Дорожная традиция России. Поверья, обычаи, обряды

Коршунков Владимир Анатольевич

Глава 1. Чары и козни дороги

 

 

На «тот свет»

Каждому человеку и всем людским коллективам присущ подсознательный страх перед иным, новым пространством. Там, в другом мире, человек ни в чём не может быть уверен. Там он лишён спокойного самоощущения, которое было ему свойственно в прежнем его жительстве. Возможно, этот страх – явление физиологическое, которое восходит к сильнейшим впечатлениям, связанным с процессом рождения, когда младенца вытягивало из обжитой, уютной утробы наружу, в холодное и пустое пространство.

В архаическом мировосприятии народа обжитые, мифологически безопасные места противопоставлялись внешним, чужим и чуждым, землям. В этот неверный, страшноватый мир и вела дорога.

Во внешнем мире запросто можно было встретить демонических существ, ведь дорога – это «мифологически “нечистое” место». В народном сознании прошлых времён «тема дороги неотделима от области смерти». Т. Б. Щепанская даже писала о своего рода некросимволизации: «Дороги традиционно маркируются знаками смерти». Так было и в древности, так и сейчас. Ныне это, к примеру, кенотафы и памятные знаки на обочине дороги или даже городской улицы – на месте чьей-либо гибели. У французов есть пословица: «Уехать – это как бы немного умереть» (Partir, c'est mourir un peu). Конечно, это говорится о разрыве отношений. Но вот как рассуждал об этом французский философ Г. Башляр: «Смерть есть путешествие, а путешествие – смерть. “Уйти значит немножечко умереть”. Умереть же означает поистине уйти, а уйти как следует, смело, окончательно нельзя иначе, как отправившись по течению, как вручив себя потоку большой реки. Все реки впадают в Реку мёртвых. Только такая смерть встречается в сказках. Только такой уход бывает приключением».

Согласно наблюдениям украинского исследователя М. М. Красикова, в традиционной культуре украинцев дорога осмыслялась «как зона повышенной (а то и предельной) опасности», как «место смерти». По его мнению, даже поверье, что дом нельзя строить на том месте, где прежде проходила дорога (мол, люди в нём не будут «задерживаться», а станут «проходить», то есть умирать), связано с таким восприятием дороги.

У многих народов человек, умерший в пути (и не подвергшийся всем должным погребально-поминальным обрядам), считался покойником зловредным – наряду с такими категориями покойных, как самоубийцы, некрещёные дети и т. п. Красиков отмечал, что излюбленным сюжетом украинских народных песен о казаках и торговцах-чумаках – этих, так сказать, «профессиональных странниках» – является смерть в пути: «Что характерно – такая гибель отнюдь не воспринимается (в т. ч. самим лирическим героем) как случайность. Где же и умирать страннику, как не в пути?» Однако при этом надо заметить, что, судя по русскому и украинскому песенному фольклору, умирающий на чужбине, в дороге ямщик, казак, солдат или иной «профессиональный странник» бывает весьма озабочен тем, чтобы его товарищи исполнили всё, как полагается – и родных известили, и из его вещей что-нибудь взяли бы себе, а что-то передали бы жене и сыновьям, и похоронили его под ракитовым кустом, под дубом, на кургане, под горою. Всё же неуютно помирать в чужом пространстве.

«Вечной странницей» представлялась очень популярная в народном православии святая Параскева-Пятница. А ей в её блужданиях часто сопутствовала Смерть, и вообще она имела отношение к «иному миру» и смерти. Образ Параскевы-Пятницы схожс мифологизированным олицетворением Масленицы. Масленица также приезжала к людям издалека «погостить», её встречали-угощали, а после «провожали» (сжигали, топили, растерзывали). Причём она явно была гостьей опасной, воплощавшей холод, зиму, смерть. Интересно и закрепившееся в народной речи (а оттуда перешедшее в литературный обиход) выражение «выехать в Ростов», то есть умереть. Этот фразеологизм основан на представлении о том, что Масленица, дескать, уезжала от провожавших её в день Прощёного воскресенья людей в Ростов Великий на тамошнюю ярмарку.

И вообще, в архаическом народном мировосприятии наступление какого-либо значимого календарного рубежа (праздника, поста) обычно оформлялось в системе пространственных координат. Календарный срок мыслился как перемещение: приезд, гостевание, отъезд. При этом олицетворение календарной даты могло быть антропоморфным (и чучело, и исполнявший обрядовую роль человек) или подразумеваемым (реализуемым на уровне акциональном и вербальном – в присловьях, поверьях, приметах, поговорках, обрядовых действиях вроде «кормления предков»). Либо же оно воплощалось в демонических существах, которые появлялись и активизировались на определённый промежуток времени (ведьмы и колдуны, русалки, вредоносные святочные духи). Изучение пространственного кода календарных обрядов позволяет увидеть общие ментальные и ритуальные основания внешне не слишком похожих друг на друга календарно-праздничных ситуаций. Такой угол зрения высвечивает важное, даже основополагающее значение представлений о пространственных перемещениях при оформлении мифологизированной картины мира.

Иногда даже пишут, что путь был «никаким локусом», «миром небытия». Такое, конечно, в известном смысле крайность. Всё же это не совсем «мир небытия» – бытие там, в пути, имеется, и очень даже насыщенное. Дорожные опасности – мифологически осмысляемые, да и вполне реальные – повышают жизненный накал. И уж точно это не провал в пространстве: дорожный «локус» – он вполне себе «какой». Но заострить таким образом мысль об изначальной иномирности пути, о вывороченности дорожной ситуации по отношению к обыденной, домашней, – имеет смысл.

Характерно поверье: «Если больной бредит дорогой (о дороге, о конях), то умрёт». Конь, между прочим, в древности был главным животным на похоронах, с его помощью добирались до «того света», он вообще считался «нечистым» животным и имел отношение к потустороннему миру. Известно, что поначалу в военном деле на Руси кони почти не использовались – преобладал пеший строй, как и у скандинавов. А. Е. Мусин, исследовавший воинскую культуру Древней Руси, даже высказывал предположение, что слишком медленная адаптация коня на Руси может быть связана с «неоднозначным», как он писал, отношением к этому животному. Имеется в виду, что конь был жертвенным животным. Археологи часто обнаруживают, что черепа молодых коней применялись в качестве строительной жертвы. Конь бывал смертоносен – это явствует хотя бы из легенды о смерти князя Олега. Конь перевозил на «тот свет». Вот и в погребениях он – жертвенное животное. Причём характер погребальных комплексов с конским снаряжением парадно-сакральный, а не повседневный. В летописном рассказе о загадочных событиях 1092 г. в Полоцке, когда «навье» (то есть мертвецы), скача на конях по улицам, «побивало» полочан, эти мёртвые наездники явно воспринимались как всадники Апокалипсиса. Тем более что в 1092 г. на Руси примечали очередное рубежное приближение даты конца света, приходившейся, согласно средневековым представлениям, на 1492 г. Мусин заключал: «Возможно, что именно этот эсхатологический аспект восприятия коня на Руси и тормозил адаптацию его в местной культуре». По его версии, только к XII в., наконец, стали привыкать к коню как к доброму другу и помощнику. Но нашествие конных воинов монголо-татар воскресило апокалипсические ассоциации.

Сани в древности тоже применялись в погребальном обряде – не только зимой, но и летом: на них волокли тело покойника к месту захоронения. Этот вопрос исследовал ещё А. Н. Анучин. Позднее и Д. К. Зеленин указывал: сани избирали для этого, по-видимому, потому, что они были древнейшим типом повозки. В. Я. Петрухин писал: «Использование С[аней] в ритуальных процессиях, совершавшихся в разные сезоны, связано как с традиционностью самого транспортного средства, так и с состоянием дорог средневековой Руси…» А применение саней в обрядах плодородия и обновления природы, по его мнению, соотносимо с распространёнными обычаями волочить что-либо по земле, чтобы перенять её плодородие. Вообще заметно, что при погребальных обрядах и используемые предметы, и сами обрядовые действия обычно бывают упрощённого, архаического типа. Сани – именно такой, старинный и традиционный атрибут.

К обычаю везти тело для погребения на санях восходит древнерусский фразеологический оборот, который встречается в «Поучении» Владимира Мономаха (1117), – «сидя на санях», то есть на старости лет, в преклонном возрасте, одной ногой в могиле. Возможно, что этим же объясняется и выражение «с копыльев (копылов) долой». Копыл – это опора в виде бруска, соединяющая полозья саней с верхней их частью. Когда сани срываются с копыльев, то это значит, что они развалились. Но ещё так, с копыльев долой, несут и тело покойного, когда его довезли на санях до места погребения. И это выражение приобрело значение «умереть; упасть; потерпеть жизненную катастрофу». Когда особенности древнего похоронного обряда окончательно забылись, то диалектное слово «копыл» было переосмыслено и заменено на созвучное: стали говорить «с копыт долой».

Интересно, что в речи образованных людей XIX в. проявилась такая метафора: садиться в повозку – умирать. Очевидно, это происходило под влиянием старинного выражения «сидя на санях», да и в соответствии с общеизвестными представлениями о смерти как отправлении в дальний путь. Например, в повести М. Н. Загоскина «Вечер на Хопре» (1834, 1837) явившиеся загулявшему помещику бесы (в обличье нескольких казаков и подъячего) так говорили о председателе уголовной палаты, который был известен как «сущий разбойник»: «…Мы все его приятели и ждём не дождёмся радости, когда его высокородие к нам в гости пожалует». И далее: «Конечно, приехать-то приедет, а нечего сказать, тяжёл на подъём! Месяц тому назад совсем было ужв повозку садился, да раздумал». Когда же помещик на это воскликнул, что ведь месяц назад тот «при смерти был болен», ему поддакнули: «Вот то-то и есть, сударь! По этому-то самому резонту он было совсем и собрался в дорогу».

Уже в древней летописи говорилось, что у восточных славян было принято помещать прах умерших «на путях» – вдоль дорог. В более позднее время, как известно, при дорогах ставились деревянные либо каменные кресты и часовни, а сами дороги (и тем более их перекрёстки) представлялись местами, где могла являться «нечистая сила» – недаром там же обычно и гадали. У славян до сравнительно позднего времени около дороги хоронили самоубийц. В Полесье самоубийц и некрещёных детей погребали на перекрёстках или на обочине. Да и теперь, как уже отмечалось выше, существует обычай ставить на обочинах дорог поминальные кресты по типу надгробных и памятные знаки иной формы, отмечая места гибельных автомобильных аварий.

Сама же традиция хоронить покойных при дорогах, то есть по границам, возможно, связана с представлением о том, что умерший тем самым сможет защищать обитаемый людьми мир. Кроме того, находясь при границе, на окраине, мертвец всё же выпроваживался за обычные пределы человеческого обитания.

В прошлом эпитафии (и реальные, и беллетризованные, ставшие литературным жанром) тоже нередко были обращены к некоему «путнику», «прохожему». Они создавались в расчёте на то, что их прочтёт идущий мимо человек – как если бы могилы располагались при дорогах (собственно, так зачастую и бывало). Традиционный мотив древних надгробных надписей включал в себя обращение к прохожему: «sta, viator!» (латинское: «путник, стой!»), после чего уже говорилось о судьбе и достоинствах погребённого здесь. Так и у Марины Цветаевой в стихотворении «Идёшь, на меня похожий…» (1913): «Я тоже была, прохожий! // Прохожий, остановись!» (курсив автора. – В. К.). С другой стороны, кладбища действительно бывали местами сентиментальных и романтических прогулок – как у О. Э. Мандельштама в начале стихотворения, обращённого, кстати, к Цветаевой: «Не веря воскресенья чуду, // На кладбище гуляли мы» (1916).

Дорога была связана и с мифологизированными образами болезней. Они, подобно смерти, приходили в обжитое пространство людей издалека – по дорогам. Многие болезни представлялись «напущенными», то есть внесёнными в наш мир колдунами и ведьмами. В записанном фольклористом-любителем М. И. Романовым (1886–1956) в Черевковском районе Архангельской области «заговоре от всяких детских болезней» перечислены такие пагубы: «…Уроки, // Здроги, переполохи, // Дорожные уроки…». Младенец мог заполучить сглаз («урок») в дороге или от тех злых сил, которые при ней обретались.

