«Продаётся дом» – с этой надписи на незнакомом заборе для многих простых людей начинается новая жизнь на новом месте. Стоит только увидеть эти два слова – и пока ещё чужие стены и крыша оживают, источая невидимое притягательное тепло, напоминают об уюте и простом людском счастье. Кажется, что дом сам себя продаёт. Он живой, ему одиноко, грустно без людей, и строение ищет себе добрых и работящих хозяев, что заботились бы о нём, а он в ответ дарил бы своё тепло, защищал бы от ветра и холода, от людской злобы и зависти.

Полуметровые буквы, выведенные мелом на заборе чьей-то равнодушной рукой, – не просто экономное объявление, а порой ещё и нехитрый некролог, лаконично подводящий итог жизни прежнего хозяина, жизни насыщенной, полной любви и разочарований, счастья и горя, лени и трудовых свершений, некролог, написанный циничным, деловым человеком, не задумывающимся о глубинном смысле начертанного.

Они были обычной советской семьей. В отличие от шведской имели консервативные взгляды на жизнь и консервированные овощи на зиму, от американской – конвертируемую бутылку и неконвертируемую валюту, от европейской – высокую духовность и низкие потолки. Жили небогато, даже слишком небогато. Никогда не тащили ничего с работы домой – может быть, нечего было, но мне всегда казалось, что просто хотели жить честно, а честность и богатство – вещи во всём мире до сих пор трудно совместимые.

Иваныч, как уважительно его называли окружающие, всю жизнь проработал в Шестом таксопарке, хотя в городе их было только два. Такая нумерация нужна была, чтобы запутать вероятного и вполне очевидного противника – в Союзе об этом все знали с пелёнок и к абсурду привыкли, относились как к данности, как к восходящему по утрам солнцу, как к небу и земле.

Владимир Иванович был хорошим мотористом, просто классным, лучшим из всех, но когда пришла пенсия, его не раздумывая выпнули на заслуженный отдых, не поинтересовавшись, устал ли он. В тот же год у моего отца забарахлила машина. Эти два не связанных меж собой события, хотя, возможно, они оба были предопределены свыше, и послужили началом странной, с виду немного корыстной дружбы моего родителя и автослесаря-пенсионера, жившего неподалеку.

Жена Иваныча была тихой, неприметной, очень спокойной женщиной, и только её стать и горделивая походка не позволяли считать её серой будничной мышью. Как они уживались вместе, всегда было для меня загадкой: Иваныч – горячий, весёлый, говорливый, простой, сквернословящий выпивоха и она – скромная, тихая, мягкая, неприметная, никогда не здоровающаяся первой из чувства стеснения и не показывающая своих чувств на людях, женщина с полными невыплаканных слёз глазами. Только от Иваныча можно было услышать, какова наедине его Машенька нежная, заботливая, ласковая, терпеливая и работящая. Иваныч, несомненно, любил свою жену и, возможно, идеализировал её, но мне казалось, что она, наоборот, была мужем недооценена, и сама жизнь подтвердила мою правоту.

Отец и Иваныч были почти полными тезками – даже фамилии у них были схожи – и приветствовали друг друга примерно так:

– Здравствуй, Владимир Иванович! – говорил с улыбкой мой отец. Ответ: «И тебе здравия, Владимир Иваныч!» или «Привет, тезка дорогой!» – всегда содержал долю юмора и произносился с довольной, искренней, благожелательной улыбкой. Родитель мой вырос без отца, как и большинство послевоенной ребятни, к тому же был похож на погибшего сына Иваныча – эти обстоятельства притягивали двух уже взрослых мужиков друг к другу ещё сильнее. Отец частенько звал Иваныча помочь в ремонте машины – до появления СТО было ещё годков десять. Иваныч с удовольствием приходил больше погутарить, но и дать дельный совет. Кто-то считал, что мой отец просто пользуется знаниями и опытом этого бесхитростного человека, но я никогда так не думал. Иваныч получал от встреч с отцом нечто, чего никто уже дать ему не мог – чувство своей значимости, а это, возможно, самое главное в жизни каждого – ощущать, что ты ещё нужен кому-то в мире, что ты ещё не пустое место и чего-то стоишь.

