Могло показаться, что была погоня за счастьем, хотя при бешеной езде по горным африканским дорогам ближе до беды, но, может быть, это все-таки была погоня за счастьем, за острыми, навсегда остающимися в памяти впечатлениями, которых так жаждешь в двадцать лет. Володя Костебелов, усмехнувшись своим мыслям, все же наддал газу и соскальзывающими руками крепче обхватил разогретую баранку руля, как будто и в самом деле гнался за впечатлениями, а не чаял поскорее добраться до шумного, блистающего зданиями, лаком автомобилей, политым и тут же просыхающим асфальтом, раскинувшегося по морскому побережью большого города Алжира. Он привык к неторопливым, овеянным мучнистой пылью белорусским большакам и проселкам, а потом отвык от них в Минске, потому что стал студентом политехнического института. И когда нарядный океанский теплоход доставил его и друзей на алжирскую землю, в международный студенческий лагерь, пришлось привыкать к стремительным, бешеным скоростям, потому что здесь все водили машины с такой самоуверенной лихостью, что было страшно, хотя и не очень — ведь ни разу не разбился, — следить напряженными глазами за отчаянно бросающейся под колеса грузовика сухой, как брезент, асфальтовой лентой, беречься неожиданных, выстреливающих из-за скалистых поворотов встречных машин и боковым зрением ощущать близость пропасти, ее гибельные тартарары. Он бы и не гнал свою машину так, что всхлипывали борта, если бы ехал один, но всегда в кабине сидел или командир алжирского трудового отряда, или двенадцатилетний кофейный арабчонок Омар, да еще в кузове был кто-нибудь.

И вот сейчас прижимало к нему на поворотах Омара, а наверху ехали еще двое арабских парней, и один из них, с желтым, спеченным лицом, коротко стриженный, точно обгоревший, парень Мурзук, постоянно вызывал в нем досаду своей обычной замкнутостью, хоть говорить им было бы нелегко, имея запас десяти-двадцати слов, но ведь можно многое сказать и взглядом, и улыбкой. Володя наверняка знал, что это Мурзук стукнул по верху кабины, поторапливая ехать, и он не гнал бы свою машину в горах; но раз так, раз недоволен этот замкнутый, непонятный парень, — Володя дал волю испытанному любыми скоростями мотору. И тотчас восторженно сверкнул угольными глазами Омар. Володя перехватил этот взгляд, даже не глядя на мальчонку, точно так же, как видел его курчавую смоляную голову, его высосанную солнцем не синюю и не белую маечку, его нетерпение и желание дружить с русскими ребятами и вместе с ними быстро мчаться вперед, в приморский город Алжир, в новую жизнь, так щедро распахнувшуюся перед ним в это знойное лето, похожее на все прежние двенадцать лет его жизни и все же иное. Да и что Омар, дитя Африки, восторженный, как все мальчишки на свете, — сам Володя, припадая к рулю, страшась сумасшедшей езды и наслаждаясь ею, ощутил себя хозяином горных дорог, асом, который летает как черт. А ведь и вправду стал он за месяц бесстрашным асом, подобно воздушным асам, потому что при движении в горах ты уже не совсем принадлежишь земле, находишься как бы в бреющем полете, и на отчаянных поворотах, когда грузовик приближается к пропасти и пропасть разверзается оголенными склонами коричневых и охристых гор, голова кружится и тело становится не твоим и ничего не весит. Но зато вдвое дороже касание попутчика. Хоть Омар еще мальчишка, да все же его касание словно отключает страх, и Володя любил в эти мгновения мальчика, как брата, пускай даже такими разными братьями они были. А может, и не разными: один темен телом, только лицо чуть посветлее, как абрикосовая косточка, и другой за месяц почернел.

И еще Володя подумал в одно из таких мгновений, когда на поворотах всхлипывали борта и мальчонку кидало ему на плечо, что, как ни трудна эта горная дорога, она хороша тем, что становится дороже человек, сидящий в кабине, и что и ты бесконечно дорог ему не потому, что вместе едете сейчас или можете вдруг прекратить эту скоростную гонку, а потому, что будете еще долго, пока еще живы, ехать, соприкасаясь друг с другом: в воспоминаниях, в снах, в желаниях вернуть опасную дорогу, в молодости и в старости — всегда.

Но вот горы послали прямую снижающуюся ленту дороги. Володя бросил взгляд в ущелье, увидел на дне металлическую жилку ручья, потом переглянулся с Омаром. Оба улыбнулись и продолжали переглядываться, плавно спускаясь на грузовике; и Володя с любовью стал думать об африканском мальчишке, о его жизни, а мальчишка вдруг закричал: «Волода, Воло-да!» — и ладонью показал в кабине, как идет самолет на посадку.