Интересный образ личностной детской мифологии был у писателя В. Г. Короленко (1853–1921), который в детстве, до 1866 г., жил в Житомире. Он вспоминал о находившейся неподалёку от его дома длинной и прямой улице, что вела в сторону кладбища. Она называлась «шоссе», и по ней часто «пробегали почтовые пары с подвязанными колокольчиками…». Тут же, на выезде из самой оживлённой части города, почтари отвязывали колокольчики. «Тогда дальше почта трогалась уже со звоном, который постепенно стихал, всё удаляясь и замирая, пока повозка, тоже всё уменьшаясь, не превращалась в маленькую точку». Улица же эта была такой: «…Перспектива её заканчивалась вдали купами зелени, свешивавшейся из-за заборов. С одной стороны это было “православное” кладбище, с другой – чей-то обывательский сад. Между этими пятнами зелени всё, что удалялось по шоссе за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль… Мы с братом часто смотрели от угла нашего переулка или с высоты забора, как исчезали в этой перспективе почтовые повозки, высокие еврейские балагулы, неуклюжие дилижансы, мужичьи телеги. И когда кого-нибудь хоронили, мы не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортежне достигал этой предельной точки. Тогда бесформенное пятно людской толпы как будто ещё раз развёртывалось яснее. Хоругви мелькали и наклонялись под воротами и ветвями дерев, выравнивался перпендикулярно катафалк, и всё это втягивалось в кладбищенскую ограду. Тогда мы знали, что “всё кончено”… Первые, наиболее яркие и глубокие впечатления дали связаны у меня с этой длинной перспективой шоссе, и, быть может, их глубине и некоторой мечтательности, которая и вообще сродна представлениям о дали, содействовала эта связь с похоронами и смертью…»

Опасности дальнего пути обострённо воспринимались человеком прошлого времени. Далёкая дорога грозила неизвестностью, там можно было и вовсе сгинуть. А гибель на чужбине казалась особенно страшной. Вятский статистик Н. Н. Романов, изучавший в 1870-х гг. быт и хозяйство разных народов Вятского края, писал о том, что вотяки (удмурты), в отличие от русских, боялись всяких дальних путешествий, у них вовсе не развивался извозный промысел: «…Они не так легко могут приспособиться к чуждой для них обстановке, в чужих местах, как русские, которые чувствуют себя, как дома, за тысячу вёрст от родной деревни». Романов приводил такой пример: «Когда мне рассказывали в Елабужском уезде об извозном промысле крестьян и в то же время прибавляли, что извозом в дальние места занимаются только русские, я спрашивал, отчего же этим промыслом не занимаются и вотяки. Мне отвечали: “смерти боятся”. Снарядится русский в извоз, идёт по вотской деревне, видит его знакомый вотяк и говорит, обыкновенно, что-нибудь в роде следующей фразы: “куда, Семён, пошол – домой не придёшь”».

Может быть, дело в том, что удмурты в те годы просто были, так сказать, более архаичны по своему мировосприятию? Им бывали ближе, понятнее те древние смыслы и ассоциации, которые оказались запечатлёнными в народной культуре. Ведь трудности и опасности – это постоянное, неотъемлемое свойство пути в мифологической картине мира архаических коллективов. Судя по фольклорным текстам, по мере движения героя происходило нарастание хаоса и ужаса. Правда и то, что персонаж, достигший-таки конца сказочного или заговорного пути, всегда имел иной статус, чем прежде, – более высокий.

 

Нечеловеческие тропы

Очень распространёнными были народные поверья о тропах и дорогах леших и прочей нечисти. По этим лесным дорожкам, дескать, время от времени проносились свадьбы леших, так что там лучше не останавливаться и не ночевать.

Представления об опасных для человека путях инфернальных мифологических персонажей и мертвецов имелись не только у русских, но и у других народов.

Археолог М. Ф. Косарев, вспоминая известного археолога и этнографа Валерия Николаевича Чернецова (1905–1970), знатока западносибирских поверий и обычаев, писал о своем учителе так: «Его уменье видеть сокровенное, проникать в “душу” вещей и явлений, сжимать и расширять пространство и время было воистину поразительно. Знаменитые чернецовские рассказы вечерами у таёжного костра буквально гипнотизировали слушателей, заставляя путешествовать вместе с ним по мирам Вселенной, общаться с духами, ощущать прошлое как зримую реальность». Затем Косарев приводил такой любопытный эпизод: «Отправляя в 1959 г. группу студентов проверить сведения о культовых пещерах на Северном Урале, он отозвал меня (руководителя группы) в сторону для приватного напутствия. Между нами состоялся примерно следующий разговор:

– Будьте осторожны. Там где-то проходит тропа мёртвых. Если нечаянно наступите на неё, может случиться худое дело…

– Валерий Николаевич, а как я узнаю о ней, ведь она, наверное, невидима?

– Как только встретите людей, идущих с закрытыми лицами, сразу сворачивайте в сторону.

– А если не успеем?

– Могут увести с собою…»

Фигуры с закрытыми лицами – это мертвецы, идущие в «иной мир» по своей заповедной тропе, и горе тому, кто окажется у них на пути. Действительно, в древнерусском сказании «О человецех незнаемых в восточной стране» (предположительно, конца XV в.) о приполярных самоедах – жителях северо-востока Европы и Нижней Оби, – со ссылкой на рассказы «старых людей» говорилось: «Да в той же Самоеди видели, скажють самоедь же, старые люди, зъ горы подле моря, мертвых своих: идут плачющи множество их, а за ними идет велик человек, погоняя их палицею железною». Иногда указывают: недаром и палица у этого проводника в «иной мир» железная. Ведь железо, в отличие от серебра и золота, у народов Западной Сибири ассоциировалось с загробным миром. Правда, сам мотив толпы умерших, которых великан гонит палицей, – книжного происхождения и, скорее всего, восходит к средневековой «Александрии». Во всём тексте сказания «О человецех незнаемых» заметны книжные мотивы. Поэтому едва ли этот отрывок является ценным этнографическим источником по мифологии самоедов. Другое дело, что представления о «тропе мёртвых» у народов Западной Сибири вполне могли существовать. И как раз тут важны мысли и чувства этнографов-полевиков, пусть даже выраженные в такой, несколько экзотической, мистически окрашенной форме, как у Чернецова.

В рассказе И. С. Тургенева «Живые мощи» (1874), из цикла «Записки охотника», парализованная и ставшая почти святой крестьянка Лукерья как-то раз увидела запомнившийся ей сон: «Вижу я, что сижу я этак будто на большой дороге под ракитой, палочку держу оструганную, котомка за плечами и голова платком окутана – как есть странница! И идти мне куда-то далеко-далеко на богомолье. И проходят мимо меня всё странники; идут они тихо, словно нехотя, все в одну сторону; лица у всех унылые и друг на дружку все очень похожи. И вижу я: вьётся, мечется между ними одна женщина, целой головой выше других, и платье на ней особенное, словно не наше, не русское. И лицо тоже особенное, постное лицо, строгое. И будто все другие от неё сторонятся; а она вдруг верть – да прямо ко мне. Остановилась и смотрит; а глаза у ней, как у сокола, жёлтые, большие и светлые-пресветлые. И спрашиваю я её: “Кто ты?” А она мне говорит: “Я смерть твоя”». В тот раз смерть не забрала Лукерью, сказала ей: «Жаль мне тебя, Лукерья, но взять я тебя с собою не могу». Мёртвые, бредущие в дальний путь, да и сама рассказчица, снаряжённая как странница, готовая двинуться с ними, – это всё вполне типично для представлений о дороге в «иной мир».

А в рассказе Виктора Пелевина «Бубен верхнего мира» (1998) речь идёт о том, как две прагматичные современные девицы при помощи сибирской шаманки Тыймы вызвали на время из «верхнего мира» погибшего на Отечественной войне лётчика, думая, что это немец. Но явившийся лётчик заговорил по-русски.

«– Так вы что, – спросила Таня, – советский?

– Да как сказать, – ответил майор Звягинцев, – был советский, а сейчас не знаю даже. У нас там всё иначе.

Он поднял глаза на Машу; та отчего-то смутилась и отвела глаза.

– А вот вы здесь к чему, девушки? – спросил он. – Ведь пути живых и мёртвых различны. Или не так?»

Похоже, майор Звягинцев, равно как и создавший его писатель, знают сибирско-шаманские способы взаимодействия с «иным миром».

М. Ф. Косарев, изучавший традиционное мировоззрение сибирских народов, приводил такие факты, указывающие на представления об «ином мире» и о пути в него. Покойника выносили не через дверь, а через окно или специально проделанное отверстие – в ту сторону, где находился «нижний мир», обычно на север или на запад. Двигались с кладбища, иногда спиной вперёд, и по новому пути, а не по старому следу. При этом шли не оглядываясь. Поперёк тропинки последний идущий человек клал палку либо проводил черту, символизирующую бездну или глубокую реку. А рядом, преграждая покойному путь обратно, клали камешки, то есть горы. «Во время похорон шаман или особый человек, знаток похоронного ритуала, обращался к покойнику (к его душе-тени, душе-призраку) с вежливой, но настойчивой просьбой идти “своим путём”». Ненцы говорили так: «Ты отправляйся в свою землю, иди своей дорогой и не приходи к нам». Нганасаны: «Хоть ты и близкий нам человек, но мёртвый ты. У нас своя дорога, у тебя своя. Иди своей дорогой, к нам не возвращайся». Энцы намечали вешками «мёртвую дорогу» и кричали: «Не приходи по нашей дороге, вон там твой путь». Обобщая, Косарев отмечал: «Похоронные ритуалы, связанные с посмертным устройством души-призрака, всячески подчеркивали, что у живых и мёртвых разные пути, которые не должны совпадать».

Эти свидетельства – сибирские, однако у коренных народов Сибири они разве что отчётливее выражены. А вообще-то представления о том, что у живых и мёртвых пути должны быть различными, явно имелись и у других народов.

Крестьяне коми, потеряв свою скотину, писали «прошение» к «лесному царю», поскольку именно леший отвечал за пасшийся в лесу скот. Это «прошение» представляло из себя полуграмотный текст на берёсте. В нём могли быть такие слова: «Есть у вас ваша дорога своя, а крестьянская у нас особенная, куда лошадь пошли». Или так: «Дорога наша. Ежели вы добром не даёте, мы станем с вами ссориться». А коми, живущие в низовье р. Оби, в наши дни рассказывают о снежном человеке, который почти неотличим от традиционного «лешака». У нового персонажа народной мифологии в лесу имеются свои «заколдованные» тропы, по которым людям ходить не следует. Если кто туда забредёт, то снежный человек станет его пугать, чтоб человек свернул с тропы.

Опасные звери, почитавшиеся людьми в качестве лесных «хозяев», тоже должны были проходить по своим собственным тропам в чащобе, не пересекая пути человеческие. Удмурты при случайной встрече в лесу с медведем низко ему кланялись, вставали на колени и просили: «У тебя, большой человек, своя дорога, а у меня своя. Иди своей дорогой, а меня не тронь».

М. М. Пришвин в датированных 1907-м г. художественно-этнографических очерках из жизни русских обитателей одного из уголков европейского Севера – Выговского края, в главе «Полесники» воспроизвёл неожиданную встречу охотника-полесника с медведем. Охотник шёл, проверяя расставленные силки. «Нет ничего мудрёного, что с другого конца путика (лесной тропки. – В. К.) идёт Михайло Иванович и тоже собирает дичь. ‹…› Встретились лицом к лицу. Бежать назад нельзя, потому что медведь, узнав о трусости полесника, сейчас же догонит и задерёт. А медведь рассуждает совершенно так же: и рад бы бежать, но боится.

“Будь ты проклят, нечистая сила, ты мне сейчас не надобен, – думает мужик, – ни ружья, ни собаки нету”.

“Да и ты мне не надобен, – думает медведь, – а стану повёртываться, ты меня и хватишь”.

Так и стоят друг против друга: мужик у сосны, с топором, и против него – медведь на задних лапах.

Стучит мужик неистово топором по сосне, кричит во весь дух: “У, супостат, немытое рыло, уходи!” А медведь стоит на задних лапах, язык высунул – пена бежит изо рта, – хватает лапой пену и бросает в мужика. И долго стоят мужик и медведь, не хотят уступить друг другу дорогу, мужик до половины исколотит обухом сосну. Но бог покорил медведя человеку, он убегает».

Такие вот лесные «хозяева», вроде медведя, наделялись особыми свойствами, подобно мифологическим персонажам. Испуганный охотник ругал медведя как «нечистую силу».

Дорогой пользовались люди, но на ней им также являлись опасные мифологические персонажи. У славян существовало представление, что дорога символически разделена на две части – правую и левую. Правая – для людей, а левая – для потусторонних сущностей и зверей. Полагали, что если при неожиданной, нежеланной встрече с таким существом (например, с волком) занять правую сторону, то противник перейдёт на левую. При встрече с ведьмой говорили: «Я иду своей дорогой, а ты ступай своей». У коми-пермяков, народная культура которых близка русской, при упоминании лешего говорили: «Пусть не слушает тёплая хоромина, пусть по своей дорожке он ходит». А сам леший мог крикнуть человеку: «Всё, уходи, не мешай на дороге!», «Уйди в сторону, а то плохо будет!»

На Русском Севере во время традиционной крестьянской свадьбы звучали диалоги дружки со стороны невесты, в которых последовательно предлагались и тут же отвергались всевозможные пути и лазейки для жениха, который хотел проникнуть в дом невесты. В конце концов, договаривались о крылечных дверях, то есть о таком входе, которым шествуют почётные гости. Разные окольные дорожки упоминались также в свадебных причитаниях, исполнявшихся для свата или сватьи. Это «собачьи дыры», «кошачьи лазеечки», «тараканьи тропы», «заячьи тропиночки», «хоботы змеиные», «чужие огороды» и т. д. По словам Ю. А. Крашенинниковой, «перечень представителей животного мира (мышь, собака, таракан)… объясняется традиционными представлениями: мышь относится к нечистым животным, в приметах является предвестником смерти или несчастья, ей свойственна хтоническая символика, в народном сознании близка к гадам… таракан и собака в магических обрядах выступают в качестве посредников». Иначе говоря, пролезающие в лазейки и шмыгающие по огородам твари – «нечистые», хтонические существа. Это так, но похоже, что в первую очередь здесь выражается противопоставление «животное – человек»: хоть жених и явился «издалека», но он – человек, а не «гад» и не зверь. Более того, он «князь», гость почётный – недаром в иных обрядовых диалогах свадьбы ему противопоставлена бабка-повитуха, которая знает «банные двери», да пастух, что знает «стайные двери» («стая» – это старинное диалектное обозначение хлева). В общем, в этих обрядовых текстах тоже заметно различение пути для почётного гостя – человека – и всяких звериных троп. У людей – своя дорога, у «нелюдей» – собственные тропки да лазейки.

