Счастье представлялось неуловимым, подобно тугой хоккейной шайбе: то летит под конёк, то ускользает.

Но руки, зашнуровывавшие ботинки с канадскими коньками, уже будто ощущали рукоять клюшки и то, как тяжелеет клюшка, принимая шайбу, и как надо всю скорость, весь разбег вложить в быстрый, почти незримый бросок по низким воротцам; счастья ещё не было, счастье только ожидалось, а Инга уже видела, видела себя на ледяном поле. Отсюда, из раздевалки, она услышала шум на холодных, зимних трибунах и различила, как кто-то прокатился по льду — должно быть, судья опробовал каток. Лёд внятно загудел: так он был крепок, свеж!

Кто сказал, что счастье неуловимо? Кто сказал, что девчонки не играют в хоккей?

Вот сейчас выкатит Инга на лёд, выбросят ей шайбу, устремится Инга к воротцам — поди угадай, девчонка ли она! Так ловко проходить защиту противника могут лишь хоккеисты сорок третьей школы. И она, Инга, ничем не отличается от них: в мальчишечьей форме, в полосатых гетрах, в котиковой шапке с опущенными ушами — поди угадай!

Так надо: рядиться мальчишкой, бояться быть узнанной, до изнеможения гонять шайбу на ледяном поле, вырывать победу в решающей игре с четырнадцатой школой — так надо!

Она в нетерпении приподнялась, погремела коньками по настылому, со следами-пряничками прессованного снега полу, постучала клюшкой, как бы проверяя её крепость, и огляделась: вокруг были знакомые усмешливые и немного обеспокоенные лица. «Не робейте, всё будет хорошо!» — хотела она успокоить мальчишек, но вдруг вся внутренне напряглась, прислушалась к неразборчивым голосам за фанерной перегородкой: в соседней раздевалке готовились к выходу на лёд хоккеисты четырнадцатой школы, и почудилось, что послышался негромкий голос их капитана — Капитана с большой буквы.

Мальчишки не отводили глаз от Инги, она встрепенулась, ей стало досадно: казалось, что все они понимают её нетерпение и то, с каким жадным волнением вслушивается она в голос Капитана. А что они могли понимать, если сама Инга не знала, почему так приковывал её негромкий голос Капитана, и его серые спокойные глаза, и его тонкие длинные руки, плотно обтянутые шерстью трико. Она сама не могла бы ответить, зачем ей вдруг пришло в голову умолять капитана своей, сорок третьей школы Сашу Лихотина взять её в команду для игр на первенство города. Она и прежде тренировалась с мальчишками в хоккей, у неё получались изумительные, точные броски по воротам. Она каталась на беговых, и на фигурных, и на канадских коньках, лёд был удобнее для неё, чем земля, по которой она ходила. Это знали все мальчишки, знал и Саша Лихотин, но он удивился Ингиной затее:

«Нет правил таких, чтобы девчонок брать в команду».

«Я хочу играть, — настаивала Инга. — Я буду играть за десятерых — обещаю, мальчишки».

«Да ведь нас разоблачат. Ты подведёшь всю команду! Это хуже, чем подставной игрок».

«Я буду играть за десятерых, — упорствовала Инга. — Никто не разоблачит. Я надену шапку с опущенными вниз ушами. Я готова унизиться перед вами, мальчишки, только запишите меня в команду».

Саша Лихотин пожал плечами. Саша Лихотин стеснялся глядеть в её молящие глаза. На другой день он выдал Инге форму, и вся жизнь приобрела для Инги новый смысл, словно ничего интереснее, чем хоккей, не было у неё никогда прежде и не ожидалось впереди.

Как готовилась Инга к состязаниям, как выезжала она на искрящееся под светом вечерних фонарей хоккейное поле, как легко вела шайбу, как рада была, что первая игра между сорок третьей и четырнадцатой закончилась вничью! Как пристально смотрел на неё капитан четырнадцатой, какие удивительные, спокойные были у него глаза; как знобило её, когда она осталась в раздевалке позже всех и когда подошёл к ней он и сказал, что она играет по-настоящему и что завтра пусть приходит на каток!

И она пришла ровно в семь, и он не узнал её, потому что она была без ушастой шапки, в чёрном трико и в чёрной же — мохнатым колокольцем — грубошёрстной юбочке. И они катались не спеша, и он присматривался к ней, и она медленно покачивалась, как чёрное гибкое странное растение на льду, и он сказал, приблизив лицо и немигающе глядя:

«Ты королева. Ледовая королева».

