Франсис Бертран – так звали соседа в сущности вполне обычного и даже, может быть, заурядного астронома и математика по имени Джордано Бруно. Ещё Птолемей, за сотни лет до рождения Джордано, сообщил людям, что они живут на огромном шаре, чуть сплюснутом на полюсах, вращающемся в гигантском хороводе вокруг полыхающего пожарищами Солнца. Бруно лишь подтвердил расчётами мнение Птолемея да повторил его мысли вслух после их полуторатысячелетнего забвения.
И от Птолемея, и от Бруно судьба, а вернее, толпа, возомнившая себя высшим судьёй, потребовала доказательств их ошеломляющей на тот момент картины бытия, явно противоречащей здравому смыслу, устоявшемуся косному обычаю и слепой вере. Доказательства были предоставлены. Птолемеем – математические расчёты, Бруно – математические расчёты и собственная жизнь, а точнее, мученическая смерть.
Франсис Бертран был хорошим, с точки зрения общественной морали своего времени, человеком. Он не воровал, работал в поте лица, уважал жену и детей, регулярно захаживал в церковь, дабы оставить там реальную десятину и унести с собой мифическое прощение грехов. Франсис верил в то, что все называли Богом, и был папобоязненным католиком. Он знал что, земля плоская, когда смотрел на свою прямоугольную грядку бенгальской фасоли, и ему было очевидно, что Солнце вращается вокруг его дома, а не наоборот, что Солнце встаёт и садится, а он и весь мир недвижимы, потому что никакого движения тверди земной Франсис Бертран и его домочадцы не ощущали.
Был Франсис человеком слова: сказал – сделал, поэтому старался как можно меньше болтать, чтобы поменьше делать. Особенно красноречиво молчал он на темы, признанные магистратом лживыми и вредными, а епископатом – противоречащими ученью Божьему, ересью. Женился, нарожал детей, воспитывал их всю жизнь в любви и согласии с женой и католической верой. Жил месьё Бертран обычной жизнью: семья, дом, работа, рыбалка, выпивка да трёп с соседями и друзьями.
Под конец жизни Франсис растолстел, кожа его лоснилась, дорогая парча окутывала плечи и торс. Шёлковый, вышитым золотыми нитями пояс, что поддерживал живот-бурдюк, подчёркивал достаток хозяина. Франсис умер в своей постели уважаемым человеком, и камнем придорожным надгробная плита легла на могилу его в конце пути, пути давно изведанном, поэтому безопасном и предсказуемом – пути поиска золотых экю, пути зависти не столь удачливых и презрения более расторопных дельцов и искателей фортуны.
– Глупец! – сказал Франсис, смотря на догорающий костёр, поглотивший Джордано Бруно. – Он взошёл на эшафот, хотя мог прожить спокойную и размеренную жизнь, как моя. Мог любить, рожать детей, пить вино, наслаждаться музыкой, собрать урожай, продать его и купить новый плащ или даже мантию, как у короля, он мог всё, но упёрся, как баран, и даже пламя священной инквизиции не заставило его одуматься. Глупец, глупец, глупец…
Франсис Бертран… Да, пожалуй, так вполне могли бы звать соседа, знакомого или просто современника Джордано Бруно, хотя скорее всего имя его было иным, если вообще можно говорить что у него было Имя. Имя было и есть только у Джордано, имена и прозвища же большинства его современников стёрли белой, пыльной от мела тряпкой с потёртой доски истории. Надпись «Джордано Бруно» стереть никто не смог, потому что она была начертана не мелом – кровью, запёкшейся на камнях истории, кровью, прожёгшей в граните глубокие следы, не подвластные времени и людям.
Джордано Бруно сгорел. Сгорел… Полыхнул, как факел, привязанный к столбу вверх ногами. Был безжалостно растерзан светской властью, несущей миру тьму религиозного фанатизма. И за что? За то, что верил не своим обманчивым ощущениям, не упрямым тысячелетним блеющим стадам догм, не клирикам, боявшимся потерять свой высокий мирской статус, а разуму; за то, что подливал масло не в салат из овощей на своем столе, а в костёр истины, в костёр вечности, в костёр, сжигающий прелую листву заблуждений и освобождающий семена мысли из треснувшей скорлупы обыденности, привычки и невежества.