В недавнее время М. В. Жуйкова по славянским лингвистическим материалам попыталась реконструировать традиционные представления о путях опасных мифологических персонажей.

Подобные верования сохраняются и развиваются и среди горожан. От туристов, спелеологов, альпинистов можно услышать множество легенд и быличек об особенных тропах и бродящих по ним мифологических «хозяевах». Вот один такой рассказ, в котором говорится примерно о начале 1970-х гг., то есть о времени, когда власти всё ещё пытались бороться со всяческими суевериями. Причём речь идёт о московских интеллигентах из знаменитого Физтеха: «Её родители были “физтехами” и увлекались водным туризмом. Её ещё совсем маленькой они брали с собой в походы. И говорили, что делают это потому, что она лучше взрослых чувствует невидимые тропы. На байдарке её всегда сажали на руль, потому что тогда они не попадали никогда на опасные места. А в лесу она безошибочно находила дорогу и никогда не плутала. Они рассказывали, что на лесном перепутье (это где две тропы пересекаются) иногда можно увидеть самого себя, идущего наперерез, по другой тропе. И это очень для человека опасно. Тот, кто появится, будет иметь твой облик и обязательно постарается с тобой заговорить. Самое главное – не ответить, не обернуться, пройти мимо. С ней один раз это произошло. Она как-то увидела, что шла по лесу девочка – такая, как она, и пыталась с ней заговорить. Но она прошла мимо и не ответила ей». Ребёнок, который лучше взрослых чувствует подстерегающие на пути опасности, лесные дорожки и «перекрёстки» на них, явление призрака на таком лесном «перекрёстке» – всё это типичные мотивы современных рассказов. В них явны отголоски традиционных старинных поверий и быличек. Хотя, судя по всему, на них влияли также книжные представления: привидение в собственном облике того человека, что видит его, – это ведь и сюжет городских легенд. Такое рассказывали, например, про монархов, и это бывало знаком их скорой кончины.

 

Дорожные грёзы

Человек, находившийся в пути, и ощущал-то себя не так, как в обычной для него, привычной обстановке своего дома или родной деревни.

На остановке в тамбовском имении своих знакомых, по пути из Москвы в Астрахань, И. С. Аксаков 8 января 1844 г. записал в своём дневнике о том, каково в дороге зимою. Отправляешься с очередной ямской станции, и разговор с попутчиком поначалу идёт живо. «Но до новой станции долго, колокольчик так однозвучен, вид так однообразен, всюду белая равнина, сливающаяся с серым горизонтом, – что разговор мало-помалу прерывается, наконец пресекается совсем и каждый задумывается Бог знает о чём. Всякая дума становится неопределённою и неясною, в голове мелькают смешанные образы, сначала те, которые ближе к сердцу, потом, по какому-то, часто чудному сближению, за ними выходят и другие… И как-то привольно это состояние, это пребывание в переливе мыслей и образов. И это забвение, эти сновидения наяву так отрадны, что, кажется, всё бы тонул в них глубже и глубже, и эти минуты вознаграждают за претерпеваемые физические неприятности».

А его отец, С. Т. Аксаков, в автобиографической книге о своём детстве «Детские годы Багрова-внука» (1857) писал: «Дорога – удивительное дело! Её могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая вдруг человека от окружающей его среды, всё равно, любезной ему или даже неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминание прошедшего и, наконец, на мечты и надежды – в будущем; и всё это делается с ясностью и спокойствием, без всякой суеты и торопливости».

Лаврецкий, герой романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо» (1859), возвратившись в родные края из-за границы, где он провёл несколько лет, ехал в тарантасе в своё имение, меланхолично поглядывал по сторонам. «…Вся эта, давно им невиданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным давлением. Мысли его медленно бродили; очертания их были так же неясны и смутны, как очертания тех высоких, тоже как будто бы бродивших, тучек». Потом он решил поспать. «Заснуть он не мог, но погрузился в дремотное дорожное онемение. Образы прошедшего по-прежнему, не спеша, поднимались, всплывали в его душе, мешаясь и путаясь с другими представлениями. Лаврецкий, бог знает почему, стал думать о Роберте Пиле… о французской истории… отом, как бы он выиграл сражение, если бон был генералом; ему чудились выстрелы и крики… Голова его скользила набок, он открывал глаза… Те же поля, те же степные виды; стёртые подковы пристяжных попеременно сверкают сквозь волнистую пыль; рубаха ямщика, жёлтая, с красными ластовицами, надувается от ветра…»

В общем, это не настоящий сон – разве что лёгкая дремота. И навеваются дорожные грёзы.

В одном из ранних рассказов Л. Н. Толстого – «Метель» (1856) – подробное описание кружений вьюжной ночью в ямщицких санях по заснеженной степи. Основой рассказа стало реальное происшествие, случившееся с Толстым 24 января 1854 г. в донских степях. Герой рассказа, офицер, долгое время не отдыхавший во время дальнего пути, то дремал, то просыпался, то впадал в странное забытьё и, наконец, свыкнувшись с мыслью об опасности замёрзнуть и погибнуть, крепко заснул. «Воспоминания и представления с усиленной быстротой сменялись в воображении», – писал Толстой.

В начале лета 1879 г. приговорённый к ссылке В. Г. Короленко ехал с наёмным ямщиком из Костромы в Вятку. «Помолчали. Выехали из волоки (леса. – В. К.), полем поехали. Ямщик думал; я тоже; вслушивался в звон колокольчика да ещё всегда, когда приходится на лошадях ночью ехать, мне всё сзади голоса какие-то смутные слышатся. Всё кто-то говорит, будто, – несколько голосов, далеко, далеко – сзади в сумраке. И такое знакомое что-то хорошее, да не разберёшь – что. И слушаешь, слушаешь, а тут и картины пойдут одна за другой, лица знакомые, дорогие люди, что осталось там сзади по разным местам, далеко. И не сплю я ночью в дороге от этого».

Родившийся в 1852 г. прозаик Д. Н. Мамин-Сибиряк, детство которого прошло на Урале, вспоминая те годы, писал: «Есть неизъяснимая прелесть в простой русской гужевой езде, несмотря на все присущие ей недостатки… ‹…› Неудобства как-то забываются, а остаются воспоминания лучшие…» И добавлял: «Я лично особенно люблю зимние поездки в открытой сибирской кошёвке, только не по открытым степным местам, а горами и лесом, где картины чередуются одна за другой, как в панораме». На малопроезжей зимней дороге по лесистым горам – «дремучие ельники», «саженный снег», «синеющая даль»: «В таком лесу зимой какая-то особенно торжественная тишина, как в пустой церкви. ‹…› И хорошо, и жутко, и хочется ехать по этой лесной пустыне без конца, отдаваясь специально дорожным думам». Встречаются у Мамина-Сибиряка выражения несколько неуклюжие, но суть схвачена: тишина и покой на зимней дороге, её убаюкивающая, навевающая грёзы власть – и всплывающие у путника особенные, дорожные думы.

В одной из заметок некрасовского журнала «Современник» за 1864 г. можно было прочесть: «Впрочем, когда едешь хорошенько закутанный, то и зимой выходит иногда хорошо. Ноги не коченеют; в теле не чувствуется никакой неприятной боли; уединение сообщает мыслям сосредоточенность; пение ветра, проходя через поднятый воротник шубы, утрачивает свои резкие, визгливые тоны; медленное плавание повозки по пушистым сугробам разнеживает и ниспосылает на душу благодатные мечтания. Бог знает, об чём тут не припомнишь, об чём не передумаешь, в какие уголки видимого и невидимого мира не заглянешь. И, что всего лучше, исполняешь всё это без всякой системы, переходишь от одного предмета к другому бессвязно, отрывочно. Эта отрывочность, это, так сказать, мление мысли есть самое драгоценное и любезное её качество. Не знаю, знакомы ли с ним люди худородные, осуждённые на вечные телесные упражнения, но людям рождения деликатного и притом досужим оно известно в совершенстве». Финал тут явно ироничен, как разв стиле народолюбивого журнала…

Дорожные грёзы, «мление мысли» – это, говоря по-нынешнему, своеобразный медитативный транс (разумеется, в психологическом, а не в обыденном смысле). Такой транс похожна дремотное, предсонное состояние. Тем более что на мягкой дороге усталые путешественники обычно и задрёмывали. Да и мелькание перед глазами однообразных предметов (например, древесных стволов) производит тот же эффект. И. С. Аксаков – человек тонко чувствующий и впечатлительный, образованный и культурный – ценил такие мысли, чувства и образы, эти дорожные думы: «Вечно вращаясь в кругу скучной и пошлой действительности, я, по воспоминанию, чувствовал потребность в таких ощущениях, которые очищают душу. О, если бы у меня было в это время всё легко на сердце!..» Однако же чаще дорожные впечатления и ощущения бывали не столь приятными.

Поэт П. А. Вяземский уже пожилым человеком, в 1860-х гг., в стихотворении «Дорогою» писал, что прежде, в давние годы, ему даже нравилось лететь по зимней дороге: «Тут коляски лёгкой качкой // Разыграется мечта…» Мечта эта поэтическая – наперегонки с повозкой мчатся рифмы. Недаром Вяземский так много написал о российских дорогах.

Ну, а в более раннем стихотворении «Кибитка» (1828) он судил о зимней езде хоть и не без улыбки, но всё же как о злоключении: «Нет, нет, путь зимний не по мне: // Мороз, ухабы, вьюги, снеги».

Даже дремота в кибитке на зимней дороге навевает кошмары:

Дремота липнет ли к реснице, Твой сон – горячки бред шальной: То обопрётся домовой На грудь железной рукавицей; То хочешь ты без крыл лететь, То падаешь в пучину с моста, То вдруг невиданного роста Идёт здороваться медведь… [67]

Ещё одно стихотворение Вяземского, «Дорожная дума» (1830), уже без иронии, оно серьёзно и грустно. Это стихотворение сходно со многими иными стихами других русских авторов – немало подобных строк в нашей литературе.

Колокольчик однозвучный, Крик протяжный ямщика, Зимней степи сумрак скучный, Саван неба, облака! И простёртый саван снежный На холодный труп земли! Вы в какой-то мир безбрежный Ум и сердце занесли. И в бесчувственности праздной, Между бдения и сна, В глубь тоски однообразной Мысль моя погружена. Мне не скучно, мне не грустно, – Будто роздых бытия! И не выразить изустно, Чем так смутно полон я [68] .

О дорожных дремотных мыслях и самоуглублённых грёзах у Вяземского имеется также стихотворение с названием «Ещё дорожная дума» (1841): «…Обратным оком // В себя я тайно погружён, // И в этом мире одиноком // Я заперся со всех сторон».

Вот пример таких дорожных грёз, когда отчего-то накатывает тоска-печаль. Писатель и публицист В. А. Слепцов (1836–1878) совершил путешествие (пешком и на попутных подводах) из Москвы по печально знаменитой дороге Владимирке во Владимирскую губернию. Сразу же вслед за тем, в 1861 г., он опубликовал свои очерки. «Часу во 2-м пополудни купил я сайку у Рогожской заставы и пошёл по Владимирскому шоссе. День был ясный, сухой и холодный» – так вот запросто начинает он повествование. Дело происходило осенью 1860 г.

Путнику было как-то не по себе на пустынном шоссе. Подступила дорожная тоска, обострённо ощущалось одиночество. И в самом начале своих очерков Слепцов поместил выразительное описание этой неясной дорожной тоски.

«Тут только стал я замечать, что я один. Это чувство одиночества удивительно странное чувство. После я к нему привык, но сначала оно мне показалось как-то очень ново, и даже тяжело стало. Одиночество среди белого дня, на большой дороге, – это вовсе не то, что одиночество в комнате или в лесу.

Дорога – это такая вещь, которую всегда себе представляешь с людьми и лошадьми; дорогу всегда видишь только в дороге, а потому когда смотришь на неё из экипажа, так всё и хочется поскорее её проехать, чтобы её оставалось как можно меньше; и видишь, как она бежит всё назад и назад, и чем скорее едешь, тем легче становится. Сидя в экипаже, особенно во время скорой езды, не чувствуешь почти этого тяжёлого, подавляющего влияния, которое производит большая дорога, и особенно шоссе, на пешехода, и притом одинокого пешехода; когда ни спереди, ни сзади не видишь ни души. Пока ещё идёшь и думаешь о разных разностях, а ветер однообразно шумит в ушах, тупо смотришь вдаль и считаешь себе бессознательно телеграфные столбы, ещё всё ничего: и не заметишь, как пройдёшь версту; но когда остановишься и посмотришь назад, а потом опять вперёд, удивительно странное чувство вдруг охватит душу. Особенно поразит эта необъятность кругом и над головой, а ветер кажется такою грозною, поглощающей силой, что как будто исчезаешь перед ней. И сознаёшь только, что вот что-то движется и заливает тебя, и какая-то невозможная для человека власть скрыта в этом движении. Идёт ветер громадною, неизмеримою массой, и ничем его не остановишь, и будто видишь даже это движение – мёртвое, окоченелое движение. А дорога лежит впереди скучная, бесприютная… и ей конца тоже не видно; и вдруг она до такой степени опротивеет, что просто бы не глядел на неё, тоска смертная нападёт, и нестерпимо захочется ехать и ехать, так бы вот скорее, скорее… а тут иди!»