«А ты капитан. Капитан с большой буквы. Я буду тебя звать так. Хорошо?»

«Зови», — согласился он и не улыбнулся.

Инга сделала для себя открытие, что он вообще не улыбается: улыбка остаётся где-то в глазах — выразительных, серых, глядящих пристально и добро.

А школьное хоккейное первенство шло своим чередом, а зимние каникулы длились, длились, и можно было приходить не только на каток — огромный город распахивал перед ними улицы в заснеженных деревьях, с веточками, торчащими кверху, как стеариновые свечки. Больше всего им нравилось встречаться у входа на почтамт, под большими часами с остеклённым циферблатом, с музыкальным устройством. Прежде чем пробить, часы мелодично пели — звуки были гортанно-булькающими, точно исходили откуда-то со дна, из далёких океанских пучин. Это были часы, отмечающие время во всех крупных городах мира. Значит, не только в Минске, а в Праге, Токио и Оттаве время свидетельствовало, что они — Инга и Капитан — стоят вдвоём.

Ни разу Капитан не поинтересовался, как ей удалось проникнуть в мальчишечью команду, а Инга ни разу не похвасталась, с чего началась её хоккейная судьба, потому что ей одной было ведомо: так надо.

И вот сегодня решающий матч между сорок третьей и четырнадцатой школами. Кому повезёт на ледяном поле: ей, Инге, или ему, Капитану?

Инга снова огляделась, увидела, что мальчишки уже собираются на разминку, и тоже намерилась выйти из раздевалки, освещённой бедно, сумрачно, на поле, залитое светом фонарей, как лунами, и блистающее гладкой поверхностью.

— Поглубже шапку надень, Ингин! — посоветовал ей Саша Лихотин.

Инга поправила шапку и сдержанно усмехнулась, Ингин — была её новая фамилия, так условились ребята. Совсем мальчишечья фамилия: Ингин, Лихотин…

Когда оказалась Инга на поле, кто-то из хоккеистов в нетерпении сильно бросил шайбу. Шайба стремительно полетела по льду и в то же время как бы надо льдом, изредка касаясь его с коротким треском, словно чиркали большой спичкой.

На другой стороне поля разминалась четырнадцатая школа. Инга старалась не глядеть туда, а когда посмотрела — встретила злорадный взгляд Железного. Железный был неутомимым хоккеистом, играл он грубо, напористо. Инга мысленно прозвала его Железным, а позже узнала, что все в команде так и зовут его: когда он дышал открытым ртом, был виден металлический зуб.

И теперь злорадный взгляд Железного наполнил Ингу тревогой, её слегка передёрнуло, точно бросили ей за спину ледяшку. Она замедлила бег и ожесточённо швырнула шайбу — без разбору, лишь бы летела…

Но вот разминка кончилась, поле опустело, трибуны притихли, как бы вобрали в себя шум, на середину площадки выехал судья в малиновом джемпере и требовательным свистком вызвал на лёд обе команды; хоккеисты выкатили и замерли — шесть против шести. Инга смотрела на Капитана, Капитан смотрел на неё. И она подумала, что и Капитан опасается за неё — девчонка на хоккейном поле! — но внутренний голос настойчиво и неопределённо повторяет ему: так надо, так надо.

И началась погоня за шайбой — осмысленная, стремительная, опасная погоня. Костяно загремели клюшки, застучала шайба о деревянные ворота, коньки стали выписывать зримые полукружия, сдирая пыль со льда. Вокруг шайбы хоккеисты свивались в клубок, теснили её клюшками, шайба беспорядочно подскакивала, а потом вдруг устремлялась на свободный лёд как выстреленная, но её тут же настигала какая-нибудь клюшка или сразу несколько клюшек, и тогда снова всё свивалось в пёстрый живой клубок: свитера, шапочки, гетры. Причудливая игра, не игра — хаос!

Инга позабыла обо всём на свете: о трибунах, которые рябили в глазах, об опасности крутой мальчишечьей игры и даже о самой себе; был хоккеист Ингин, и была шайба, которую надо сурово нянчить клюшкой, потому что шайба изменчива, неуловима.

Вихрь игры втягивал в клубок и Ингу, отпускал на волю, но ненадолго, чтобы через минуту снова затянуть на невидимой прочной нити в мешанину клюшек, свитеров, гетр.

