1908 год

Завтра идем с Игнатом в ночное! Отец долго не хотел отпускать, но Игнат его уговорил. Есть у него такой особенный дар — влиять на людей. Вот и отец, со мной строгий и несгибаемый, с Игнатом становится мягким, как воск, соглашается со всем. Пусть не сразу, но соглашается. Два дня всего понадобилось, чтобы категоричное отцовское «нет» превратилось сначала в осторожное «я подумаю», а потом и в долгожданное «ваша взяла!».

— Шкурой за мальчишек отвечаешь, Степка! — Отец смотрел на старшего конюха и хмурил густые брови так, словно и в самом деле собирался спустить с ни в чем не повинного Степки шкуру.

Степка кивал, мял в руках картуз, заверял отца, что ничего страшного с «их сиятельствами» не приключится. Что ж с ними может приключиться?! Места кругом тихие, лихих людей не водится, а работу свою он знает.

Помню, Игнат взглянул на меня насмешливо, сощурил свои синие глаза так, что сразу стало ясно — не будет у несчастного Степки спокойной ночи, брат задумал что-то эдакое. Он всегда был горазд на придумки. Куда мне до него!

— Шкурой отвечаешь! — еще раз пригрозил отец, но хмуриться перестал, смотрел на нас с Игнатом задумчиво и лишь самую малость встревоженно. — Выросли-то как пострелята! — Он потрепал по волосам сначала Игната, как старшего, потом меня, как младшего. — Восемнадцатый год одному, семнадцатый — другому. Летит время… — В глазах отца, мужественного и несгибаемого, блеснула слеза.

Я знал, о чем он подумал. Меланхолию и тоску отец позволял себе лишь при воспоминаниях о нашей покойной матушке.

Мама ушла от нас ранней весной после долгой и несправедливо мучительной болезни. Добрейшая, чудеснейшая, в жизни ничего плохого никому не сделавшая и не пожелавшая, мама умирала в адовых муках. Сам я видел лишь малую толику тех мук. В последние недели перед смертью мама была уже так слаба, что, считай, не приходила в сознание. Нас с Игнатом к ней не пускали, берегли то ли ее, то ли нас от лишней боли. Только вот уши нам заткнуть никто не мог, и я слушал. Обрывки тихого разговора отца с доктором Зосимом Павловичем, встревоженное перешептывание челяди. Слово за слово складывалась страшная картина маминого угасания. И фоном — всеобщая беспомощность, неспособность не то чтобы излечить, избавить от страданий. Вот тогда от кормилицы я в первый раз и услышал про ведьмака.

Нет, кормилица называла этого загадочного человека уважительно — знахарем, ведьмаком его называл отец. Он, человек образованный и просвещенный, даже слышать не желал про «какого-то грязного мужика, возомнившего себя эскулапом». И в категоричности его мне чудилось что-то странное, слышалась какая-то застарелая боль. А может, все это мне лишь только чудилось? Потому как не было у меня той особенной прозорливости, которой отличался Игнат, мой старший брат.

Мы не были с ним похожи ни в чем. Он высокий, широкоплечий, со смоляными вьющимися волосами и глазами такими синими, что ни одна девица не могла пройти мимо такой красоты. Застывали, точно параличом разбитые, ахали, наливались румянцем. Игнат был красив особенной, тревожащей дамские сердца красотой. Он знал это и умело пользовался. Отчасти этим и был обусловлен его дар убеждения. Попробуй отказать, когда тебя просит сам ступивший с небес Аполлон.

А я… Я был самый обыкновенный. Был и есть. Невысок, Игнату по плечо, русоволос, бледнокож, темноглаз. Кормилица говорит, что я — копия матушки. Врет, наверное, по доброте душевной не хочет обижать, сравнивая с Игнатом. Мама была красавицей, нет во мне и сотой доли от ее обаяния.

Нет, я не жалуюсь! Не жалуюсь и не виню никого в том, что от родителей мне не досталось только самое лучшее, просто пытаюсь познать себя, научиться видеть мир в тех же ярких красках и мельчайших деталях, в которых видит его Игнат. Может, оттого и присматриваюсь к людям с излишней внимательностью, может, оттого отец в шутку и называет меня философом.

Как бы там ни было, но, когда кормилица, уже в который раз, завела разговор о знахаре, я успел разглядеть тень мучительных сомнений, коснувшуюся отцовского лица. И сомнения эти были связаны не с тем, что он вверит жизнь любимой супруги в руки безграмотного мужика, а с чем-то куда более глубоким. Вот только, чтобы проникнуть на такие глубины, моей прозорливости не хватало.