И затем писал он про новые, не слишком привычные ещё для того времени придорожные звуки – про заунывный скулёж телеграфных проводов под осенним пронзительным ветром: «Ещё вот эта проволока, так решительно невыносима становится под конец. Никогда в жизни не слыхивал я такой адской музыки: бог знает, что за странные звуки издаёт она, особенно в ветреную погоду. То будто благовестят где-то очень далеко, то вдруг подымется визг, жужжание, точно пчёлы вьются над головой, то загремит оркестр трубачей, шмель бьётся по стеклу, пение какое-то пронесется струёй, чей-то голос жалобно завоет, и всё в одном тоне, – диссонансу ни малейшего. А если приложиться ухом к столбу, – тут таких звуков наслушаешься, что передать невозможно: гром, колокола, пушки… чёрт знает что такое!»

Попутчик, вообще любой прохожий и проезжий, казался ему на подмосковной дороге желанным – ведь каждый мог избавить его от этих тягостных чувств: «Но все эти страхи, на первых порах так назойливо встречающие одинокого пешехода, как сон разлетаются всякий раз, как только завидишь вдалеке по дороге чёрное пятнышко: медленно покачиваясь, плывёт и разрастается оно шире и шире, из круглого становится сначала продолговатым, а потом понемногу начинает вырастать на нём голова с ушами и дугою, и ужвидно, что это лошадь, а за лошадью ещё что-то мелькает, – должно быть, баба: так и есть – поп». Заключительная шуточка могла бы стать эпиграфом к уже опубликованному исследованию В. Ю. Макаровой о том, кем всё-таки является поп – мужиком или бабой.

Странные, причудливо-разнообразные звуки телеграфных проводов, эта, по словам Слепцова, «адская музыка», которая беспрерывно слышна на дороге, а если приложить ухо к телеграфному столбу, то и вовсе «передать невозможно» – на такое, кажется, многие в те годы обращали внимание. В. Г. Короленко, вспоминая своё житомирское детство, писал, каким событием для всех окрестных обитателей стала установка телеграфной линии на их улице. Вслушивались в завывание проводов («становилось как-то жутко слушать этот несмолкающий, ровный, непонятный крик мёртвого железа…»), к столбам прислонялись послушать («казалось – целая звуковая река переливалась по дереву, сложная, невнятная, завлекающая»), рассказывали небылицы про свойства телеграфа («тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают…»). Звон телеграфной проволоки вошёл и в художественную прозу Короленко. В его рассказе «В облачный день» (1896) действие происходит на тракте, по которому среди пыли, в жару едет ямщицкий тарантас с двумя седоками. «Дорога, поле, шелест листьев, лёгкий звон придорожного телеграфа…»; «Поле, дорога, звон проволоки, зной и обрывки ленивых мыслей тянутся, как облака, друг за другом… Путаются, слипаются».

Выбоины тряской дороги не препятствовали тому, чтобы путешественник, запертый в узком пространстве повозки, впадал в тревожную дрёму. Летом 1880 г. А. Г. Стадницкий (будущий митрополит Арсений; 1862–1936), среди прочих певчих, сопровождал архиерея в поездке по Бессарабии. Архиерей ехал в карете, протоиерей и дьяконы – в фаэтоне, а шестеро певчих добирались в крытом фургоне без рессор. Стадницкий записал в своём дневнике: «…Нельзя и представить себе, что за пытка была наша поездка. Ну так трусило, что слова нельзя сказать, зуб на зуб нейдёт. Попробовали было петь – куда, такие трели выходили, что страшно – трели именно выходящие непроизвольно из самой глубины души. Артист отроду не делал такой естественной трели, сколько бы ни трудился, а у нас выходило всё это естественно. Так, чтобы хотя сколько-нибудь сберечь свой организм, пришлось употребить ручные рессоры, так что большею частию дороги на руках держались». Однако потом, когда стемнело, они как-то притерпелись. «Водворяется тишина среди нас, понуривших головы, которые непроизвольно от этой тряски качаются из стороны в сторону, и мы находимся в каком-то полусознательном дремании. Тишина… Однообразная тряска, как вообще всё монотонное, способствует такому нашему полусознанию. Всё тебе представляется неопределённо, неясно; только свист ямщика да хлопанье бича как-то резко очерчивается в твоём полусознании». Правда, попадавшиеся на дороге особенно глубокие рытвины бросали ехавших вбок и мигом выводили из дремотного состояния.

Вообще же типичными чувствами путника в дальней дороге были тоска и скука. Как сказано у А. А. Блока, «Тоска железная, дорожная // Свистела, сердце разрывая…» («На железной дороге», 1910). Ну, и не только железнодорожная, конечно. В создававшемся с 1823 по 1831 г. «Евгении Онегине» А. С. Пушкина о путешествии Лариных в Москву сказано: «…И наша дева насладилась // Дорожной скукою вполне: // Семь суток ехали оне». Н. П. Огарёв заканчивал своё короткое стихотворение «Дорога», написанное в декабре 1841 г., словами: «Я в кибитке валкой // Еду да тоскую: // Скучно мне да жалко // Сторону родную». А в поэме «Зимний путь (из дорожных воспоминаний)» (1854–1855), описывая ночной выезд на кибитке, Огарёв писал: «И взор с невольною тоской // Следит за смутною чертой, // Где небо далью бледносиней // Слилося с белою пустыней». В стихотворении М. Л. Михайлова «Дорога» (1845) как напоказ собраны штампы поэтического восприятия русской дороги: ямщик, дальний путь, скудная природа вокруг. И тоска, тоска… Вот концовка стихотворения: «Сердце замирает, // Душу рвёт тоска». Много ездивший по России В. А. Соллогуб, автор знаменитого «Тарантаса», в зачине другой своей повести, «Серёжа» (1838), восклицал: «Скучно ездить по святой Руси, нечего греха таить, куда как скучно!» В конце рассказа А. И. Эртеля «Последние времена» (1882) – зарисовка о вечерней поездке в летнюю пору: «Телега плавно колыхалась и трещала однообразным треском. Какое-то странное изнеможение одолевало меня. Я то закрывал глаза, то с усилием открывал их. Мне казалось, что мы плывём в каком-то бесконечном пространстве и синяя степь плывёт вместе с нами. А на душе вставала тоска и насылала сны, долгие, тяжкие, скорбные…»

В рассказе В. Г. Короленко «В облачный день» – такая обстановка: «было скучно»; «ощущение безнадёжной тоски»; «дорожное томление»; «слуховой призрак, встававший среди чуткой атмосферы, наэлектризованной томлением и испугом иссыхающей земли…»; «пустота, томление, зной…»

Вот завершение 4-й книги романа П. Д. Боборыкина «В путь-дорогу!..», опубликованного в 1863–1864 гг. Действие этого эпизода происходит лет за десять до того, во время Крымской войны.

«На другой день Телепнев уже катил в своём тарантасе по большой дороге и лениво поглядывал на сонного Якова, клевавшего носом на козлах. Он ехал в гости к Абласову в уездный город. А… зачем? Просто от скуки. “А там”, думал он, “проеду в Москву, а может и в Петербург”… Особенно его никуда не влекло… Он чувствовал только, что так или иначе, ещё придётся много поездить, много жить и, во что бы то ни стало, искать интересов…

Долгий, долгий путь открывался перед ним и уже начинал страшить его своим однообразием, как та большая дорога, обставленная бесконечными берёзками, по которой подпрыгивал его тарантас.

“Господи, как скучно! – почти вскрикнул он, подъезжая к одинокой станции… – Хоть бы колесо сломалось!..”

Но колесо пошло своей дорогой…»

Любопытно, что тоска и скука фигурируют обычно в концовках литературных произведений. Как это у Н. В. Гоголя в хрестоматийном финале «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» (1834): «Скучно на этом свете, господа!» Правда, у Гоголя эта скука не связана напрямую с дорогой.

Тоска, впрочем, могла быть не столь экзистенциальной и не такой ужметафизической. Т. П. Пассек (1810–1889), урождённая Кучина, которая вышла замужза учёного-этнографа В. В. Пассека (1807–1842), приводила в своих воспоминаниях отрывок его текста. В 1830-х гг., когда они жили в Харькове и много ездили, её муж, давая характеристику дорогам, начинал с очевидных неудобств, а заканчивал всё той же дорожной тоской: «Редкое время дорога от Харькова до Москвы бывает удобна, обыкновенно же или испорчена или грязна до того, что лошади местами тянут экипажшаг за шагом. Зимою, пожалуй, и того хуже. Частые метели заносят путь, обозы выбивают такие глубокие, последовательно идущие ухабы, что поездка становится невыносима, медленна и утомительна до крайности. На станциях беспрестанные остановки, помещения неудобны, нередко не достанешь куска порядочного хлеба, необходимо торговаться за каждую чашку чая, за тарелку щей. На приезжего находит тоска, досада – рвётся к цели поездки и благословляет судьбу, достигнув домашнего приюта. Как же при этих условиях путешествовать по России!»

В рассказе И. С. Тургенева «Странная история» (1869) повествователь вспоминал, как пришлось ему осенью ехать по служебным делам: «Погода стояла дождливая и холодная; изнурённые почтовые лошадёнки едва тащили мой лёгонький тарантас по растворившемуся чернозёму большой дороги. Помнится, один день выдался особенно неудачный: раза три пришлось “сидеть” в грязи по ступицу; ямщик мой то и дело бросал одну колею и с гиканьем и завыванием переползал в другую; но и в той не было легче. Словом, к вечеру я так измучился, что, добравшись до станции, решился переночевать на постоялом дворе». На это нужно было именно «решиться»: комнатка оказалась совсем убога, да уж дождь зарядил совсем безнадёжно. Вот ощущения усталого человека в такой ситуации: «Я велел поставить самовар и, присев на диван, предался тем дорожным нерадостным думам, которые так знакомы путешественникам на Руси».

И в повести Н. С. Лескова «Смех и горе» (1871) есть описание долгого пути по осенне-зимнему бездорожью из-за границы в самую глубинку России, о котором вспоминает пожилой рассказчик. Сам он тогда был ещё ребёнком. Опять остановка на какой-то почтовой станции. «И вот опять на столе чай – это единственное универсальное лекарство от почтовой скуки…»

А тут ещё и наша природа, столь часто безрадостная! Одна из глав повести В. А. Соллогуба «Тарантас» (первая половина 1840-х гг.) начинается так: «Погода была пасмурная. Не то дождь, не то туман облекали мёртвую окрестность влажною пеленой. Впереди вилась дорога тёмно-коричневой лентой. На одинокой версте сидела галка. По обеим сторонам тянулись изрытые поля да кое-где мелкий ельник. Казалось, что даже природе было скучно. ‹…› Никогда время не идёт так медленно, как в дороге, особенно на Руси, где, сказать правду, мало для взора развлеченья, зато много беспокойства для боков».

Таких описаний в русской литературе и публицистике множество. Дремота, грёзы. Тоска и скука. Ощущение потерянности. Безысходность. Родина и судьба.

 

Дорожные наваждения и мороки

Смутные, тревожные ощущения одинокого путника в непривычном, малознакомом, пустынном пространстве, которые возникали во все времена и у всех народов, являются весьма древними человеческими эмоциями и чувствами. Они, быть может, имеются также и у некоторых высших животных. А у людей из архаических сообществ они выражались откровеннее и, так сказать, мифологичнее, чем в позднейшие эпохи. В древнегреческом «Гиппократовом корпусе» медицинских текстов описана некая болезнь – патологическое состояние, в которое может впасть путешественник на безлюдной дороге. Ему видится некий призрак, и его пронзает ужас. Э. Р. Доддс, исследовавший проявления иррационального в культуре древних греков, писал, что психологическое влияние уединения в подобных местах непременно нужно учитывать. И, вслед за выдающимся знатоком античности У. фон Виламовицем-Мёллендорфом, Доддс подчёркивал, что это обстоятельство наложило отпечаток на развитие греческих религиозных идей. Правда, согласно Доддсу, учёные обычно этим пренебрегали.

Значит, в неверной и опасной обстановке дальнего пути можно было ожидать чего угодно. На обычной русской дороге, посреди привычных просторов нашим людям, подобно изнемогающим от жажды путникам в пустыне, являлись прямо-таки миражи и разнообразные мороки, несомненно, навлекаемые на добрых христиан нечистой силой.