С самого начала игры Ингу стал сторожить Железный, она с трудом уходила из-под его надзора, кружила по всему полю. Удалось запутать его, выйти на свободное место и, срезая угол, повести шайбу на ворота. Железный остался где-то позади, она услышала его злое сопение, поняла, что нагоняет он, что помешает сделать бросок, и дала пас Лихотину. На бешеной скорости Железный пронёсся вслед за шайбой, но Саша Лихотин молниеносно отбросил шайбу Инге, и она ворвалась вместе с шайбой в низкие воротца.

Как взорвались трибуны, как обозлённо глянул на Ингу Железный, как затрясся его белый, мучнистый подбородок!

Она поскорее выбралась из чужих ворот, поспешила на середину, потому что игра продолжалась, клюшки стучали ещё ожесточённей, новыми спиралями ложились на лёд следы коньков.

Пожалуй, теперь она бы не могла открыто глянуть на Капитана, потому что казалось: он досадует на неё, подобно Железному.

Перед Ингой мелькали свои и чужие хоккеисты, но знакомую спину, знакомые напряжённые руки она угадывала сразу. Ей даже привелось столкнуться с Капитаном в борьбе за шайбу — она ощутила на щеке его горячее дыхание. Капитан оттолкнул её, овладел шайбой, Инга разозлилась, нагнала Капитана и тоже наддала ему плечом, но было поздно: Капитан отбросил шайбу Железному, а Железный помчался к воротам, вытворяя совершенно немыслимые финты.

Он обводил одного, второго, увлекал шайбу назад, подбрасывал её над чьими-то клюшками, играл о борт, колдовал старательно и удачно, пока не вырвался к воротам и не пустил шайбу с такой силой, что, казалось, вспорхнула железная сетка. И взрыв трибун произошёл у ворот Ингиной команды.

«Ах, так! — сощурила Инга глаза, видя, как хоккеисты четырнадцатой школы приветствуют друг друга поднятыми клюшками. — Ах, так!»

Она решила не беречься, решила сражаться за шайбу с мальчишеской злостью и нападать, нападать. И если очень хочешь того, шайба не кажется неуловимой. Надо не отставать от шайбы. Инга так и поступила.

Она носилась от одних ворот к другим, гнала шайбу, на виражах её коньки резали лёд, ей удалось два раза выбросить шайбу Саше Лихотину, и тот дважды посылал шайбу в чужие ворота.

И когда прозвучал свисток судьи, когда кончился первый период, Инга остановилась, а каток, трибуны продолжали кружение, и даже фонари кружились в плавном хороводе и почему-то снижались, освещая ей дорогу в раздевалку.

— Что с тобой, Ингин? — восторженно спросил у неё в раздевалке Саша Лихотин. — Ты великолепный игрок, Ингин! Только второй период надо посидеть в запасе. На всякий случай…

— Я не устала, — ответила Инга. — Но могу посидеть. На всякий случай…

Мимолётен перерыв. Ребята даже не присели, у каждого были горячи глаза, и каждого, наверное, наполнял азарт: опять на лёд, на свет фонарей, на шум трибун!

Как только покинули они раздевалку, Инга подтащила к дверям скамейку, взобралась на неё с коньками, чтобы лучше был виден краешек ледяного поля.

Ей казалось, что надо скрываться в раздевалке, надо не показываться Железному весь второй период. Наверное, и Саша Лихотин обратил внимание на его странные, тёмные от злости глаза.

А ведь Железный знает всё про неё, знает, что на поле не Ингин, а Инга. Он ещё тогда, после самой первой игры между сорок третьей и четырнадцатой, сказал об этом Капитану. Капитан не согласился: «Ты ошибаешься». Железный пообещал подстеречь, сфотографировать Ингу и показать снимок спортивным судьям. Капитан приказал Железному не делать этого и не болтать никому, иначе у него может появиться ещё один металлический зуб. Но Капитан, конечно же, не зря наказал Инге сторониться Железного, пока не закончится первенство. Как опасалась Инга встречи с ним накануне зимних каникул! После школы шла домой, выбирая дальнюю, кружную дорогу. А когда однажды во время урока Железный приклеился со двора к окну её класса на первом этаже, Инга безотчётно пошарила руками в парте, вытащила меховую шапку и надела плотно, чтобы не было видно волос. Учительница удивилась, начала допрашивать, не больна ли она, но выручил Ингу звонок.

Тогда выручил звонок, теперь же можно было надеяться на Капитана, потому что Капитан пристрашил Железного выгнать из команды, если он проболтается: а разве захочется Железному жить без ледяного поля, без стука клюшек, без шума трибун, похожего на взрывы, без всего волнующего и томительного, что несёт каждое состязание?

