону женщин, — пожалуй, и риска-то никакого нет. Ее милость донна Мария справедливо сказала: никому и в голову не придет их заподозрить. Нищенки и нищенки. Но одних их все равно отпускать негоже.

— С кем же отпустить? — спросил мессер Панцано.

— Со мной, — ответил Казуккьо. — Меня в городе никто не знает. Оденусь победнее, посошок в руки и побреду следом. Да не просто так. В посошке-то у меня клинок, за поясом — другой, под рубашкой кольчуга. Если, паче чаяния, до крайности дойдет, с двумя, а то и с тремя поборюсь. А они тем временем убегут. Вот как я думаю…

— Спасибо тебе, добрый Казуккьо, — растроганно проговорила Мария.

— Совсем с панталыку сбили, — пробурчал Сын Толстяка. — Не знаешь, что и думать…

— Подумайте о народе, о бедняках, что маются сейчас на чужбине, — раздался негромкий голос Катарины. Неслышно войдя из соседней комнаты, она остановилась у дверей, почти невидимая в полумраке. — Сейчас ваша жизнь принадлежит не вам, — продолжала Катарина. — То, что вы хотите сделать, не храбрость, а безрассудство. Если вы позволите Сальвестро перебить вас поодиночке, кто соберет новые отряды чомпи, кто поведет их на Флоренцию, чтобы отомстить за павших и вернуть родину живым? Видит бог, я люблю и Марию и Эрмеллину. Они мне дороже, чем родные сестры. И все-таки я скажу: идти надо им.

— Ладно! — пристукнув кулаком по столу, сказал мессер Панцано. — Давайте все обсудим.

 

Глава третья

из которой читатель узнает, почему Оттон осквернил королевское знамя

Пасмурным октябрьским утром в роще неподалеку от селения с поэтическим названием Беллосгуардо остановилась небольшая группа всадников, в которых, несмотря на туман и тусклые сумерки осеннего рассвета, читатель без особого труда узнал бы мессера Панцано и его товарищей. Спрыгнув на землю, мужчины помогли спешиться Марии и Эрмеллине и, передав усталых лошадей на попечение Коп-по и нанятого в Импрунете долговязого парня, который, по слухам, знал всю округу как свои пять пальцев, направились к опушке рощи. Она проходила посредине пологого склона холма, у подножия которого, в долине, тесно ютилось бедное селение. Несмотря на свое название, оно не являло собой ничего поэтичного. К тому же там, как видно, не так давно был пожар, потому что ветерок доносил снизу едкий запах гари.

— Ну вот, дальше нам нельзя, — сказал мессер Панцано. — До города меньше мили. А вам надо торопиться, — добавил он, взглянув на Марию. — Лучше войти в город вместе с возами. Вон они уже потянулись.

Все посмотрели в ту сторону, куда указывал рыцарь, и увидели внизу, на серой дороге, туманные очертания крестьянских повозок.

— Я, ваша милость, пожалуй, вперед пойду, — сказал Казуккьо. — Лучше потом у ворот потолкусь.

— Иди, Казуккьо, — проговорил рыцарь, ласково положив руку ему на плечо. — Да хранит тебя господь!

Казуккьо снял плащ и остался в грязном рубище, может быть, даже более грязном и бедном, чем у многих нищих.

— Постой, — сказал вдруг мессер Панцано, — ты хорошо запомнил, где тайник? Повтори-ка, а то не ровен час…

— Как войдешь в Санта Тринита, — ответил оруженосец, — сразу в левый придел. В шестой капелле, за гробницей Дино…

— Верно. Ну, ступай…

Казуккьо снял засаленную шапку, поклонился сперва мессеру Панцано, потом остальным и, постукивая посохом, направился вниз по каменистой тропинке к дороге, огибавшей Беллосгуардо.

— Ну, пора и нам, — сказала Мария.

Она откинула капюшон, сбросила на руки мужа теплый плащ и, словно по волшебству, превратилась в нищенку, немного разбитную и придурковатую, одетую в такие живописные лохмотья, что оставалось только удивляться искусству и фантазии Катарины и Аньолы, смастеривших этот наряд.