Значит, и ему дорога напомнила снижение в полете, и Володя еще раз улыбнулся, слизнул сухим, затвердевшим языком соль на губах, а цепь воспоминаний уже начала раскручиваться, потому что знакомо было это чуточку чужое, новое, свое, с ударением на последнем слоге имя «Волода, Волода!». И он вновь увидел, как месяц назад съехались в Алжир, в Большую Кабилию, в селение Уадиас русские, югославы, болгары, немцы, французы и как среди алжирских революционеров оказался этот кофейный мальчик с курчавой смоляной головой. Его тотчас выловили и хотели отправить, да некуда: ни матери, ни отца, и не помнил он даже названия родного пепелища. Все же его бы отправили — так слаб он был, так мал, но Омар тогда кинулся к нему, Володе, кинулся именно к нему совершенно случайно и обвил жгутами тонких рук его пояс. Это решило судьбу Омара: Володя Костебелов, Спартак Остроухов и все наши ребята сказали, чтобы мальчик остался в лагере. И он остался, прижился у наших, у русских, а к Володе так привязался, что без него не мог он выехать ни в рейс на грузовике, ни сесть за трактор. И в палатке, где жили они, их легкие раскладушки тоже были рядом.

Вспомнив палатку — этот кочевой дом, который становится общежитием на любой земле, где его ни поставь, — Володя с новой радостью, как будто друга отыскал, подумал о Спартаке Остроухове, и эта радость, просветленность, с какой он всегда думал о Спартаке, была ему самому так понятна, потому что сроднился со Спартаком на здешней опаленной земле, и не представлял себе дальнейшей жизни, дальнейших дорог без его дружбы, и покачивал русой головой с прямыми, точно мочало, волосами, удивляясь, как это раньше он жил, не зная о Спартаке. Они жили в одном городе, ходили одними улицами, не гадая о том, что придется им встретиться и подружиться на чужбине. Все Володины приятели из трудового отряда — механизаторы или строители, сам он водитель и тракторист, и все они пашут горестную землю или строят на ней дома. А Спартак Остроухов — отрядный медик; он знает о человеке все, он шестикурсник; и, может быть, потому, что этот белокурый стройный атлет знает о человеке все, любит человека по долгу службы, по праву сердца, — потому и стал он близок Володе, прожившему на свете на пять лет меньше. Как часто в минуты сомнений, противоречивых раздумий ему недоставало подле себя старшего друга, родного, как отец или брат, — но братьев у Володи не было, а отец погиб в том году, когда родился Володя. И вот белокурый, глядящий на людей с пристальной добротой Спартак сразу представился ему человеком, которого недоставало. Он еще на теплоходе сблизился со Спартаком, когда были они еще на своей Родине, на плавучей палубе Родины, когда Володю теснили мысли о начавшемся путешествии, о новизне далеких земель, о приключениях и острых впечатлениях, о всем том, что войдет в его жизнь и обогатит.

День-ночь, день-ночь Мы идем по Африке, —

вспомнил он Киплинга.

И уже тогда, на палубе теплохода, рассекающего плоть Черного и Средиземного морей, глядя на синюю упругую волну, спорил с Редьярдом Киплингом, потому что знал, какая война пронеслась над Алжиром и какую разруху, какие черные, сожженные напалмом деревни оставили те, кто шел с оружием по Алжиру.

Дорога меж тем запетляла в горячих горах, но никак не удавалось ей уйти подальше от черты пропасти, и все же Володя, не сбавляя скорости, несся вперед.

Поворот, а затем еще один поворот грузовик прошел на полном ходу, отбрасывая колесами камешки к пропасти, и тут неожиданно появилась встречная машина — всегда неожиданна встречная машина, сколько б ни ждали этой встречи, — и неслась она с дикой скоростью посредине дороги, так что Володя едва успел вывернуть свой грузовичок. В боковое окно шарахнул горячий пласт воздуха и словно бы толкнул грузовик под уклон. Володя всем телом нажал на тормоза, а машину все влекло, влекло к пропасти, и Володя, распахивая дверцу, выскочил из кабины сам и почти на весу вытащил Омара, а в эту же секунду с кузова перемахнули гибкие коричневые тела арабов.

Все четверо отбежали вбок, прикованно следя за машиной. И хоть она, застыв над пропастью, не сползла ни на сантиметр, Володя не сразу решился подойти к распахнутой кабине. Потом он все же метнулся к ней, ухватился за руль и сел так легко, что машина не подалась вниз ни насколечко; но как только попробовал он дать задний ход, грузовик, напрасно прокручивая колесами и сея в пропасть каменный град, пополз к опасной черте. Тогда Володя опять поставил его на тормоза и выскочил из кабины с домкратом в руках.

