Дорожная традиция России. Поверья, обычаи, обряды

Коршунков Владимир Анатольевич

Глава 5. Последний путь

 

 

Обряды жизненного цикла в традиционной народной культуре обрамляли бытие человека и обозначали важнейшие переломные моменты этого бытия. Это обряды родильные, свадебные, погребальные. К ним обычно причисляют также инициацию, определявшую переход из детско-юношеского возраста и статуса во взрослое состояние. Впрочем, если инициация и была некогда цельным обрядовым комплексом, распространённым повсеместно, то в историческое время (когда в нашем распоряжении появляется достаточно разнообразных источников) она у большинства народов не сохранилась.

Считается, что в основе обрядов жизненного цикла лежит единая или, по крайней мере, сходная парадигма, которую упрощённо можно представить так: удаление от сообщества – радикальное изменение – возвращение уже в ином статусе. Тема движения, пути – как реального, так и осмыслявшегося мифологически – оказывается при этом важнейшей.

При рождении и принятии младенца в «наш мир» тема пути бывает заметна. Только, возможно, она не так акцентирована и не столь явственна. Этот аспект родильных обрядов следовало бы разрабатывать особо. Передвижения же на свадьбе настолько значимы, что они заслуживают отдельного обстоятельного разговора. Учёные, конечно, занимаются ими. Здесь этого касаться не будем. А вот о теме движения и о символике пути при погребении речь сейчас и пойдёт.

 

«Я отправляюсь…»

В повести В. Т. Нарежного «Мария», опубликованной в 1824 г., главная героиня, находясь при смерти, обратилась к отцу: «Батюшка! – сказала она с улыбкой ангела, – благословите меня: я отправляюсь в путь дальний». В напечатанной в 1871 г. повести Н. С. Лескова «Смех и горе» к врачу обращалось крестьянское семейство, говоря о своём старике, которого тот лечить пытался: «…Да ужон совсем в путь-то собрался… и причастился, теперь ему ужбольно охота помереть». В романе А. Ф. Писемского «Масоны» (1880) пожилая хозяйка сообщала заехавшему в дом гостю о случившейся незадолго до того смерти одной из своих дочерей: «А Людмила у нас уехала… – рассказывала старушка, желавшая, конечно, сказать, что Людмила умерла». И вот какова реакция гостя: «Лябьев и на это выразил молчаливой миной сожаление». То есть такой речевой оборот гостю вполне ясен – он входит в принятый у русских набор эвфемистических обозначений смерти как пространственного удаления. В повести Н. Г. Гарина-Михайловского «Детство Тёмы» (1892), где речь шла о начале 1870-х гг., мальчик, подойдя к тяжело больному отцу, услышал от него: «Живи, Тёма». Мальчик растерянно отвечал: «Вместе, папа, будем жить». Но отец на это сказал: «Нет уж… пора мне собираться… – И, помолчав, прибавил: – в дальнюю дорогу…»

А вот – эпизод из рассказа современного автора:

«Жену проводил…

– Да ты чё! Она же здоровая была…

– Да нет, не в этом смысле. В Москву проводил.

– Слава Богу, долго жить будет».

Газетная статья о московском хосписе начинается так:

«Одной новенькой медсестре сказали: “У тебя пациент ушёл”, так она побежала его искать. А потом поняла, – рассказывает Таня Семчишева.

Таня работает в Первом московском хосписе с добровольцами».

«Хождение» человека, то есть способность самостоятельно передвигаться, в славянской традиционной культуре воспринималось как сущностное свойство самой жизни. Терминами, обозначавшими «хождение», «переход», называли также отдельные фазы индивидуального бытия, в том числе и такую важнейшую, как умирание.

По словам О. А. Седаковой, исследовавшей славянские народные представления о смерти, «важнейшая для погребального обряда семантическая тема – это тема пути» (курсив автора. – В. К.). В приметах и поверьях, в обрядовых действиях во время похорон постоянно прослеживается идея ухода, движения, дальней дороги. По мнению Л. Г. Невской, «“дорога” становится ключевым концептом, т. к. с её помощью разрешается основная коллизия обряда – разъединение сфер жизни и смерти». В совместной работе Л. Г. Невской, Т. М. Николаевой, И. А. Седаковой, Т. В. Цивьян тоже утверждалось, что «путь (дорога) и связанные с ним представления образуют сердцевину погребального фольклора, так как именно посредством этого концепта разрешается его основная коллизия – важное для живых разъединение сфер жизни и смерти и шире – своего и чужого, снятие хаоса, возникшего в результате самого факта смерти, восстановление безопасного для социума порядка» (курсив авторов. – В. К.). С. М. Толстая отмечала многообразие и укоренённость мотива долгого, трудного, опасного пути в традиционном погребальном обряде: «Мотив пути и преодоления преград на пути в иной мир находит многообразные воплощения в ритуальных и вербальных формах: ср. обычай “мостить мосты” и “класть кладки” по умершим, чтобы они могли перебраться через воду; обычай, вынув хлеб из печи, положить туда полено, чтобы оно послужило мостом через реку на “том свете” (полес.); обычай, требующий, чтобы повитуха подарила своему восприемнику поясок, по которому он, как по кладке, переведёт её на “том свете” через реку (з. – укр.); обычай печь на сороковины (или на Вознесение) “лестницы”, по которым душа поднимется на небо; верования о стеклянной горе на пути на “тот свет” и т. п.». Обсуждая эту тему, она сочла нужным заметить: «То, что это не исследовательское понятие, привнесённое трактовкой погребального ритуала как rite de passage («обряд перехода»; курсив автора. – В. К.), а категория, присущая самой народной культуре, подтверждается лексикой и фразеологией, связанной с идеей движения и дороги, широко представленной во всех славянских языках».