— Ну как, похожа? — спросила она, кокетливо повернувшись перед мессером Панцано.

— Будешь юлить — никакая одежда тебе не поможет, — сказал рыцарь. — Вон посмотри на Эрмеллину.

Девушка тоже сняла плащ и осталась в нищенском одеянии. Но в отличие от лохмотьев Марии оно казалось даже опрятным. К тому же держалась она в этом тряпье с таким смиренным достоинством, так естественно, будто и в самом деле никогда не нашивала другой одежды.

— Пора бы прощаться… — ни к кому не обращаясь, проговорил Сын Толстяка.

Мессер Панцано кивнул и вместе с Марией отошел на несколько шагов в сторону.

— Лука, милый мой! — воскликнула Мария, бросаясь на шею к мужу. — Ты не думай, я буду умницей, обещаю тебе. Это я только сейчас немножко дурачилась…

Рыцарь отвечал на поцелуи жены и все порывался (скорее для собственного успокоения, нежели ради пользы дела) дать ей последние наставления насчет того, как вести себя возле церкви.

Неожиданно Мария, отстранившись от мужа, взглянула за куст в ту сторону, где стояла Эрмеллина с братом и Ринальдо, и сердито охнула.

— Вот медведь толстокожий, — пробормотала она, — стоит, будто прирос! Попрощаться людям не даст! Хоть бы ты его позвал.

Мессер Панцано улыбнулся, поцеловал напоследок жену и нарочито громко проговорил:

— Вот ведь голова! Мео, пойди-ка сюда!

Сын Толстяка, который смущенно переминался с ноги на ногу, безуспешно пытаясь придумать подходящий предлог, чтобы отойти и оставить сестру наедине с юношей, услышав, что его зовут, обрадованно откликнулся и чуть не бегом бросился к рыцарю.

Ринальдо проводил его взглядом, потом робко привлек к себе девушку. Она не противилась. Несколько секунд они стояли так, закрыв глаза, будто ожидая, чтобы растаяла та незримая, тонюсенькая, но непреодолимая преграда, до сих пор стоявшая между ними и уцелевшая даже после того, что случилось летом в доме графа. Неожиданно Эрмеллина уткнулась лицом в плечо юноши и так тесно прижалась к нему, что он едва не задохнулся от волнения и счастья. Преграда исчезла. Их ничто больше не разделяло. Они поняли, что с самой первой встречи никогда, ни на людях, ни в разлуке, никогда не существовали порознь. Он наклонился, его губы встретились с ее холодными губами, и все исчезло, растворилось в оглушительном звоне колоколов. А может быть, то были не колокола, а гулкие удары их сердец.

Их пробудил голос Марии, который звал Эрмеллину. Они выпрямились и не сразу поняли, что происходит вокруг.

— Не тревожься, — прошептала Эрмеллина, — все будет хорошо, я знаю.

— И мы обвенчаемся? — так же шепотом спросил Ринальдо.

Эрмеллина опустила ресницы и чуть заметно кивнула головой. Потом вдруг вырвалась и побежала вниз по тропинке. На середине склона она обернулась, махнула рукой и, весело крикнув Марии, чтобы та ее догоняла, побежала дальше.

Фальшивые нищенки давно уже скрылись за лесистым отрогом холма, а мужчины всё не уходили с опушки рощи, глядя на дорогу, изгибавшуюся внизу. Проехало несколько крестьянских повозок, просеменил маленький лохматый ослик, запряженный в огромную скрипучую двуколку. Издали донесся гортанный крик крестьянина, погонявшего своего длинноухого помощника: «Арри! Арри!» И все стихло. Наконец мессер Панцано повернулся и пошел назад, к лошадям. Ринальдо и Сын Толстяка поплелись следом. Предстояло долгое, томительное ожидание.

День понемногу развиднелся. На некоторое время даже брызнуло солнце. Лошади, звеня отпущенными удилами, щипали пожухлую траву. Парень, нанятый в Импрунете, взглянул на небо, достал из-за пазухи темную лепешку и, перекрестившись, собрался было уже откусить от нее, но, взглянув на своих спутников, только отломил маленький кусочек, а остальное протянул Сыну Толстяка. Тут только путники вспомнили, что, собираясь затемно в дорогу, не взяли с собой никакой провизии.