Но пока стояла Инга в раздевалке. Железный не мог причинить никакой беды. Постепенно покидало Ингу напряжение, ногам уже не было так жарко, и, следя из узкой двери за краешком поля, отороченного пёстрыми шеренгами болельщиков, она прислушивалась к взрывам и по этим взрывам определяла, в чьи ворота влетела шайба. Не были непробиваемыми ни свои, ни чужие ворота. Иногда над катком замирали голоса и выкрики, и тогда слышно было, как гремели, сталкиваясь, клюшки, точно сразу несколько человек часто и торопливо рубили поленья.

О Капитане старалась не думать, но всё равно в памяти свежо всплывало, какими чужими глазами глянул он на неё, когда она забросила первую шайбу. Может быть, и не имела она никакого права принести столько неудобств Капитану, Саше Лихотину, всем хоккеистам сорок третьей школы? И чтобы избавиться от упорной, как саднящая боль, мысли, оправдывала себя прежними словами: «Ну что ж, сегодня последняя, решающая игра. Так надо. Так надо!»

Но вот закончился и второй период, ребята вновь запрудили раздевалку, и Саша Лихотин, уже заметно уставший, с побелевшим и чуточку влажным лицом, с каким выходят из бани, выдохнул ей:

— Ведём одну шайбу!

«Моя шайба», — подумалось Инге, и так захотелось отстоять, сохранить перевес в одну шайбу, перевес, несущий победу! А собственно, зачем ей победа, зачем спортивная слава, разве мало ей счастья, разве не самыми радостными в её жизни станут эти минуты на ледяном поле, и стук клюшек, похожий на клёкот, и взрывной шум трибун, и чужой, но не посторонний взгляд Капитана? «Не знаю, не знаю», — ответила она себе и нетерпеливо постучала коньками о пол: ногам уже стало совсем прохладно.

Счастье — как тугая неуловимая шайба: то летит под конёк, то ускользает. И когда хоккеисты снова начали выезжать на поле, когда Инга снова оказалась на испещрённом коньками, матовом, так ярко освещённом льду, она поняла: счастье близко.

Сочно гукнула судейская сирена, выстрельнула шайба — и опять закружилась причудливая карусель. Хоккеист Ингин пошёл в атаку! И бывает же такое везение — хоккеисту Ингину удавалось проходить заслоны, чётко распасовывать шайбу. А когда Ингин издали швырнул шайбу и сетка чужих ворот всколыхнулась, этому сначала не поверили ни трибуны, ни сам хоккеист. И всё же на мгновение раньше, чем одобрительно зашумели болельщики, хоккеист повернул назад и, встретив взглядом Железного, дерзко покатил навстречу.

Ингин и Железный сближались. И вдруг Железный вытянул руку, сорвал длинноухую шапку, стал нагонять судью и показывать ему эту шапку.

Не было хоккеиста Ингина.

Была Инга.

В смятении она стояла, заметная каждому, и с замирающим сердцем глядела на судью, слышала, как нарастает ропот на трибунах, и вот уже пронзил Ингу каверзный мальчишеский голос:

— Ай да юмор, выигрывают девчонки! Проверить команду, может, все переодетые!

Трибуны дружно рассмеялись.

А судью уже оцепили игроки, стали доказывать что-то и Железный, и Саша Лихотин, а Капитан произнёс громким голосом, какого никогда прежде не слыхала Инга:

— Да ладно, пускай играет, с девчонками легче состязаться.

Но судья не стал разбираться, закачал головой, и тут Инга пришла в себя и ужаснулась: сколько же народу собралось на трибунах! И кинулась к раздевалке спотыкаясь, будто сразу разучилась стоять на коньках и лёд стал для неё неудобен.

Даже не успела переобуться, потому что к раздевалке нехотя ехали с поля ребята. «Поражение нам засчитали!» — поняла она, схватила пальто под мышку, в спортивную круглую и продолговатую, как тамтам, сумку бросила ботинки и поскорее выскочила вон.

До троллейбуса добежала на коньках по снегу тротуара, утрамбованному прохожими, села на заднее сиденье, туда, где потемней, и хотя и оборачивалась поминутно назад, но уже знала, что каток вдали, вдали и что всё осталось на ледяном поле: позор, и стыд, и глупые мечты.

Во дворе своего дома посидела на заснеженной скамье, обула настылые ботинки, подержала руки на влажных лезвиях коньков — они хранили холодную память о льде, о свете фонарей, о клёкоте клюшек. «Пора домой, Лжеингин», — с издёвкой подумала о себе.