И все-таки он появился в нашем доме. Человек, которого отец не любил и не признавал за лекаря. Я хорошо запомнил тот день. Это был последний день маминой жизни.

Он пришел незваным, не побоялся гнева графа Шаповалова. Высокий, крепкий мужик, еще не старый, но уже полностью седой, отличающийся какой-то особенной, несвойственной простолюдинам статью, спокойный и уверенный. Он пришел, как к себе домой, лишь на мгновение замер перед утратившим дар речи отцом, кивнул сдержанно, не по-холуйски.

— Она хочет меня видеть! — Гость посмотрел на свои мозолистые ладони, точно держал в них что-то дивное, недоступное чужим взглядам. — Я долго ждал, что ты одумаешься.

Он смел смотреть отцу в глаза и разговаривать с ним как с равным. Он смел, а отец не посмел его остановить, лишь устало и безнадежно махнул рукой, отвернулся к окну. К странному гостю бросилась кормилица, засуетилась, запричитала. Мужик коснулся ладонью ее головы, и она вдруг успокоилась, замолчала. Так они и шли молча: впереди кормилица, а следом он. Его тяжелые шаги еще долго были слышны в глубине дома, а потом хлопнула дверь, и все стихло.

Его не было долго. Я устал ждать, но ни за что не хотел пропустить его появление. В душе еще теплилась надежда на чудо, на то, что этому необразованному мужику удастся то, что не удавалось медицинским светилам.

Чуда, увы, не случилось, а что случилось, я до сих пор вспоминаю с недоумением и страхом. Знахарь появился в комнате внезапно, точно подкрался на легких кошачьих лапах, бросил на меня быстрый взгляд, велел:

— Выйди-ка!

Я не посмел ослушаться. Наверное, в том проявилась моя слабохарактерность. Игнат ни за что не позволил бы холопу разговаривать вот так… Но я не Игнат, я послушался приказа, отданного мне холопом. Единственное, на что я отважился, это на то, чтобы обернуться.

Знахарь придвинул к столу стул, уселся напротив безучастного ко всему отца. Что было дальше, я не знаю, тяжелая дверь захлопнулась, отсекая все звуки.

В людской рыдала, вытирая лицо уголком платка, кормилица. Значит, не помог маме этот… знахарь.

— Все, Андрюшенька, — кормилица громко всхлипнула.

— Умерла?.. — Сердце оборвалось, полетело куда-то вниз.

Она ничего не ответила, точно и не услышала моего вопроса.

— Если он ей не помог, никто больше не поможет… Он сказал — сегодня. Уже сегодня, Андрюшенька. — Кормилица вскочила, закружилась по комнате. — Велел травку заварить, сказал, с травкой она уйдет легко, без мучений. Я вот воду кипячу…

— Кто он? — Любопытство постыдное, неуместное жило во мне рядом с горем. И я ничего не мог с этим поделать.

— Он — Лешак. — Кормилица утерла мокрое от слез лицо. — А как зовут, не помню уже. Хозяйка знает… Росли они вместе, Лешак с твоей матушкой. Вот как брат с сестрой, почитай, росли. А потом, как выросли… — Кормилица не договорила, глянула испуганно. — Пустое это, Андрюшенька. Что там раньше было, не моего ума дело, только она его ждала, умирать не хотела, пока не свидятся, а барин…

Я ровным счетом ничего не понял из этого путаного рассказа. Лишь одно уяснил для себя: матушка и этот странный мужик знакомы, с детства, и чувства их связывают теплые, почти родственные, такие, как меня с братом. И пусть они из разных сословий, для истинной дружбы это никакая не помеха.

— Пойду я. — Кормилица посмотрела на меня красными, опухшими от слез глазами. — Он обещал, что поможет травка… Пойду я, Андрюшенька.

Сил оставаться в доме у меня не было, вслед за кормилицей я вышел из людской и едва не столкнулся со знахарем. Он шел, а вслед ему неслись проклятья отца. Никогда раньше я не слышал из уст отца таких страшных слов. Знахарь замедлил шаг, застыл напротив меня, заглянул в глаза.

— Берегись, барчонок! — сказал с угрозой. — Теперь смерть за тобой ходить станет.

Он говорил, а его черные колдовские глаза прожигали в моей душе дыру, разливались ядом по жилам.