Появляться в селении никак не входило в планы мессера Панцано и его товарищей. В Беллосгуардо мог забрести кто-либо из флорентийцев, узнать изгоев-чомпи и донести приорам. С другой стороны, одна-единственная лепешка никак не могла утолить разыгравшийся на воздухе аппетит пятерых здоровых мужчин. Поэтому, посоветовавшись с друзьями, мессер Панцано решил послать в селение Коппо. Тот прихватил мешок и отправился в путь, пообещав вернуться не позднее чем через час. Однако не прошло и получаса, как он, запыхавшись, прибежал обратно с пустыми руками.

— Что случилось? — хором воскликнули Ринальдо и Сын Толстяка, вскакивая с земли.

— Там… убивают… графа… немца… убивают! — задыхаясь, прокричал Коппо.

— Он бредит, — пожав плечами, сказал мессер Панцано. — Какой граф? Аверардо? Так он сейчас за тридевять земель отсюда…

— Нет, он там, — тыча пальцем в сторону селения, твердил Коппо.

И, сбиваясь, глотая от волнения слова, он принялся рассказывать, как, подойдя к таверне, услышал внутри большой шум, как заглянул в дверь и увидел толпу каких-то людей, наверно переодетых солдат, вооруженных мечами, копьями и огромными алебардами, которые осаждали комнату графа.

— Я его хорошо разглядел, — заключил бывший садовник. — Он был в одной рубашке, в руках держал табурет и ругался по-своему. Я, как узнал его, сразу кинулся к вам…

Рыцарь на минуту задумался. Теперь он уже не сомневался, что Коппо и в самом деле видел в таверне графа Аверардо, который почему-то решил вернуться прежде обещанного срока. Как видно, он приехал в Беллосгуардо поздно вечером и, вполне естественно, остался переночевать в таверне, куда наутро, скорее всего по доносу хозяина таверны, примчались люди Сальвестро Медичи. В пользу этого предположения говорил и вид немца. Застигнутый врасплох, он, как видно, не успел ни одеться, ни взять оружие, а схватил первое, что попалось под руку, — табурет.

— Надо идти выручать графа, — решительно сказал мессер Панцано, затягивая пояс, на котором висел короткий меч.

Таверна располагалась в самом центре селения. Над дверью, украшенной огромными, позеленевшими от времени медными гвоздями, на ржавых петлях висела доска, вырезанная в форме щита, на которой когда-то было начертано название таверны, а теперь не осталось ничего, кроме бесформенных бурых пятен. За дверью царила гробовая тишина.

— Эх, опоздали! — со вздохом пробормотал Ринальдо.

Однако в тот же миг, будто затем, чтобы опровергнуть его слова, изнутри донесся оглушительный грохот и возгласы ярости. В доме сражались, в этом теперь не было никаких сомнений. Мессер Панцано обнажил меч и первый бросился вперед. За ним, не отставая ни на шаг, — Ринальдо и Сын Толстяка. Рывком распахнув дверь, которая оказалась незапертой, все трое оказались в просторной комнате, разделенной на две неравные части высоким столом, уставленным флягами и оловянными кружками. За ним виднелись очаг и дверь, ведущая на хозяйскую половину. Большая часть комнаты, предназначенная для посетителей, с тремя длинными, грубо сколоченными столами сообщалась с комнатами для постояльцев. Возле одной из них перед распахнутой настежь дверью толпились люди, угрожающе размахивающие руками.

— Бросай оружие! Сдавайтесь! — громовым голосом крикнул рыцарь, взмахнув мечом.

Грозный окрик и воинственный вид троих вооруженных мужчин возымели свое действие. Люди, осаждавшие комнату, отпрянули от двери и испуганно прижались к стене. Тут только мессер Панцано разглядел тех, кого принимал за солдат Сальвестро Медичи. Это был всего-навсего хозяин таверны со своими домочадцами — женой, дородной крестьянкой, которая была на целую голову выше и по крайней мере втрое толще мужа, кухаркой, двумя работниками и хозяйским сыном, подростком лет четырнадцати. Под стать этому воинству было и вооружение, валявшееся сейчас на полу, — ржавая алебарда, которую, судя по ее виду, употребляли вместо кочерги, пара внушительных сковородок, закопченный ухват, метла и видавшая виды мухобойка. Поистине нужно было обладать очень живым воображением или до смерти перепугаться, чтобы вместо этого хлама увидеть мечи и копья, как то случилось с Коппо.