Дома стояла перед аквариумом, как перед зеркалом, расчёсывала волосы, они потрескивали, как электрические. В стекло аквариума клевали скалярии, но Инга не видела их, видела, как в зеркале, себя на освещённом льду.

— Инга, — послышался голос матери, далёкий, совсем из другого мира. — Инга, ты объяснишь, что с тобой происходит?

Она не отвечала, потому что слышала костяной стук клюшек и заново переживала всё, что случилось в начале третьего периода: и как стало легко и студёно голове без шапки, и как стало легко и студёно всему телу — на мурашьих ножках пополз страх.

«Вражина, — бесстрастно думалось о Железном. — Вражина!»

Сейчас у неё не могла появиться злоба, потому что всё сердце заполнило восхищение Капитаном, и его твёрдым голосом, и его смелыми словами.

Неожиданно дзынкнул звонок — с коротким звучанием, с каким падает монетка в автомат; Инга метнулась к двери, чтобы опередить мать и чтобы мать не увидела того, кого ей не надо видеть.

На лестничной площадке стояла вся хоккейная команда сорок третьей школы.

Саша Лихотин отдал Инге длинноухую шапку и сказал:

— Ну и что? Играем мы лучше четырнадцатой. Так что ты не очень, ладно? Не очень…

— Всё из-за меня, — вздохнула она. — Но я не очень. И вы тоже не очень…

— Мы не очень, — довольный, наверное, тем, что не приходится долго успокаивать её, сказал Саша и попятился. — Мы не очень.

Она закрыла дверь, послушала, как топочут мальчишки, сходя по лестнице, и вернулась в комнату, опустилась на пол подле батареи, тёплой и как будто гудящей — казалось, и не вода там была, а воздух, ему в батареях стало нестерпимо жарко, и он пошёл шататься по трубам, шурша о металлические чешуйки, заусеницы.

Какие бесконечные каникулы, какие долгие вечера, какое утомительное хоккейное первенство!

И тут поняла Инга, что ей не усидеть дома, что дома ей жарко и душно.

Она оделась бесшумно, и выскользнула за дверь бесшумно, и по лестнице сошла бесшумно — беглый человек Лжеингин. А через минуту троллейбус уже вёз её по знакомому маршруту.

Она ехала теперь в малолюдном троллейбусе и ощущала, как на остановках в распахнутые дверцы троллейбуса втекает январская свежесть, напоминающая ей о катке, о ледовом поле, обо всём, что там произошло. И она опять словно бы чувствовала, как тяжелеет в руках клюшка, принимая шайбу, и как надо всю скорость, весь разбег вложить в быстрый, почти незримый бросок по низким воротцам. И потому так влекло её туда, на стекловидное поле, на это бесславное поле…

На катке уже никого не было, раздевалки были пусты и тихи, всё кругом казалось странным, похожим на покинутый экспедицией арктический городок. Только где-то переговаривались рабочие — наверное, они готовили шланги, чтобы снова залить каток.

Инга спрыгнула на лёд, осторожно побрела, побрела. Поле было исчёркано коньками, всё в бугорках-наметах желтоватой снежной пыли. А в центре во льду зияла глубокая расселина. Свет фонарей попадал в расселину, отражался, бил из неё самоцветной струёй. Инга ощутила, как холодит бесплотная сверкающая струя щёку.

А когда она подняла глаза, то вдруг увидела вблизи на трибуне тёмное пятно. Сначала подумала, что это от света: всегда появляется в глазах пятно, когда смотришь на нестерпимо яркое.

Потом узнала, что это человек.

Недвижные, опущенные книзу плечи, и светлый берет, и чёрные перчатки, лоснящиеся под светом, и вся фигура так приковывали внимание, что становилось страшно. Инга медленно двинулась к человеку.

Под ноги попадали ледяшки, хрустели, звенели под её ногами, и вспоминался Инге музыкальный бой остеклённых часов на почтамте. Может быть, и теперь часы отмечали время, отмечали с глубинным таинственным бульканьем, отмечали не только в Минске, а в Праге, Токио и Оттаве — всюду.

Как объяснить всё это: ожидание счастья, первую беду? Как объяснить не матери, а себе, что она идёт по льду катка, в январе, поздним вечером, идёт робкая и тихая, совсем не королева, идёт к Капитану — человеку, который почему-то стережёт покинутый арктический городок?

Как объяснить всё это?