Сын у Иваныча действительно погиб, причём никто не знал как, да и в смерти парня до конца не были уверены даже самые близкие. Ушёл на работу и просто не вернулся. Вышел в предрассветный мрак и в нём растворился, уплыл, как корабль, в неизвестность. Ходили разные слухи, но истинны ли они, узнать было не дано. Через полгода в могилу положили пустой гроб, и в душе Иваныча и его Маши поселились пустота и одновременно страшная, разрывающая душу надежда, что сынок всё-таки жив и когда-нибудь к ним вернётся. С тех пор Иваныч начал основательно попивать, а глаза жены превратились в бездонные солёные озёра.

Мой отец никогда не говорил с Иванычем о его горе. Лишь с годами я понял и испытал на себе безоговорочную правильность этой позиции. Душа человека – потёмки, а горе – полнейший мрак, куда другому ни за что не проникнуть, а проникнув, ничего не разглядеть. Можно поделиться радостью и счастьем, болью – никогда, боль индивидуальна, как кожа, бесформенна, как мокрая глина, и неприятна на ощупь, как ил. Слова «я вам сочувствую, я вас понимаю, я вам соболезную» не просто пусты – они преступны, лживы и лицемерны. Соболезнования надо выражать не речами, а делом. Нужно просто быть рядом, отвлекать, напоминать о хорошем, о светлом. Так и делал мой отец, так впоследствии всегда делал и я.

– Зачем ты пьёшь? Посмотри на себя! В кого ты превращаешься? – спросил как-то мой отец Иваныча, от которого разило денатуратом за тройной прыжок.

– Иваныч, тезка! А что мне ещё делать? я на пенсии и уже никому не нужен, сына уж нет, а ещё детей мне заводить поздно, на работу никто не берёт, хотя я чувствую, что могу ещё лет двадцать копаться в движках и дам фору молодым, писать романы не обучен – зачем мне жить? – ответил сильно постаревший за последние полгода то ли от горя, то ли от горькой Иваныч.

Отец ничего не ответил. Он был практикующим психиатром и наркологом – слишком хорошо знал, что алкоголизм – это не болезнь и не пристрастие, а реакция, аллергия на противоестественную личности окружающую действительность, попытка пробить головой угол, в котором тебя зажала судьба, попытка незаметно убить себя так, чтобы тебя не хоронили как самоубийцу на обочине под придорожным камнем.

Всё, что мог отец, – это звать Иваныча как можно чаще, чтобы тот спивался под присмотром врача, а не в гадюшнике с падшими духом, такими же как и он, горемыками.

Иваныча не стало. Душа его куда-то вышла после очередной бутылки и назад уже не вернулась. Маша осталась совсем одна. Ещё не старая, лет пятидесяти, была ещё хороша собой, стройна и могла бы попытаться найти себе нового мужа, но для этого сперва надо было разлюбить Иваныча, а это было для неё равносильно предательству, да и любовь – не картошка, которую хочешь сваришь, хочешь изжаришь, а захочешь и скормишь свинье. Обмануть себя и свои чувства невозможно – человек сам себе и прокурор, и судья, и мера всех вещей. И чувства её не обманывали: она была влюблена в Иваныча так же, как и тридцать лет назад – так же пылко, искренне, без остатка.

Подруги и соседи уговаривали её познакомиться то с одним, то с другим, таким же одиноким, как и она, но Маша не соглашалась и одна, превозмогая усталость и болезни, поддерживала тепло их с мужем и сыном очага. Сама топила печь, сама носила воду, зимой убирала снег, по весне отводила талую воду и никогда не просила ни у кого помощи, никому не жаловалась на свою судьбу. Верность и упорство – вот те качества, которые в ней Иваныч недооценил. Верность своему мужу и сыну она пронесла через всю оставшуюся жизнь. Много лет она жила прошлым, воспоминаниями, много лет жила любовью, дарованной ей свыше и не угасшей, несмотря ни на что, несмотря на годы одиночества и уход любимых и родных людей.

На свою Голгофу она шла маленькими шажками, или Голгофа её была слишком далека, а возможно, она просто не знала, куда идти, и ждала, что муж или сын придут и заберут её к себе.

До последнего Машенька, как называл её Иваныч, сохраняла здравый рассудок и достоинство, до последнего жила и во что-то верила – в свою любовь, в будущее, в счастье, в вечность.

Я не увидел, как закончилась её жизнь, увидел лишь некролог на ограде её усадьбы и понял, что кто-то другой теперь будет хранить тепло очага, что поддерживала она в одиночестве долгих восемнадцать лет.