Мессер Панцано со стуком вложил меч в ножны и строго спросил, что тут происходит. Набравшись храбрости, хозяин таверны открыл было рот, чтобы оправдаться перед грозным синьором, но как раз в эту минуту на пороге своей комнаты появился граф Аверардо. Увидев его, мессер Панцано должен был сделать над собой героическое усилие, чтобы не расхохотаться. Весь наряд графа, если не считать затейливого бархатного берета с блестящими медными пряжками и какими-то еще украшениями, состоял всего-навсего из ночной рубашки, явно с чужого плеча, которая едва доходила ему до колен и нисколько не мешала любоваться его тощими волосатыми ногами и не менее волосатой грудью.

Граф свирепо огляделся по сторонам, потом вдруг всплеснул руками, отчего подол его куцей рубашки едва не взметнулся выше предела, допустимого приличием, и с радостным воплем бросился на шею рыцарю.

— Лука! — заорал он. — Mein Gott! Откута ти сфалился?

Тут за спиной рыцаря он увидел Ринальдо и Сына Толстяка и бросился обнимать также и их, восклицая что-то на своем родном языке, которого никто не понимал.

Излив первый приступ радости, граф набросился на мессера Панцано с расспросами, допытываясь, каким образом тот оказался в «эттой тыре». Мессер Панцано не на шутку встревожился. Одно неосторожное слово немца могло раскрыть их инкогнито и погубить все дело. Поэтому, пробормотав в ответ что-то невразумительное, он взял графа под руку и поскорее потащил в комнату, отведенную ему хозяином таверны. Комнатушка была темная и сырая. Кроме стола, в этих графских хоромах имелась еще кровать, кое-как застеленная тем, что когда-то было простынями, и набитый соломой рваный тюфяк, валявшийся в углу. Груда щепок и обломки дерева, разбросанные по полу, — следы гнева достойного графа — свидетельствовали о том, что обстановка комнаты дополнялась когда-то еще двумя табуретами. Однако, сколько мессер Панцано ни озирался по сторонам, ему так и не удалось увидеть никаких признаков шкафа или, на худой конец, гвоздя, на который бы граф мог повесить свою одежду, так же как не удалось увидеть и самой одежды.

— Послушай, граф, где же твой костюм? — с удивлением спросил мессер Панцано.

— Костюм! — воздев руки, воскликнул немец. — Спроси у эттого некотяя. Нынче я решиль прокуливаться и фелель ему, — он кивнул в сторону трактирщика, — потщистить мой костюм. А он фсял и не оттает! Кофорит, я тольшен ему теньки!

— А разве нет? — вмешался трактирщик, выступая вперед. — Вы у меня жили? Жили. Комнату занимали? Занимали. Целую неделю ели и пили. А сколько я получил? Я скажу вам, сколько я с вас получил. Четыре сольдо, вот сколько!

— Herr Je! Што гофорит этот пройтоха! — закричал немец. — Нетелю я ель и пиль! Знаешь, Лука, што он таваль мне фместо фина? Уксус! Настоящий уксус! А ета? Посафшера принес шареный саяц. И кто этто пыль, как ты думаешь? Этто пыль шареный кошка, клянусь сфятым Георкием и его траконом!

— Кошка? — возмущенно завопил трактирщик. — Так почему же вы съели эту кошку, даже косточек не оставили?

— Ну… я ше не сналь, што этто кошка, — несколько смутившись, ответил граф. — А кости я просиль сопаке.

— Хотел бы я видеть эту собаку, — пробурчал хозяин таверны.

Мессер Панцано понял, что если не вмешаться, то препирательству этому не будет конца. Поэтому, вынув из кошелька серебряный гроссо, он показал его трактирщику и спросил, хватит ли этих денег в уплату долга мессера графа. Увидев монету, жена трактирщика решительно оттеснила в сторону своего супруга и объявила, что это как раз та сумма, которую им задолжал его милость граф.