Украинский философ и богослов Г. С. Сковорода (1724–1794) в августе 1758 г. написал письмо белгородскому архимандриту Гервасию (Якубовичу), посвятив ему «стихотворение, называемое по-гречески апобатерион» (курсив автора. – В. К.). Согласно комментарию Сковороды, в произведениии такого жанра «отъезжающие напутствуются всякими пожеланиями и добрыми предзнаменованиями». В приложенном к письму стихе с названием «Отходная песнь» есть знаменательная строка: «Путние, исчезните страхи…»

Русский литератор Е. Э. Дриянский (ум. в 1872 г.) в своих охотничьих записках повествовал о том, как ему (точнее, герою этой книги, почти неотличимому от автора – текст и написан-то от первого лица) пришлось ехать десять вёрст тёмной осенней ночью на тележке со своим кучером Игнаткой. Они сразу же угодили в яму, а потом долго кружили да блуждали, потеряв в кромешной тьме дорогу. Из «причитываний» Игнатки, писал Дриянский, «я вывел заключение, что мы, “без сумления” обойдены лешим». Наконец, выехали на торный путь, но куда именно он вёл, было непонятно. Седоку стало скучно, и он попросил кучера что-нибудь спеть: «Ты-таки мастер». Тот ответствовал: «Эх, сударь, грех-то какой! И где водится, чтоб в ефтакие разы кто стал песни петь. Ну, неравен случай, как с дядей Никифором… Ну как не приведи… да вот… с нами крестная сила!..» – и стал поспешно креститься. Это он заметил мелькавшие вдали огоньки. Барин велел ехать прямо на них, а Игнатка робел: «Неужто вы занапрасно хотите душу губить?» Потом выяснилось, что огоньки были кострами походного лагеря большой помещичьей охоты, куда герой и направлялся. На подъезжавших накинулась свора собак, лошади понесли, впотьмах тележка скатилась в какую-то болотину и, наткнувшись на пень, перевернулась. «Поместясь междвух мягких кочек, Игнатка лежал вверх носом и смотрел исступлёнными глазами. Только мой голос был способен вызвать его из этой немой созерцательности. Сложа все доказательства воедино, мы наконец привели его в чувство, но убеждение в том, что мы обойдены лешим, он дал себе клятвенное обещание сохранить “по конец гроба жизни” и отправился вытаскивать лошадей из тины». Несколько ироническая манера повествования характерна для тогдашней публицистики: и автор, и читатели толстых журналов, где это публиковалось, должны быть выше пустых суеверий. А вот мужицкая убеждённость, будто леший (либо некий «бес», «чёрт») способен заморочить путников, запутать им дорогу, очень характерна. Нечистая сила может это сделать, например, «обойдя» людей, попавших в её пространство (и, значит, подпавших под её власть).

Учитель, священник, знаток народной жизни удмуртов и русских Г. Е. Верещагин (1851–1930) в очерках о традиционной культуре Вятского края приводил свой диалог с полицейским урядником Софроновым – бывалым человеком, из солдат, да ещё любителем покалякать. Рассказывал Софронов о дорожных «привидениях». «Дело было зимой, только не помню в какое время, – начал он свой рассказ. – Я ехал по своим делам в Ижевский завод. Сани мои были легки, лошадь бойкая, сильная, бежала она, как и всегда, проворно. Ехал я заводским волоком (лесом), который тянется от с. Бодьи до завода 40 вёрст. Тут не встретишь никакого жилья, только на половине стоят два-три дома и содержатель станции. Ехал я ночью, один, не думая совсем о привидениях, знал только погонять коня, чтобы поспеть в завод заблаговременно. Вдруг впереди себя увидел едущих, как видно, в завод мужиков, которые везли лес. Плестись шагом за мужиками не хотелось, и обратился к ним с просьбой пропустить меня, а дорога, к моему счастью, случилась шире, и объехать обоз было легко. Мужики остановились, и я стал объезжать их. Как только объехал и стал один на дороге, оглянулся назад, и мужиков как не бывало: они исчезли. Тут я малость струхнул и стал погонять коня быстрее обыкновенного. Еду далее и вижу: по обеим сторонам дороги – базар многолюдный, лавки с дорогими товарами. Люди ходят взад и вперёд, торгуют, но весь торг идет чинно, тихо, без всяких криков и призываний, как это бывает на базаре; здесь ничего подобного нет, как будто базар в каком-то волшебном краю. Проехал я этот базар, призывая на помощь святых, каких знал, и опять представилось мне новое видение. У дороги, под елью, танцует девица необыкновенной красоты в самом дорогом наряде. Я, как бы не обращая на неё внимания, бросил на неё взгляд и проехал, призывая на помощь святых и не оглядываясь назад».

Верещагин, будучи священником, также допускал существование привидений, видя в них действие дьявольских козней. Он тогда, дескать, и сам, в ответ Софронову, рассказал несколько историй. Например, такую, в которой, как говорится, «кажинный раз на этом месте» случалось с ним бесовское наваждение:

«На этом же месте года, как помнится, через два опять представилось нам привидение. Нас ехало в телеге с ямщиком пятеро: я, жена, ямщик и [двое] мальчиков – моих сыновей. Как только проехали речку, за нами представились пешеходы. Ямщику я велел погонять коня, чтобы отъехать от пешеходов дальше. “Может быть, – думал я, – это недобрые люди, идущие куда-нибудь для недобрых целей”. Ямщик мой погонял коня, оглядываясь назад. Мы проехали гору, и лошадь пошла скорее. Я оглянулся назад и вместо пешеходов я, ямщик и другие увидели целый обоз едущих. Тут малость мы струхнули и, проехав гору, поехали скорее. Лишь только проехали гору, обоза как не бывало, и вместо него очутился огромнейший великан вышиной с телеграфный столб. Тут мы, перепуганные страшно, только знали погонять коня, а великан всё идёт за нами в одном расстоянии. Что делать? До деревни ещё версты две, а ночь, хотя и короткая, как и все летние ночи. Я осмелился выйти из телеги и дорогу перекрестил. И что же? Великан направился в сторону, к логу, где росли деревья, и куда он делся – больше мы не видали.

Признаться, привидение это, одно из страшных, нас напугало порядком, и долго это место поселяло в нас особенный страх. После этого как не верить в привидения. Добро бы, если увидел я один, но, как выше сказано, нас было пятеро – три больших и двое маленьких, и все они увидели то же, что увидел я.

Привидение это нельзя причислить к оптическим обманам. Оно может быть объяснено только действиями духов, иначе нельзя заключить».

Итоговая сентенция пытливого священника особенно примечательна. Коли это не обман воображения, а реальный случай, то, выходит, что без злых духов тут не обошлось.

В рассказе историка и литератора Н. И. Костомарова (1817–1885) «Ольховняк» речь шла о придорожном глухом овраге, заросшем ольхой. И с проезжавшими мимо вечно приключалось что-нибудь: то там повешенного видели, то мертвец оттуда выскакивал и гнался за путниками, а ужо стонах и прочих странных звуках и говорить нечего. Как в конце концов выяснилось, на том месте некогда брат убил брата. И вот когда герой-повествователь уже был заинтригован загадкой «ольховняка», но ещё не знал, в чём там дело, он беседовал об этом с «духовными», съехавшимися на именины. Священник того самого прихода сказал ему: «Вы, люди учёные, мало верите. У вас всё суеверие. Оно, правда, в народе нашем суеверия немало, но бывает и такое, что вы считаете суеверием, не имея на то достаточного основания, а оно пока только непостижимое, такое, чего невозможно объяснить путём разума». И добавил: мол, ему стало известно, что на том месте совершилось страшное, вот оттого проклятие там и легло. «Кто его знает? Опровергнуть, что оно было не так… я не берусь».

В общем, сама священническая должность, воспитание и образование сельского пастыря укрепляли уверенность, что бывают таинственные случаи – и благодатные чудеса, и злые козни. Это роднило сельское духовенство с пасомыми – простыми людьми. Поэтому когда священник поддавался на уговоры и участвовал в таких народных обрядах, которые иными образованными людьми даже из того же духовенства могли быть расценены как обряды языческие либо как вредные суеверия, то он мог это делать и потому, что сам чувствовал за такими действами некую труднопостижимую, однако значимую реальность.

Ведь «истинное происшествие», случившееся с Верещагиным, – на деле довольно устойчивый, повторяющийся сюжет народных рассказов. Этот сюжет сходен со столь же «истинными» историями – быличками о встречах с лешим, русалкой, домовым, банником. В них также присутствует внутренняя установка рассказчика на достоверность (в отличие от мифа и от сказки), они тоже стандартны в наборе мотивов и характеристик «нечистой силы». Кроме того, оценивая рассказ Верещагина, следует учитывать, что, согласно исследованиям английских психологов, у каждого человека примерно десять раз в жизни бывают галлюцинации, не вызванные физическим или психическим заболеванием.

Истории, подобные встрече Верещагина с великаном, судя по всему, были широко распространены в Вятском крае. Вот как пишет о возможной ситуации их рассказывания современный писатель В. А. Ситников в художественно-документальном романе из деревенской жизни на Вятке. Герой повествования, мальчишка, едет вместе с другими ребятишкамипо зимнему путина санях, которыми правит его старший брат Василий. Впереди мрачной стеной встаёт дремучий лес.

«Перед темнеющим ельником братенник принимался нас стращать. Поворачивался, в больших глазах страх.

– Ой, робята, ей-бо, видал однова в грозу, как над Казной поднялся огромадной, до неба, кудлатой мужичищо в красной рубахе и захохотал-загрохотал. Я чуть со страху не помер. Видать, сам!

Кто “сам”, всем ясно – леший!

А потом таинственно добавил Василий Михайлович, как мелькнула здесь в Казне перед ним кикимора. Вся нечёсаная, раскосмаченная, у-у. Мы жались друг к дружке. Наташка крестилась. Я шептал молитву. И братья Князевы, и Митя Филин повторяли бледными губами: “Господи, помоги-пронеси!” – и все, боясь нечистой силы, поджимали под себя лапти».

Ещё один случай с привидениями-лешаками на вятской земле вспоминал В. Г. Короленко. В конце 1879 г. его, ссыльного, отправили на жительство в самую отдалённую часть Глазовского уезда Вятской губернии – в Берёзовские Починки. И вот, на одном из участков долгого пути по Бисеровской волости, ему пришлось ехать на санях, которыми правила крестьянская девчонка Апроська, а больше с ними никого не было. Апроська поначалу побаивалась «чуженина», которого она везла по безлюдным зимним местам. «Кроме того, как оказалось из последующих разговоров, она была убеждена, что там, где виднелись над лесом белые столбы, в глубокой чаще на нас шли три “лешака”. Когда снежный тифон рассыпался и исчез, она глубоко вздохнула и успокоилась, а я стоял, точно зачарованный этой картиной, полной сурового молчаливого величия и глубокой таинственной жизни…» Короленко припоминал, что в тот час и он «переживал странную иллюзию». Ему грезилось такое: «…Встаёт и складывается в моём воображении какой-то до осязательности ощутимый в душе образ – олицетворение северной природы и северного народа… Он был загадочен, немного иконописен, немного архаичен, на старинный славянский лад». В образ Севера вписывались «даже эти три “лешака”, таинственно бредущие в глубине леса и играющие с снежными вихрями, – всё это вместе складывалось в этот образ, всё влекло и манило». Это же происшествие Короленко отразил и в не опубликованном при жизни рассказе «Полоса», написанном в 1880-х гг. и, очевидно, не вполне отделанном. Героя рассказа, Торлецкого, везут по тем же, вятско-камским глухим местам. Возница показывает на «лешака» вдали. «…Когда он взглянул с вершины холма, на которой они находились, на один из этих снежных столбов, который прыгал по склонам над лесами, точно прыгая с одного холма на другой, – ему удалось тогда схватить то представление, какое должно было возникать в уме мужика».

В общем, образованный, не склонный к суевериям и даже не слишком религиозный человек, каким был уже преодолевший свою наивную детскую веру Короленко, тоже подпал под суровое очарование зимнего Севера. И, конечно же, в отличие от крестьянской девочки и священника Верещагина, Короленко не мог бы принять снежные вихревые столбы за великанов-леших. Кстати, именно там, в Вятском крае, леших именовали «долгими». И во многих иных местностях тоже уверяли, будто леший выглядит как человеческая фигура огромного роста – вровень с деревьями.

В стихотворении Александра Блока «Русь» (1906) есть такие строки: «…И ведьмы тешатся с чертями // В дорожных снеговых столбах». В примечании к стихотворению Блок указывал, что «ведьмы и черти в снеговых столбах на дороге… это подлинные образы наших поверий…», приводя ссылку на свою научно-популярную статью «О заговорах и заклинаниях», написанную в том же 1906 г.

В стихотворении П. А. Вяземского «Метель» (1828) обрисована внезапная буря на зимней дороге, когда вдруг становится темно, ничего не видно – «тьма и страх!». Вот тогда и мерещится разное: «Тут выскочит проказник леший, // Ему раздолье в кутерьме: // То огонёк блеснёт во тьме, // То перейдёт дорогу пеший…» Или даже так, если это зимнее приключение затягивается: «Тут к лошадям косматый враг // Кувыркнется с поклоном в ноги, // И в полночь самую с дороги // Кибитка набок – и в овраг».