— Уйди! — Я толкнул его что есть силы, но он даже не шелохнулся, лишь усмехнулся в усы.

— Никто сначала не верит, а как поверит — уже и поздно. По сторонам гляди, барчонок. Взгляд у тебя цепкий, может, и убережешься.

Сказал и ушел, тяжело протопал к двери. На секунду я ослеп от яркого солнечного света, а потом постыдно, совсем не по-мужски, расплакался.

К ночи матушка умерла. Ушла легко, с улыбкой на губах, как и обещал знахарь. Я успел попрощаться, зашел в ее спальню вслед за отцом, застыл перед кроватью, вглядываясь в родные, до неузнаваемости изменившиеся черты. Мама открыла глаза, посмотрела на меня ясным взглядом, таким покойным, как будто и не было тяжелой болезни.

— Андрюшенька… совсем взрослый стал. — Она посмотрела на отца, сказала с непонятной мне требовательностью: — Володя, ты обещаешь?

Отец долго ничего не отвечал, на нас с матушкой не смотрел, не сводил взгляда с иконы.

— Я много терпела, Володенька. — Голос мамы шелестел опавшей листвой. — За столько лет слова дурного не сказала, пришло время и тебе проявить уважение. Про меня можешь не думать. Привыкла я… Про Андрея подумай, вспомни, у которого из них больше прав… — Говорить ей было тяжело, на лбу и щеках выступила испарина, а ясный взгляд полыхнул весенними зарницами.

— Андрей, выйди! — Отец обернулся ко мне. Вид у него был измученный.

— Нет! Пусть останется. — Матушка попыталась сесть, но в бессилии упала на подушки. — Поклянись, Володя! При нем поклянись!

Отец… никогда раньше я не видел его таким раздавленным, тяжело опустился на колени, взял в руку матушкину ладонь, сказал едва слышно:

— Клянусь. Все, что ты просила, сделаю. Виноват я перед тобой, душа моя. Простишь?..

— Уже простила. — Мама прикрыла глаза, на бледных губах ее играла улыбка.

Она так и умерла с улыбкой. Мне хотелось думать, что этот странный прощальный разговор сделал ее счастливой.

А Игнат с матушкой проститься не успел. Я искал его повсюду, но так и не нашел. Игнат остался верен себе, он никогда не показывал своих чувств посторонним, все переживал в себе. Оттого, наверное, казался холодным и надменным. Но я-то знал, какой он на самом деле. Я — его брат!

Уже сколько месяцев прошло с маминой смерти, а тот разговор, та непонятная клятва до сих пор не идут у меня из головы. И поговорить не с кем. Отец молчит, словно и не было ничего, а спросить у него я никак не решаюсь. Да и ответит ли он?

Рассказать бы Игнату. Раньше у меня не было тайн от брата, а теперь вот…

И не понял ведь ничего из того разговора, а сердцем чувствую — не меня одного он касался. Хоть и не сказано было об Игнате ни слова, а и его отцовская клятва не минет.

Думаю об этом каждый день, пытаюсь понять, вспоминаю, как оно было раньше, как мы жили до маминой болезни. И чем больше думаю, тем сильнее утверждаюсь в мысли, что родители относились к нам с братом по-разному. Отец всегда выделял Игната. Первенец, старший сын, Игнат даже внешне был похож на отца больше, чем я. И по характеру такой же отчаянный и решительный.

А мама… Любила ли меня мама больше, чем Игната? Не знаю. Помнится, когда болели мы, ночами просиживала у наших кроватей, играла с обоими, скажи читала двоим сразу. Но бывало, в ее взгляде, направленном на Игната, видел я не материнскую радость, а душевную боль. А на меня она смотрела по-другому. Не объясню, как, потому что и сам не понимаю. Но не было в ее взгляде ни тоски, ни боли, лишь одна светлая радость.

Характером я пошел тоже в маму: мягкий, нерешительный, грубым мальчишеским забавам предпочитающий рисование и музицирование. Кисейная барышня… Так отец однажды сказал про меня своему приятелю и деловому партнеру Льву Семеновичу Боголюбову. Сказал не со злом, а с легкой досадой, и тут же принялся хвалиться успехами Игната.

И сколько их еще было, таких моментов! Только раньше я их не замечал, а сейчас память услужливо предъявляла мне давние, почти забытые воспоминания, заставляет задуматься.

Решено! В ночном поговорю с Игнатом. Нет сил носить в себе это все. Может, брат объяснит то, до чего мне своим умом никак не дойти…