— Хорошо, — сказал рыцарь, — я отдам вам эту монету и добавлю еще столько же, но с условием. Вы сию же минуту вернете графу его одежду и соберете для меня корзинку провизии. И смотри, чтоб там не оказалось жареной кошки, — добавил он, с усмешкой взглянув на трактирщика, — не то на обратном пути мои люди захватят тебя с собой и передадут господину подеста как государственного преступника.

— Слушаю, ваша милость, — побледнев, отозвался хозяин таверны. — Не извольте беспокоиться, все будет, как угодно вашей милости.

Он протянул было руку за деньгами, но его дородная супруга легко оттерла его в сторону, и обе монеты исчезли в ее пухлой ладони.

— Думаю, твой Оттон поможет нам донести корзину, — продолжал рыцарь, обернувшись к графу. — Кстати, где он, что-то я не вижу.

— Оттон? — переспросил немец, оглядываясь вокруг с таким видом, будто потерял булавку. — Наферно утрал. Этто ше такой трус!..

— Я не удрал, я тут, — откликнулся верный оруженосец, высовывая голову из-под кровати.

— Что ты там делаешь? — удивился мессер Панцано. — Вылезай, ты нам нужен.

— Сию минуту, — ответил Оттон и снова исчез за свисающим краем простыни.

Некоторое время там слышалась какая-то возня, наконец оруженосец выполз на свет божий, поклонился мессеру Панцано и почтительно замер в ожидании приказаний.

Если мессер Панцано удивился наряду графа, то одеяние Оттона повергло его в еще большее изумление. Верхнюю часть туловища доблестного оруженосца, до пояса, кое-как прикрывали полуистлевшие остатки грязной ночной рубашки. Зато нижняя его половина была живописно задрапирована во что-то в высшей степени роскошное, красно-белое, украшенное золотой короной, сверкавшей там, где у людей бывает живот.

— Господи боже ты мой! — прошептала жена трактирщика.

Остальные, пораженные необычным видом оруженосца, молчали.

Первым пришел в себя граф.

— Королефское снамя! — завопил он, побагровев от ярости и потрясая кулаками. — Некотяй! Как ты посмел оскфернить королефское снамя? Тепя мало пофесить!

С этими словами он подскочил к Оттону и рывком сдернул с него импровизированную тогу. Оставшись без прикрытия, несчастный оруженосец ойкнул и, сверкнув голыми ягодицами, с быстротой ящерицы снова исчез под кроватью.

Мальчишка, хозяйский сын, восторженно взвизгнул, кухарка хохотнула басом и закрылась передником, а мессер Панцано понял, что настало время снова лезть в кошелек.

Скоро граф был в полном облачении, корзинка с разной снедью и двумя вместительными флягами стояла у порога таверны, а Оттон получил чьи-то обноски, коим был несказанно рад, потому что уже смирился с мыслью, что придется мастерить себе наряд из лопухов. Довольно мирно распрощавшись с хозяином таверны, маленький отряд во главе с графом и мессером Панцано для отвода глаз прошел до противоположного конца селения, после чего, сделав крюк, вернулся в рощу на холме, к месту своей прежней стоянки.

По дороге мессер Панцано поведал графу о смелом предприятии, которое взялись выполнить Эрмеллина вместе с его женой. Немец со своей стороны довольно туманно рассказал о своей поездке в родное имение. Из его сбивчивого рассказа можно было заключить, что поездка эта не доставила ему никакой радости. Зато когда он заговорил о знамени, с которым так непочтительно обошелся Оттон, его речь потекла, как вода, иссеченная из камня в пустыне. Оказалось, что знамя это он получил от Донато Барбадоро, посланника Флоренции при венгерском дворе, с которым случайно встретился, когда вернулся в Тоскану. Получив известие о преступлениях, творимых во Флоренции партией Сальвестро Медичи, Барбадоро сложил с себя посольские полномочия, объявил себя противником нового правительства и покинул двор. В разговоре с графом он объявил, что собирается примкнуть к восставшим чомпи, а пока передал им в дар королевское знамя, которое в знак особого расположения пожаловал ему покойный Людвиг I Великий.