В газете Приморского района Архангельской области (центром этого сельского района являлся сам г. Архангельск) в 1968 г. был опубликован очерк журналиста и историка Я. П. Кошелева о колхознице д. Красная Гора Домне Николаевне Ипатовой. Она говорила журналисту, что видела лешего: «Еду я из Уны с попутчиками лесом. Зима, холодище – зуб от зуба не доходит. Мы все на одних санях собрались, греем друг друга сказками про нечистую силу. Поудивлялись и разошлись к своим саням. Моя лошадь – последняя. Стала я в угорышек подыматься, а сани как бы кто придерживает. Оглянулась – сзади большой мужик в широченном красном кушаке. У меня и вожжи из рук выпали. А он наклоняется, хочет поднять, да я изловчилась и раньше успела и погнала лошадку во весь-то дух. Мужик-от громко, страшно как заорёт: “Вот поехала, дак поехала…” Легко отделалась. Вот если бы он вожжи у меня перехватил, то завёз бы, откуда и не выбраться. У нас случалось такое…»

У вятского священника Г. Е. Верещагина в другой его работе, опубликованной впервые в 1914 г. в г. Сарапуле, приведён «рассказ школьника Сергея» под названием «Ямщик и людомор и скотомор». Речь в этом тексте идёт о прежних временах, «когда земских ямщиков ещё не было и подводную (от слова «подвода». – В. К.) повинность отправляли натурой». На одной казённой почтовой станции служил ямщиком «холостой парень, который был уже в летах» и – трогательно-реалистическая подробность! – «любил выпивать». Однажды, отвезя какого-то барина до следующей ямской станции, возвращался он обратно лесом. А в ту пору на людях и на скотине свирепствовал мор. И встретил он на дороге старика-странника, «в руке у старика была трость какая-то особенная». Попросил старик у ямщика, чтобы тот его подвёз. Разговорился в дороге старик и откровенно признался, что он послан губить скот и людей ядами. А были те яды у него в трости: «Старик, по просьбе ямщика, показал в трости три винта и сказал, что под одним (винтом) чума для людей, под другим – болезни для скота, а под третьим – губительная зараза для всех животных». Людомор-скотомор пытался агитировать ямщика, чтоб тот помог ему в злодействе. Но храбрец задумал избавить крещёный люд от старика. При ямщике, как обычно, находились ножи топор. Он сказал: «В этом лесу иногда нападают разбойники. Чтобы обороняться от них, я всегда беру с собой ножи топор. Но ножи топор у меня очень тупы. И вот, когда еду один, эти орудия потачиваю, чтобы они были поострее». И он начал их точить, не вызвав подозрений у попутчика. А наточив, «с одного размаха отрубил ему голову». В другой раз этот же парень снова возвращался той же дорогой. И опять он подвёз какого-то старика. «Ехали они много ли, мало ли – увидали бегущую им навстречу собаку». Старик потребовал остановиться, вылез из экипажа, сам обернулся в огромную собаку и в таком обличии загрыз её. После чего, приняв прежний облик, старик объявил оторопевшему ямщику: «Собака эта была коровья болезнь. Если бы я не загрыз её, на коровах была бы страшная болезнь чума». Проговорив, он исчез. «Ямщик, напуганный такими видениями и приключениями, от своей службы отказался».

В этом рассказе слышны отголоски распространенных в XIX в. слухов об «отравителях» – докторах, поляках и прочих подозрительных субъектах, сходных с традиционными колдунами. Например, во время холерных эпидемий в XIX в. ходили истории о том, как мужик, отправляясь на базар, подсадил на дороге двух сестёр, оказавшихся воплощением холеры. Или как один подвёз бабу, и её инфернальная природа обнаружилась, когда он заметил, что у неё коровьи ноги. Это вполне расхожий фольклорный сюжет. Такой же рассказ, как у Верещагина, записан В. К. Магницким у чувашей. Только там собака прямо названа киреметом – то есть опасным мифологическим персонажем, который известен многим народам Поволжья и Урала.

Примечательно, что в приведённой Верещагиным быличке этакие случаи с парнем приключались, один за другим, когда он бывал в пути, да ещё и на одной и той же дороге. Видно, такая уж это была дорога – опасная не одними лишь разбойниками…

В одном заговорном тексте из Полесья говорится о едущем по дороге на клюке «лихе», которое встречается там с барином на коне: «Ехаў барын на кони, // А лихочышче на ковени».

В повести польской писательницы Элизы Ожешко «Дзюрдзи» (1885) рассказывалось о жизни белорусской деревни. Сюжет строится вокруг преступления. Заплутавшие на зимней дороге подвыпившие мужики забили палками жену кузнеца, которую они давно уже считали ведьмой. Там, на вьюжной зимней дороге, им показалось, что это она, ведьма, «водит» их.

И вообще всякие приходящие извне на крестьянский мир напасти пробирались как раз по путям-дорогам, где с ними поневоле встречались добрые люди – хотя бы ямщики. Профессиональные путешественники – ямщики – оказывались, так сказать, в группе риска. С ними вечно какие-нибудь приключения случались. Если ужне привидение на дороге являлось, то всегда была совершенно реальная опасность, сбившись с пути, замёрзнуть посреди степи, как о том поётся в популярной народной песне.

В д. Благово (неподалёку от районного центра Кировской области г. Яранска) в первой половине XX в. рассказывали историю о такой вот зловещей встрече на дороге: «Ехал на телеге, запряжённой лошадью, мужик. Смотрит, идёт по дороге женщина по направлению в деревню. У женщины был белый платок, и вся она была в белом. Мужик спросил её: “Куда идёшь?” Она назвала деревню, он предложил её довезти, ведь ехал именно туда. Она села на телегу с краешку. Мужик начал лошадь понукать, а та не трогалась с места. Он начал её стегать, и она пошла еле-еле. Лошадь тихонько идёт, а мужик спрашивает женщину: “Куда идёшь-то?” Она назвала ему фамилию одной семьи, знакомой ему. Сказала, что едет к ним в гости. А в этой семье давно болел хозяин, лежал в доме и не вставал. Мужик с женщиной въехали в деревню, стали подъезжать к дому. Мужик остановил лошадь и хотел сказать женщине, что приехали, вот этот дом. Обернулся, а бабы нигде нет. Нет и нет, он стегнул лошадь, и она резво побежала, а то всё не могла идти. Только отъехал от дома, как из него раздались крики и плач. Мужчина в том доме умер. Мужик потом и спрашивал ту семью: “А кто это к вам приезжал, что за женщина-то?” Хозяйка сказала, что никто к ним в гости не приходил, никого она не видела. Так и решили, что это была смерть».

Таинственная женщина в белом и лошадь, что еле-еле тащится из-за навалившейся на неё небывалой тяжести, – всё это обычные мотивы подобных фольклорных рассказов. Разве что здесь говорится о появлении, так сказать, индивидуальной смерти, а не эпидемии (вроде морового поветрия) или эпизоотии (вроде коровьей чумы). Но и такие особенности сюжета тоже хорошо известны.

По наблюдениям Л. Н. Виноградовой, в славянских народных поверьях о ходячих покойниках (и близких к ним мифологических персонажах: смерти, олицетворённой болезни, ведьмы) можно выделить такой мотив: передвигаться им нелегко, оттого они просят путника подвезти до деревни или даже бросаются человеку на спину, используя его тем самым в качестве средства передвижения. К этому можно добавить, что для насылания на людей и скот порчи, болезни, гибели такие персонажи, по всеобщему убеждению, передвигались по обычным, использовавшимся народом, дорогам. Там и происходили с ними встречи, о которых рассказывалось в быличках. В европейском фольклоре широко распространён такой сюжет: крестьянин подвозит в село холеру или чуму; догадавшись, кого везёт, начинает снимать колесо телеги, и тогда она убегает.

Упоминавшийся в записях В. К. Магницкого керемет (киремет), который, дескать, обернулся собакой и нёс с собой мор, представлялся весьма злым мифологическим персонажем. Нижегородский собиратель марийского фольклора Н. В. Морохин записал народный рассказ, в котором место обитания керемета вроде бы послужило защитой от нечисти. Мол, просёлочная дорога «на Тоншаево» проходила мимо священной рощи – кереметища. Ехали по ней поздно ночью. И вот случилось такое: «…Нечистая сила дорогу перешла – мужчина такой высокий, здоровенный. Лошади встали и не идут дальше». Путников спасло тогда то, что они в кереметище наломали крест-накрест рябиновых веток и бросили на дорогу под ноги лошадям. Тогда только смогли поехать дальше.

Рябиновые ветви из священной рощи защитили людей. Именно вблизи кереметища люди готовы были углядеть и повстречать «нечистую» силу. Так что кереметище – это место опасное. Характерен и способ зловредного воздействия «нечистой силы» – некто перешёл путь едущим. Такое иногда проделывали колдуны, стараясь остановить мчавшийся свадебный поезд и тем самым навредить поезжанам. И вообще переход дороги перед тем, кто идёт или едет по ней (тем более – для важного дела), как правило, воспринимался как действие угрожающее.

Вообще же нижегородский фольклорист и этнограф Морохин специально занимался изучением священных марийских рощ (кереметищ). И он всерьёз писал о том, что места, которые у марийцев считались несчастными, в действительности таковы. «Характерно, что видения и слуховые галлюцинации возникают в совершенно определённых местах и в определённое время – с послезакатных часов до середины ночи». В одном из таких мест – в ложбине с ручьём – «люди часто видят большое существо, именуемое Млитом или Диким, слышат звуки невидимо передвигающихся лесных духов». Этот самый Млит запутывает человека, лишает его пространственной ориентации. Морохин добавлял: «Кстати, в месте пересечения ложбины с автодорогой наблюдаются частые аварии». В другой подобной местности – на административной границе двух районов Нижегородской области – некая злая сила по имени Екшук (Екшука) «лишает разума лошадей, переворачивает повозку, сбивает ориентиры».

Словом, обитающие при кереметищах марийские злые духи ведут себя подобно русским лешим, которые тоже любят заморочить путника и сбить его с дороги. Примечательно, что эти мифологические персонажи действуют обычно по ночам, когда опасливому путнику много чего может померещиться. Тем более вблизи кереметища – таинственной рощи, про которую в народе знают, что там «нечисто» и что возле неё надо быть настороже. Эти рощи располагались вне селений, так что они были во внешнем, придорожном мире – там, где и вообще находиться было опаснее, чем в обжитом, домашнем пространстве.

От жительницы д. Мокруши Советского района Кировской области А. Т. Смирновой (1928–2011) записан краткий, но выразительный рассказ: «Какой-то чёрт мне помлил по дороге, дак как бежела, ног не чуяла. Штаны в пригоршнях принесла».

В прежнее время по Вятской губернии на протяжении 330 вёрст тянулся Сибирский тракт. В XIX в. он был обсажен берёзами. Однако местные жители считали, что это было сделано раньше – по указу Екатерины II. Императрицу Екатерину вспоминали в связи с этим трактом постоянно. О с. Рождественском (иначе: Чахловка) в Шабалинском районе Кировской области в наши дни рассказывают: «Через село Рождественское проходил Екатерининский тракт. Как таковой он не сохранился, но говорят, что вдоль тракта были посажены тополя. Они до настоящего времени растут». Е. В. Попова в 2002 г. и позже записывала рассказы жителей северных районов нынешней Удмуртии (там, где проходил Сибирский тракт) о Екатерине II. Это преимущественно топонимические предания: мол, проезжала как-то раз по этим местам императрица Екатерина, и поломалось у неё колесо (с. Полом); уронила она в реку чепец (р. Чепца) и т. п. Интересно, что императрица фигурирует и в сюжетах о видениях и призраках, причём в тех самых местах по тракту, где вообще известны рассказы о ней. Там упоминают о как-то раз встреченной «тучной женщине», о «полной женщине в кружевном платье и чепце»; говорят, что «прошла через дорогу женщина тучная в непривычной одежде, царской». И связывают эти случаи с Екатериной.

А фольклорно-этнографическая экспедиция Российского государственного гуманитарного университета в Вытегорском районе Вологодской области в недавнее время записала быличку о том, как накануне Великой Отечественной войны две девочки узрели в безлюдном месте Сталина и его жену. Это видение, дескать, и было предвестием начала войны. В сценарии В. М. Шукшина к фильму «Живёт такой парень» (1964), написанном по впечатлениям от родных для автора мест – Алтая, где знаменитый Чуйский тракт, – парню-шофёру пожилая женщина говорила, что «перед войной-то всякие явления были». Она рассказала: «А вот едет шофёр сверху откуда-то, с гор, и подъезжает к одному месту… ‹…› Выезжает из лесочка-то, глянь: впереди баба стоит. Голая. Подняла руку». Баба эта дала шофёру денег, чтоб тот купил ей платье и привёз, когда поедет обратно. А он деньги пропил, но потом всё же купил «белую материю». Появление бабы на дороге стало, дескать, предвестием войны. Вообще-то былички о подобных случаях встречаются часто, и обычно они предвещают всякие несчастья. Но Шукшин затем переиначивал смысл предсказания: парню-шофёру приснилось, что «это не смерть была, это любовь по земле ходит».