— Доски! — крикнул он Омару, взглядом приказывая мальчишке мигом окунуться в кузов и выскочить обратно.

Тот ловко, как обезьянка, перевесился в кузов, и тут же на дорогу упали сухие, цимбально прозвучавшие доски, а Володя уже лежал спиною на пекучих камнях и настраивал домкрат.

Он лежал под утробой грузовика и не думал о том, что если грузовик сдвинется, то и его потянет за собою в пропасть; он подкручивал домкрат, пока колесо не приподнялось над камнями, и крикнул то же слово:

— Доски!

Омар сунул под колесо сухую до музыкального звона доску. Володя подполз под другое колесо и, прежде чем установить домкрат, глянул снизу и увидел обоих парней, которым нужно было в Алжир по своим неотложным делам.

Они сидели с поджатыми ногами, со сведенными ко лбу ладонями и что-то нашептывали. Это было так нелепо, с точки зрения Володи, что он никак не мог поверить в серьезность их поклонов и молитвенного шепота и подосадовал на этого странного парня Мурзука.

— Омар, да что ж такое, скажи им! Мне помощь нужна, их руки нужны!

Мальчишка часто-часто затараторил, но парни даже не взглянули на него — да и был ли для них в эту минуту мир, были ли они сами?

Ожесточенно махнув рукой, так что пальцы прошлись по камню как по терке, Володя опять полез под колесо и вскоре второе колесо тоже поднял над землей. Омар сунул вовремя доску, а Володя вскочил в кабину с домкратом.

— Скорее, Омар! — крикнул Володя, вырулил, принял мальчонку руками, усадил рядом с собой и оглянулся на парней: пускай скорее прыгают в кузов и доски-то, доски не забудут!

— Ну, кто из нас аллах? — сверкнул Володя белыми зубами.

И мальчишка отозвался на его улыбку радостным смехом, придвинулся голым кофейным тельцем.

Володя глянул в решетчатое с той стороны заднее окошко кабины. И Омар тоже глянул, они даже коснулись друг дружки влажными, точно смазанными оливковым маслом лбами и одновременно заметили повеселевшие лица тех двух парней.

— Вот ведь как: думают, что им аллах помог, — сказал Володя и снова стал наращивать скорость, но не потому, что его торопили, а потому, что уже ни черта не боялся; и если говорить откровенно, жизнь хороша и не пресна, когда рискуешь.

— А что же ты гол? — спросил он затем и спохватился: — Ах, да, конечно-конечно! Спасибо, Омар, спасибо, браток! — И видел звонкую доску с прилипшей к ней черной, изжеванной колесом маечкой.

И словно лишь теперь Володя ощутил, какая стоит банная, изнуряющая духота.

Душно было в кабине и тогда, когда кончились горы, когда пошли плоские, срезанные камни нагорья, когда началась бурая каменистая степь. Но Володя не чувствовал жару так болезненно, как в первые дни, и теперь ему было хорошо мчаться даже в духоте: ведь позади осталась опасность, и гляди теперь ненапряженно на эту бегущую степь, на трезубцы кактусов с желтыми крохотными плодами, на агавы с узкими, острыми, точно клинки, листьями.

И, покачиваясь в душной кабине, он глядел на эту знойную землю, которая неслась навстречу в дрожащем, трепещущем, как над жаровнями, и точно произрастающем из самой земли воздухе. Мелькали по сторонам яркие заправочные станции, кафе с вытекающими через распахнутые двери запахами мяса и жареных стручков красного перца, домики под черепицей, выходили к дороге мальчики, похожие на Омара, и махали гроздьями подбитых куропаток, лениво блуждали в небе аисты. Весь этот мир вмещался в тройном экране кабины, и думалось об алжирской земле, думалось… Много наших парней нынешним летом в Алжире, а прошлой зимою было много наших, русских птиц; они зимовали здесь и теперь, и сто, и двести лет назад, а потом возвращались гуси-лебеди на Родину и, проплывая в небе, роняли над Россией выгнутые перья; и где-то в Михайловском поднимал, спешившись с лошади, эти перья Пушкин и писал потом:

Под небом Африки моей, Вздыхать о сумрачной России…

Володя заулыбался неожиданному ходу своих мыслей, а Омар обеспокоенно окликнул его, выспрашивая:

— Волода, Волода?

Володя кивнул головой.

— Понимаешь, тебе надо выучить эти стихи, обязательно выучить! Ты быстрый, Омар, ты очень сообразительный, Омар. И немецких и французских слов ты знаешь больше меня. И по-русски мы понимаем друг друга. Не ленись, Омар, повторяй за мной. Повторяй, браток!

Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…

Видно, не совсем понимал арабчонок его порыв, улыбался растерянно; и тогда Володя с жаром, словно это сейчас самое необходимое дело, опять попросил:

— Выучи их, Омарушка, ведь это легко! Ну, хочешь, я тебе расскажу, чтоб ты понял? Ну, как бы тебе рассказать, чтоб ты понял? Ага, слушай: я в России живу, а ты — в Африке, я люблю свою землю, и ты любишь, но нам близки и другие люди, другие земли и дела других людей… Ну, понимаешь, мы с тобой равны, и ты мне как брат!

— Брат, брат! — подхватил Омар и руками сделал движение, как бы оглаживая Володино плечо.

Он был чертовски сообразителен, дитя Африки, и знал, действительно, много чужих слов, и знал немало русских слов, — потому Володя упорствовал, настаивал:

— Повторяй, Омар, слушай и повторяй:

Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…

И Омар затряс курчавой головой, принялся произносить русские стихи; и сначала у него не получалось, а потом Володя уловил в арабском акценте родную речь, и его что-то приподняло, словно он взлетел; и Володя, бесконечно любя сейчас Омара, и степь с кактусами, и дорогу чужой земли, сам стал произносить с новым смыслом родные, прозрачные, случайно всплывшие в памяти слова:

Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…

Как жаль, что он не помнил сейчас дальше, кроме двух этих строчек! Но Омар привязался и к этим, двум строчкам и все повторял, повторял их, слегка коверкая, а Володя слушал и удивлялся, как много он проехал, пока раздумывал о земле, несущейся навстречу, и о своей Родине, о Пушкине.

А потом еще одна непредвиденная встреча с Родиной, произошла — потом, когда по обе стороны дороги уже чаще зеленели оливы, и голубовато-зеленые смоковницы, и серебристо-зеленые виноградные лозы, и пальмы с кольчатыми стволами.

Уже вблизи Алжира его обогнала машина, потому что он приметно сбавил скорость, потом вторая машина с открытым верхом, в которой сидели солдаты; и Володя сразу узнал тропическую форму советских солдат, затормозил, выскочил на обочину, стал махать рукой, а машины — свои, военные «газики» — проносились и удалялись, проносились и удалялись. У него и не было надежды остановить хоть одну; он махал, приветствовал их крепкой рукой; но вот последняя машина свернула, стала у обочины, солдаты попрыгали вниз, разминая ноги и так знакомо одергивая гимнастерки, собрались вокруг Володи, в панамах с дырочками и с вислыми бортами, панамах табачного цвета с выгоревшими стежками ниток.

К нему протиснулся старший лейтенант, юный, исхудавший под этим солнцем так, что рукава гимнастерки ему стали длинны, с морщинками у глаз, потому что приходилось щуриться, и спросил:

— Откуда, земляк?

— Из Минска, — обвел их светлыми глазами Володя, зная, что в этот миг дарит каждого чем-то драгоценным. — Из Минска…

Это были саперы, которые ошибаются в жизни только раз, и они разминировали алжирские поля, а мин в Алжире было посеяно множество: несколько миллионов, чуть ли не по одной на каждого алжирца. Мины недавней войны, мины французских колонизаторов. И люди, ошибающиеся в жизни только раз, прибыли сюда убирать этот страшный урожай, а Володя прибыл пахать землю для иного сева, — и разве не на одно общее дело послала их родная земля?

— Из Минска, — твердо повторил он.

— Из Минска? — как будто удивился лейтенант, оглянулся на солдат и вновь посмотрел на Володю. — Вы, может, знаете капитана Щербу — он теперь в вашем городе живет?

— Как же, знаю! — охотно отозвался Володя, но немного сник, потому что капитан Щерба был героем-сапером, который ослеп на последней своей мине, разминированной в Алжире.

И все же — как ни трудно было об этом рассказывать — Володя рассказал о том, что перед отъездом в Африку они навестили капитана и что капитан был мужествен и надеется на свое выздоровление.

Глаза лейтенанта будто овеяло песчаной пылью, он заморгал, но быстро справился с собой, похлопал по планшетке, выискивая что-то, но махнул рукой:

— Думал черкнуть капитану, да ведь вы не скоро уедете домой. К тому же мы с ним переписываемся. Так что… не надо, пожалуй. А когда вернетесь в Минск, я прошу вас зайти снова к капитану. И пожмите ему руку. Вот так. — И юный, немногим старше Володи лейтенант туго сжал Володину руку.

Володя ответил тем же.

А лейтенант еще козырнул, и солдаты козырнули. Все они быстро уселись в машину, и она скоро пропала, затерялась впереди на дороге, да только Володя еще некоторое время стоял, положив руку на курчавую голову Омара, и смотрел, и на лицо ему ложилась тревожная озабоченность, как это всегда бывает с теми, кто провожает солдат.