Известие это очень обрадовало мессера Панцано и его друзей, но еще больше обрадовала весть о том, что на подмогу чомпи из Ломбардии собирается немецкий отряд в четыреста копий. Капитан отряда, оказавшийся закадычным другом графа, клятвенно обещал ему быть под стенами Флоренции не позднее середины декабря.

Добрые вести привели всех в хорошее настроение. Они даже посмеялись над историей о том, как оголодавший Оттон, нарядившись в платье графа Аверардо, заложил у старьевщика за три сольдо свою скромную одежду, а подлый трактирщик засчитал эти драгоценные три сольдо в счет прошлого долга и не дал им даже куска хлеба. Когда с трапезой было покончено, все посмотрели на небо и увидели, что солнце, время от времени появлявшееся между тучами, уже близко к закату. Скоро должны были спуститься ранние зимние сумерки, а женщины всё не возвращались. Правда, еще рано было волноваться, однако всех уже охватило тревожное ожидание и то острое, пронзительное чувство, чувство неизвестности, когда, кажется, побежал бы навстречу любой опасности, только бы поскорее кончилась эта гнетущая неизвестность. Разговоры сами собой умолкли. Все по очереди то и дело бегали к опушке поглядеть на дорогу. Солнце совсем скрылось за деревьями, стало быстро смеркаться. Внезапно, как это часто бывает во Флоренции, с севера налетел сильный ветер. Сразу похолодало.

Ринальдо, Сын Толстяка и мессер Панцано уже не уходили с опушки, до боли в глазах всматривались в дорогу, смутно серевшую внизу. Потом ее затянуло туманом, черные силуэты ближайших кустов превратились в бесформенные пятна, стало совсем темно. Впрочем, немного погодя высоко в небе обозначилась почти полная луна, торопливо продиравшаяся сквозь лохматые гривы облаков. Когда она выскакивала на чистое небо, все вокруг заливалось призрачным серым светом. На опушку, громко зашуршав ветками, выбрался граф Аверардо.

— Пора пы им уше фосфращаться, — сказал он.

Мужчины промолчали.

И тут вдруг совсем недалеко раздался сдавленный смех, и веселый голос Марии негромко произнес:

— Держись за меня.

Ринальдо, а за ним и все остальные бросились на голос, чтобы помочь женщинам взобраться по крутой тропинке, но те уже были наверху.

— Слава богу, живые, — шумно переведя дух, пробормотал Сын Толстяка.

— Еще какие живые! — отозвалась Эрмеллина.

Она на секунду прижалась к Ринальдо, потом подошла поцеловать брата.

Мессер Панцано обнял жену и что-то прошептал ей на ухо.

— Постойте! — вдруг воскликнул он. — А где же Казуккьо?

— Тут я, — отозвался оруженосец, появляясь на опушке. — Разве за этими козами угонишься?

Все гурьбой направились к своей стоянке, откуда доносились фырканье лошадей и голоса.

— Боже мой, граф! — воскликнула Мария, почти наткнувшись в темноте на широкую спину немца. — Откуда вы взялись?

— Мошно скасать, с луны, — хохотнув, ответил Аверардо и указал рукой на ясный диск ночного светила, неподвижно повисший на черном небе.

— Ну, хвастайтесь, — нетерпеливо сказал Сын Толстяка, когда все собрались у корзинки с провизией, возле которой хлопотал заботливый Коппо.

— Казуккьо! — приказала Мария.

Оруженосец достал из-за пазухи сложенный во много раз шелковый лоскут, Эрмеллина вместе с Марией развернули его, и все увидели знамя чомпи. Сейчас оно мало походило на знамя — мятый, затоптанный, во многих местах порванный лоскут. Однако ни Сын Толстяка, ни Ринальдо, ни мессер Панцано не замечали этого. Они видели перед собой свое святое знамя и летящего им навстречу ангела. Его повергли наземь, рвали, затаптывали в грязь, старались убить, уничтожить без следа. Но он вновь воспрянул, вновь вознесся над землей с крестом в одной руке и с мечом — в другой, по-прежнему гордый, прекрасный, вечный.