В эпилоге романа Д. Н. Мамина-Сибиряка «Хлеб» (1895) двое пожилых старообрядцев («скитские старцы») проезжали зимним путём по Зауралью. «Сани были устроены для езды в лес, некованые, без отводов, узкие и на высоких копыльях. Когда выехали на настоящую твёрдую дорогу, по которой заводские углепоставщики возили из куреней на заводы уголь, эти лесные сани начали катиться, как по маслу, и несколько раз перевёртывались. Сконфуженная лошадь останавливалась и точно с укором смотрела на валявшихся по дороге седоков. ‹…› Сани раскатывались, и крушение повторялось. Скитские старцы даже повздорили из-за этого обстоятельства и напрасно менялись местами, показывая своё искусство». После одного особенно чувствительного падения старики начали лаяться прямо у перевернувшихся вверх полозьями саней. В это время с горки спускались «пустые угольные коробья, из которых выглядывали чёрные от угольной пыли лица углевозов» – «настоящий чёртов поезд». Возчики стали подзадоривать стариков. Один старец испугался, «сердито отплюнулся, а потом перекрестился». Он счёл углевозов каким-то наваждением и затем растолковал своему спутнику: «А ты не заметил ничего, родимый мой? Мы-то тут споримся, да перекоряемся, да худые слова выговариваем, а он нас толкает да толкает… Я-то это давно примечаю, а как он швырнул тебя в снег… А тут и сам объявился в прескверном образе… Ты думаешь, это углевозы ехали? Это он ехал с своим сонмом, да ещё посмеялся над нами… Любо ему, как скитники вздорят». Рассудили они, и всё стало ясно: «Покуда лесом ехали, по снегу, так он не смел коснуться, а как выехали на дорогу, и начал приставать… Он теперь везде по дорогам шляется, – самое любезное для него дело». И разные мелочи, что после на пути случались, тоже сразу стали понятны. «В одном месте Анфим больно зашиб руку и только улыбнулся. Ох, не любит антихрист, когда обличают его лестные кознования. Вон как ударил, и прямо по руке, которая творит крестное знамение. На, чувствуй, старец Анфим!» Остановившись в Кукарском заводе, путники обратили внимание, что их лошадь сильно устала. Понятно, что это тоже проделки дьявольские – «вон как упарил, точно с возом, милая, шла». Переночевав, они оставили свои лесные сани и «взяли обыкновенные пошевни, с отводами и подкованными полозьями». «Теперь ужна раскатах экипажне валился набок, и старики переглядывались. Надо полагать, он отстал. Побился-побился и бросил» (курсив автора. – В. К.). В общем, «скитские старцы», люди с обострённым эсхатологическим мировосприятием, приметили действие «вражьей силы», и дорожная обстановка тому способствовала: «как выехали на дорогу, и начал приставать». Ну, а дальше на их пути потянулись местности, пострадавшие от сильного голода.

В рассказе А. П. Чехова «Воры» (1890) бывалый и «учёный» фельдшер Осип Васильич на вопрос, есть ли черти, ответствовал так: «Если рассуждать по науке, то, конечно, чертей нету, потому что это предрассудок; а ежели рассуждать попросту, как вот мы сейчас с тобой, то черти есть, короче говоря…» И приводил пример из собственного опыта: «Нечего далеко ходить, летошний год, не к ночи он будь помянут, встретил я его вот тут, почитай, у самого двора. Ехал я, это самое, помню, в Голышино, ехал оспу прививать. Известно, как всегда, беговые дрожки, ну, лошадь и необходимые причиндалы, да, кроме того, часы при мне и всё прочее, так что еду и остерегаюсь, как бы, неровен час, не того… Мало ли всяких бродяг. Подъезжаю я к Змеиной балочке, будь она проклята, начинаю спускаться и вдруг, это самое, идёт кто-то такой. Волосы чёрные, глаза чёрные, и всё лицо словно от дыму закоптело… Подходит к лошади и прямо берёт за левую вожжу: стой! Оглядел лошадь, потом, значит, меня, потом бросил вожжу и, не говоря худого слова: “Ты куда едешь?” А у самого зубы оскалены, глаза злобные… Ах ты, думаю, шут этакий! “Еду, говорю, оспу прививать. А тебе какое дело?” Он и говорит: “Коли так, говорит, то привей и мне оспу”. Оголил руку и сует мне её под нос. Конечно, не стал я с ним разговаривать, взял и привил оспу, чтоб отвязаться. После того, гляжу на свой ланцет, а он весь заржавел».

Очень показательный случай. И дорога, и опасения относительно разбойников, да и борьба с заразной болезнью опять же. Правда, у Чехова всё заканчивается курьёзом:

«Мужик, спавший около печки, вдруг заворочался и сбросил с себя полушубок, и фельдшер, к великому своему удивлению, увидел того самого незнакомца, которого встретил когда-то на Змеиной балочке. Волосы, борода и глаза у этого мужика были чёрные, как сажа, лицо смуглое, и вдобавок ещё на правой щеке сидело чёрное пятнышко величиной с чечевицу. Он насмешливо поглядел на фельдшера и сказал:

– За левую вожжу брал – это было, а насчет оспы сбрехал, сударь. И разговору даже насчет оспы у нас с тобой не было».

Этот рассказ поначалу так и назывался – «Черти». Он был опубликован в первоапрельском номере газеты.

В повести М. Н. Загоскина «Вечер на Хопре» (1834, 1837) один из героев уверял своих собеседников в том, что чудесные явления объясняются самым естественным образом. И, что характерно, он приводил в пример дорожные ситуации: «Разве не случается видеть наяву предметы, которые существуют только в одном расстроенном воображении нашем? Испытайте не поспать несколько ночей сряду, и вы увидите наяву такие диковинки, какие не пригрезятся вам никогда и во сне. Поговорите об этом с курьерами, которые скачут день и ночь, не имея времени соснуть ни на минуту. Я сам однажды видел на большой дороге, обсаженной одними липками, целые улицы огромных палат и дворцов, а, кажется, не спал, и даже, чтоб не задремать и не свалиться с тележки, пел песни и разговаривал беспрестанно с ямщиком».

 

Придорожные кресты

Тверской краевед В. Лебедев, путешествовавший в начале XX в. по Яренскому и Устьсысольскому уездам тогдашней Вологодской губернии, писал: «…Здесь часто встречаются деревянные кресты, поставленные без всякого повода». Выходит, что изобилие крестов на Русском Севере бросалось в глаза путешественнику, хотя утверждение, будто они ставились «без всякого повода», не вполне точно. Вернее было бы сказать, что поводов было много, и, на взгляд стороннего человека, эти поводы могли показаться не слишком значительными.

Шведский дипломат П. Петрей (1570–1622), живший в России в начале XVII в., в своей книге о Московии писал: «У крестьян, у которых в иных областях нет церквей, есть какие-то большие деревянные кресты в три или четыре аршина вышины, освящённые и благословенные священником, с вырезанными на них некоторыми стихами из Псалмов Давида: поселяне, живущие в деревне и не имеющие церквей, совершают перед ними своё богослужение, также утренние и вечерние молитвы». Петрей верно заметил, что кресты эти в отдалённых местностях в некоторой степени заменяли собою церковные здания, то есть были часовнями. Однако кресты могли иметь и другое назначение.

Известно, что было множество крестов обетных, то есть воздвигнутых по обету, по обещанию. Например, в благодарность Богу и святым за исцеление, прекращение падежа домашних животных и т. п. Изучавшая народную культуру Русского Севера С. И. Дмитриева отмечала, что многие обетные кресты в районе Мезени ставились местным русским населением по обочинам дорог и на перекрёстках. В тех краях распространены истории о страшных привидениях, которые появлялись на перекрёстках или обочинах дорог. Спасением от этих привидений и служили кресты. В д. Русома Лешуконского района Архангельской области записан такой вот типичный рассказ: «Крест стоял около бора. Там его поставили потому, что на том месте блазило (мерещилось. – В. К.). Там видели всякого: лешего, лешачих» и т. д.

На Севере, в районе Сольвычегодска, обетные кресты тоже можно было встретить прежде всего при дорогах. Фольклористам об этом рассказывают так: «А ставили это, чтобы вот шли путники, дак помолилисе да. Тут оно, ведь знаешь чего, будто это… ну, как это… хранит будто, благословение будто какое-то, чтобы чего-то порча не была, ли чего ли, то вот ставят. ‹…› А просто идут люди да помолятсе да положат там несколько копеек или рубь – у кого сколько». Или так: «У дороги, да. Ак вот люди-те как идут, которы верующие, те и помолятся крестику-ту».

О. В. Голубкова, исследовавшая кресты на Севере, в том числе у коми-зырян, тоже указывала, что кресты бывали при дорогах, при въездах в деревни, на пути, ведущем к местному кладбищу. Они как бы прикрывали подъезды к селениям, не пропуская «лешаков» и прочую нечисть, «ходячих» покойников, болезни людей и скота. Кроме того, придорожные кресты (и тряпочки-подношения с вышитыми на них крестиками, которые развешивались на них), возможно, могли восприниматься и как своего рода памятные намогильные знаки. По словам информанта, «эти тряпочки с крестиками – памятки похороненным здесь от родственников, которые живут далеко и не могут навещать родные могилки. Проходя мимо, посторонние люди увидят крестики, и от этого души умерших чувствуют, что родные о них помнят». Сходные наблюдения сделаны Н. М. Ведерниковой в ином месте европейского Севера – в архангельском Кенозерье и И. А. Филипповой на берегу озера Пустого в Верхнеуральском районе Челябинской области, где в Девятую Пятницу собираются верующие для поклонения Табынской иконе Богоматери.

Наблюдавшие за «культурным ландшафтом» Пинежского района Архангельской области А. А. Иванова и В. Н. Калуцков подсчитали, что наибольшее количество таких местночтимых народных святынь, как часовни и кресты, было расположено именно при дорогах, а находившиеся в деревнях, в полях, лесах, при реках и в иных местах часовни и кресты численно им уступают. И в других изученных ими местах Русского Севера «дорожных» (по их определению) крестов бывало множество. С их помощью «освящалось» пространство. Вообще у восточных славян обычай ставить обетные кресты (как и часовни) на перекрёстках и распутьях хорошо известен. Придорожные часовни, как замечала изучавшая их в Кенозерье Архангельской области Г. Н. Мелехова, «видимо, родственны памятным и обетным крестам…»

А. И. Куприн в рассказе «Лесная глушь» (1898) передавал впечатления от охоты в Полесье. «Нам оставалось до деревни не более полуверсты, и мы подходили уже к большому деревянному кресту, стоявшему на пересечении зуленской и печаловской дорог. Эти кресты, с прибитыми наверху их, сделанными из дерева орудиями страданий Христовых – копьём, лестницей, молотком и тридцатью сребрениками, – всегда можно увидеть на перекрёстках полесских дорог. Снизу на эти кресты молодицы и девки вешают сшитые ими по обету пёстрые фартуки и полотенца, что придаёт кресту своеобразный – дикий и живописный вид».

Сибирский историк В. Н. Курилов, обнаруживший в «Дозорной книге Тюмени и Тюменского уезда» (1700) свидетельство о воздвигнутом в XVII в. в Тюменском уезде на пересечении дорог деревянном кресте, высказал предположение, что этот крест не был ни обетным, ни поклонным. То есть он вообще никак не ассоциировался с сакрально-религиозной сферой. «Всё было проще: это была выразительная веха на развилке дорог». Мотивация установки старинного придорожного креста виделась ему как вполне светская и функциональная – просто «выразительная веха» на распутье. Курилов, однако, признавал, что такого рода кресты становились почитаемыми, хотя это, по его мнению, уже вторичное явление.

Да, путеводное, приметное значение придорожных крестов хорошо известно и самим жителям, и исследователям. Например, Н. М. Ведерникова замечала: «Бытовая функция таких крестов очевидна. Это – путевые метки, не позволяющие сбиться с пути». И при этом далее она, подобно иным учёным, указывала, что перекрёсток (росстань) – «место знаковое в народной топографии». И действительно, даже если первоначально некоторые придорожные кресты ставились в том числе ради указания места – как «выразительная веха», но и место установки (в случае с тюменским крестом это развилка дорог), и сам этот предмет (крест), с его безошибочно определяемой и значимой формой, сразу предусматривали возможность и даже в некотором смысле неизбежность сакрализации. А «ситуация пути», «мифология пути», опасные дорожные реальности тому явно способствовали.

В пинежской д. Немнюга фольклористы записали рассказ о том, что происходило возле местночтимой святыни – немнюжского креста: «И видали девок в красных сарафанах. Пугало всё. У меня у самой был случай. Я мужа поехала провожать. Обратно еду. И всё лошадь идёт-идёт. Бежит лошадь. Ну, ладно. А сумерки. Едет обоз мне навстречу. Едет обоз. Вот качают головами лошади. Скоро больше всё. Надо мне сворачивать: заденут за мою оглоблю. Всё. Я хочу свернуть. Свернула – и лошадь дырк! Вот-вот-вот больше! Кое-как я лошадь стянула, свернула чуть-чуть. Не сворачивает она в сугроб. Мне не выехать. Лошадь-то как стегнула, она как упряднула, и лошадь не может тянуть воз-от. Я одна в санях. Потом, как я отвернула, она как вскочит, как будто что-то спало. И лошадь у меня как понеслась-понеслась! Я обернулась – никого не было, никаких лошадей, ничего. Потом как-то пересилила. А вижу: управляют, стегают, и лошади вот качают, тянут возы и обоз. Несколько лошадей».

Таинственный обоз привиделся как раз у креста – в том месте, где проезжим добрым людям чудилось всякое. Пришлось отворачивать с накатанной дороги, а выезжать из сугробов всегда непросто, особенно когда ты в санях один. Ну, а если конь то еле-еле тянет сани, то вдруг ни с того ни с сего мчится, будто тяжесть какая спала, – это ужверный признак, что дело нечисто: не иначе как невидимый, но ощутимый своим весом лешак или чёрт на санях усоседился.

Удмурты верили, что нюлесмурт (леший, буквально: «лесной человек») иной раз появлялся на дороге возле верстового столба в виде высокого человека. Тогда ни в коем случае нельзя заговаривать с ним – иначе окажешься в его власти, и он тебя унесёт: «Он не любит, если говоришь ему, стоящему у столба».

Вот и почитаемые камни в центральной и северной России, многие из которых в народе назывались «синими», нередко располагались вблизи дорог. С этими камнями связывали легенды о кладах, там являлась нечисть, туда ходили люди с подношениями и т. п.

Крест – у дороги, крест для того, чтоб путники помолились у него. Крест оберегает в пути. Значит, путешествующий, двигаясь по дороге, находится в таком пространстве, где на него могут воздействовать злые силы.

 

Былички о наваждениях и дорожных происшествиях

Вот несколько вятских быличек о том, как «нечистый» садится к проезжающему мимо опасного места.

Две из них были записаны в Кумёнской волости художником А. В. Фищевым (1875–1965) уже в старости, по воспоминаниям его детства и юности: «Ехал я из села Вожгалы в Кумёны. Знаете, есть такое место, не доезжая до ворот между кумёнскими и мухинскими полями, где небольшой лесок. Самое страшное место! Проехал я ворота-те. До Кумён осталось почти три версты. Лошадь не может идти. Идёт, идёт, да остановится. Ну, думаю, “пассажир” сел. Ехали до Кумён не меньше двух часов. От лошади пар идёт. Приехал домой, соскочил с саней “Иван Иванович” – это “он”». Другой случай рассказывала нищая Алёшиха. Мужу неё – коновал, «дошлой был мужик», «знался с нечистым», кумом его называл. Ехала как-то раз Алёшиха с мужем мимо леса. Муж остановился, пошёл к «куму». Вернулся. Сказал, что кум его угостил. «Да вот он пришёл проводить. Подвиньсь, – говорит, – дай место куму». Она смотрит: вроде никого нет. А лошадь чуть плетётся, еле идёт.

Н. А. Рябова (1926 г. р.) из пос. Суна Кировской области упоминала о «рябовской поскотине» – огороженном загоне между д. Копырята и д. Быки. Это место считалось опасным, в нём происходили загадочные события. Её отец ехал там однажды. «А мерин идёт тихо, словно тонну везёт. Лошадь выбивается из сил, вся мокрая». Когда отец приехал домой, «ему послышалось, что кто-то затопал, захохотал, как будто много народу сошло». Жена ему растолковала: «Так это леший у тебя в телеге-то сидел». На поскотине, как говорили, «водилась нечистая сила», там «леший озоровал». У д. Здерихино того же Сунского района при дороге было «чёртово городище». Т. Ф. Мурина (1931 г. р.) рассказывала, что её брат поехал на лошади свататься, и вот там «лошадь встала, и ни с места». Он и переобувался «на косую ногу», и лошадь перепрягал, и «кольца у дуги сделал в обратную сторону, чтоб в сторону смотрела» – ничего не помогало. Ну, брат перекрестился, прочитал молитвы – тогда услышал чей-то смех, а лошадь с места и тронулась.

Вообще на Вятке часто рассказывали о том, как леший подсаживался к ехавшему путнику, чаще всего – невидимкой, и лошадь тогда выбивалась из сил.

Лошадь не хотела или не могла толком идти и тогда ещё, когда на повозку подсаживался колдун. Художник В. М. Максимов, автор известной картины «Приход колдуна на крестьянскую свадьбу» (1875), в конце XIX в. посылал в Этнографическое бюро В. Н. Тенишева сведения о жизни русских крестьян Новоладожского уезда Санкт-Петербургской губернии. Сам Максимов был знаком с одним тамошним колдуном и записал его рассказ «о том, как он сделался знающим человеком (попросту колдуном)». Судя по всему, его-то Максимов и запечатлел на своей картине. Первая встреча художника с ним произошла так. Как-то подвёз Максимов случайного попутчика. А потом, когда тот уже слез, ямщик заявил Максимову: «Ведь это Григорий Семёнович Шарабара, он страшный колдун; вы заметили, что кони зачихали, пошли тихо, когда он сел в тарантас?»

Зимние вьюги, когда можно было заплутать в дороге, приписывали опасным святочным бесенятам – шиликунам. Уроженец Котельничского уезда Вятской губернии Г. А. Котельников (1925–1999) в очерке о «крещенских вечерах под Котельничем» писал:

«Шиликуны, закрутив в поле вьюгу, ночью невесть куда водили запоздалого путника, сбивали лошадь с дороги, да чего только не творили. По рассказу нашей покойной соседки Раисы Агеевны, её братан (двоюродный брат. – В. К.), ехавший вечером на Крещенье из Котельнича домой, в деревню Вагины (давно это было, до советской власти), повстречался с шиликунами:

– Лошадь в один миг остановилась, хочет сдвинуть сани, но не хватает силы, рвётся вперёд, пятится, фыркает ноздрями, как на пенёк наехала. А дорога ровная, закатана. Перекрестясь, начал читать молитву: “Да воскреснет Бог и расточаются (так! – В. К.) врази Его…” Рванула лошадь и легко побежала. Шиликуны-то невидимы, в сани, оказывается, прыгнули. Я-то не растерялся, молитвой их выгнал».

В Белозерье, на Русском Севере был записан такой диалог собирателя-фольклориста с информантом: «(Были злые люди, которые порчу наводили?) Да, были. (А сейчас есть?) А теперь, поди знат, есть: и сделают. Вот у нас в Екимове. Поехали туды, в деревню, так колесо дорогой свалилось, и кони не пошли, всё наделали. (А кто сделал?) Кто там знает». Характерно, что обычное дорожное происшествие – поломку телеги, да ещё, быть может, строптивость коней – охотно припишут колдовству. В пути ведь случилось…

Православные церковнослужители тоже осмысляли дорожные происшествия сходным образом – как козни дьявольские, происки «врага», что хочет добрым христианам «путь преградить». Настоятельница женского Борисоглебского Аносина монастыря (в д. Аносино нынешнего Истринского района Московской области) игуменья Евгения (Озерова; 1815–1890) вспоминала о случае, произошедшем в её монастыре, по-видимому, в 1860-х гг. Одна из сестёр сделалась бесноватой. По совету митрополита Московского и Коломенского Филарета (1782/1783–1867) ей давали пить воду с иконы преподобного Сергия, а затем настоятельница повезла её в Троице-Сергиеву лавру для исцеления. «Остановились кормить лошадей; сами отдохнули, пообедали, – приказываю закладывать, кучер говорит: “С лошадью что-то сделалось, вся в пене, трясётся и корму не ест”. В раздумьи велела нанять лошадь, и вдруг пришла мне мысль, не враг ли нам хочет преградить путь, – и, призвав помощь Угодника Божия и молитвы Владыки (Сергия Радонежского и митрополита Филарета. – В. К.), скатила водой образ, им мне благословлённый, облила лошадь и отдала остальное ей выпить. Лошадь успокоилась, съела корм, и мы доехали благополучно; после чего она служила нам несколько лет».

Бывало и так, что наваждение принимало вполне явный вид, чуть ли не сталкиваясь с проезжим на узкой дороге. На Русском Севере в недавнем прошлом был записан рассказ об исходе иконы Михаила Архангела из церкви, которая потом сгорела. То есть задним числом, уже после пожара, происшествие на дороге было истолковано именно как случай с переездом иконы из обречённой на погибель церкви. В таком виде оно и запомнилось.

«Мужчина из Лопатина ехал с дровам. Едет он, едет, наверно, часов в 12 так едет. Господи! Что это такое! Несут! Весь он так и сияет, так и сияет, как весь в огнях или в золоте! А второго несут, тёмный такой, как в гробу. Тёмный, тёмный такой. А впереди этого идёт мужчина. А этому мужчине, который с дровам, говорит: “Возьми в сторонку! Станьте в сторонку!” Я, говорит, встал в сторонку. Так и несут. Так какая ужасть-то! А это Михайла Архангел выходил оттуда в Оселок, на Лопатино в Оселок. И такой страсти-то! И говорит, сильно много народу, много народу-то. ‹…› Светлый – это Михаил Архангел, а это тёмный царь, тёмный царь».

Дорожные встречи и наваждения бывают столь опасны, что вот уже и встреченный на пути Михаил Архангел (который почему-то шествует вместе с неким «тёмным царём») – это прямо «ужасть»! И даже встреченная на дороге Богородица оборачивается грозной и вещей полуязыческой богиней, которая пророчит смерть. Летом 2002 г. экспедиция Центра социальной антропологии Российского государственного гуманитарного университета в Козельском районе Калужской области записала такую легенду. Молодые – жена с мужем – ехали по дороге и «на росстанях» встретили женщину, одетую во всё чёрное. Та спросила их, почему они ей поесть ничего не привезли. Заодно попросила дать ей какую-нибудь одежду переодеться – «я же вся лохматая». Пришлось им для этого домой возвращаться. Взяли они дома для неё не старое платье, а новое, хорошее. Взяли и блинов. Вернулись к ней. Она поела, переоделась и говорит: «Вот зря вы мне новое привезли, будут гибнуть молодые люди, а старые останутся». Это была Богородица. Она поднялась в воздух тучечкой и ушла. С тех пор всё так и идёт, как она предсказала: старые живут и живут, а молодёжь-то погибает.

Такие вот, верили люди, случаются на дороге предсказательные, пророческие встречи. Иной раз это встречи не просто с потусторонним, а с самой смертью. Подобно тому, как гадание – это всегда общение с «иномирными» вещими силами. В дорожной ситуации почитавшиеся простыми людьми православные святые, да и сама Богородица выявляют людям свою грозную, опасную сущность.

В народе были широко распространены представления о зачарованных кладах. Знали, что чаще всего клады находились под охраной «нечистой силы». А брать их можно было, имея при себе цветок папоротника. В конце XIX в. собиратель фольклора М. А. Синозерский записал от Пимена Назарова, крестьянина Витебской губернии, быличку, в которой стерегущая клад «нечисть» привиделась мужику тройкой на дороге. Дескать, как-то раз один мужик потерял лошадей и пошёл их искать. Уже стемнело, а лошадей всё нет. Повернул мужик обратно. Слышит, что сзади по дороге кто-то едет на тройке, кричит ему: «Посторонись!» Мужик свернул и шапку снял, думая, что это господа едут. Вот тройка уже рядом. Оттуда кричат ему: «Снимай лапти, а то худо будет!» Мужик снял – а тройка-то и пропала, будто провалилась. Тогда только догадался он, что, верно, бродя по лесу, зацепил цветок папоротника, ненароком сорвал его и заронил в лапоть. А седоки-то были сами «нечистые». Когда лапти снял – цветок выпал оттуда, а они его и подхватили.

В г. Тульчине Винницкой области Украины в 2005 г. были записаны рассказы о живших там некогда еврейских извозчиках – балагулах. В еврейских местечках они бывали людьми бедными, невысокого статуса. Однако в рассказах-воспоминаниях они наделялись особенными чертами: по словам собиравшей и изучавшей эти истории М. В. Хаккарайнен, балагулы в них «приобрели наибольшую славу»; «балагулы в некотором смысле наделены сакральными чертами»; парадоксально, но в рассказах «их наделяют чрезвычайно высокой властью». Хаккарайнен писала: «Профессия извозчиков, связующего звена между местечком и окружающим миром, заставляла их выезжать далеко за территорию города. Можно думать, именно поэтому с этой профессией связаны таинственные истории. ‹…› Иногда в рассказах об извозчиках присутствуют чудесные события, связанные с дальними поездками, – встреча с потусторонними силами, получение таинственно появившихся драгоценностей».

И в наши дни нередко можно услышать рассказы о необычных дорожных случаях. Вот, к примеру, такая, связанная с дорогой, история: «Эжва – это считается район Сыктывкара. На самом деле туда надо ехать по старой дороге. Езды минут 40–50 от центра. Старая дорога проходит через кладбище, там кладбище раньше было, по нему дорогу проложили. И ночами, когда едут, там всякое видят… Похоронные процессии и всякое такое. И одиночные люди тоже встречаются. Там много из-за этого аварий случается. Сейчас там проложена и ещё одна, новая дорога – так на ней ничего такого не случается».

В Сунском районе Кировской области, со слов местной жительницы Н. В. Мальцевой, недавно было записано: «По дороге от Курчума до Мурино есть участок дороги у “рощи” (там есть лес), там очень часто случаются аварии на одном и том же месте, в основном автомобильные катастрофы».

Несколько подобных легенд зафиксировано С. С. Михайловым, который изучал Гуслицы – местность на востоке Подмосковья. Это истории о двух «проклятых местах» на дороге, где постоянно случаются автомобильные аварии, причём со смертельным исходом. В народных рассказах фигурирует «белая невеста», появление которой накануне аварии всегда означает, что прямо сейчас произойдёт нечто страшное. Про неё говорят, будто это и вправду была невеста. Как водится на свадьбах, повозка с нею быстро мчалась. И когда повозка перевернулась, невеста погибла. С тех пор её призрак показывался людям в соседнем лесу, и часто такие встречи оканчивались смертью людей. Потом там проложили асфальтовую дорогу, и «белая невеста» стала являться автомобилистам. В авариях погибали только юноши и молодые мужчины. (О «белой невесте» или «белой даме» ходят легенды и в других местах Подмосковья.) Ещё в Гуслицах рассказывают про закопанных в насыпи шоссе убитых солдатах того стройбата, что в 1970-х гг. прокладывал эту дорогу. Вот неприкаянные мёртвые стройбатовцы, дескать, и мстят проезжающим. А ещё там есть «кладбища удавленников» и прочие «нехорошие» места. Людей, проходящих поблизости от них, может часами «водить».

Дорога представала перед путником пространством странноватым, таинственным, изобилующим мороками и опасностями. Обстоятельства передвижений решительно поменялись, однако многое из традиционного восприятия дороги и поныне остаётся с нами и в нас.