И действительно, в народной речи для обозначения смерти, умирания, предсмертного состояния часто использовались термины движения: «ушёл», «отошёл», «покинул», «выходит в путь», «переселяется», «выход», «отход», «отпасть», «откатиться». Про агонию и кончину говорили, что у человека одна нога в могиле, а другая тут; что человек «на смертной дороге», «собирается в дорогу»; что ему «дорога открыта». В Полесье во время агонии никто не должен был разговаривать с умирающим, окликать его по имени, громко плакать или причитать, «щоб не збити його з путi», а сербы желали умирающему «счастливого пути». Как в финале стихотворения Е. А. Баратынского «Больной» (1821):

Нам судьба велит разлуку… Как же быть, друзья? – вздохнуть, На распутье сжать мне руку И сказать: счастливый путь! [640]

В белорусских похоронных плачах-голошениях погребальное шествие характеризовалось как дорога недолгая, но тяжкая и уже последняя. Путь на кладбище во время похорон бывал у покойника последним путём, после которого для него навсегда «закрывались» все земные стёжки-дорожки. А с другой стороны, ему только предстояла «великая дорога» – так осмыслялся путь в «иной мир». В белорусской традиции этот мир мог именоваться старинным словом «вырай», «вырей». Туда, согласно народным поверьям, улетали на зиму птицы. В белорусском фольклоре умерший нередко «летел» на «тот свет», его представляли в птичьем облике – голубем, соколом, кукушкой, соловьём, лебедем. В загадках о смерти встречается мотив «бега» и «погони» – например: «Кто бежит и кто гонится, два борца борются?» И это несмотря на то, что другой признак смерти и мертвеца – отсутствие движения, неподвижность. Гроб представлял собою своего рода транспортное средство, в старину нередко он и впрямь изготавливался наподобие лодки, челна. Написанную на бумажке молитву, которую клали в гроб с покойным, в прошлом называли «подорожной», то есть так же, как документ, дающий возможность дальнего проезда. В дневнике писателя Ф. М. Решетникова есть запись от 29 ноября 1866 г., когда он хоронил своего знакомого. Там одна женщина сказала: «У нас в деревне поп, хотя и много покойников, прочитывает подорожную и сунет сам ему в руки…» Решетников добавлял: «А здесь она сама вложила ему» (курсив автора. – В. К.).

В традиционной культуре славянских народов для поминок по умершему было принято выпекать особый поминальный хлеб. Даже сами названия этих обрядовых изделий «отражают мотивы пути на “тот свет”, восхождения на небо…»: у болгар – «пътнина» (путевой), у жителей Южной России – «лесенка».

В разных местах Полесья – в XIX в. в Волынской губернии и в XX в. в Брестской области – была записана поговорка о покойниках, что они живым «дорогу трут», то есть торят, прокладывают. Например, когда мимо хаты жительницы с. Олтуш Малоритского района Брестской области О. Д. Авдиюк провозили покойника, она сказала: «А нэхай мруть – дорогу труть, // А ми сухари насушимо // И соби туда рушимо (двинемся. – В. К.)». Сокращённый русский вариант («Люди мрут, нам дорогу трут») имеется в статье «Тереть» «Толкового словаря» В. И. Даля. Прилагательное «торный», которым определяется проложенный, утоптанный путь, как и само название такого пути – «тор», происходит от того же корня, что и глагол «тереть».

«Дорожная» символика умирания и смерти была не только у славян. В общем-то у всех народов путешествие в «иной мир» обставлялось обрядами, связанными с идеей «перехода» («обрядами перехода»), а погребальный инвентарь бывал, по сути, снаряжением отправляющегося в далёкую дорогу путника. В надгробных причитаниях путь покойного подразумевался протяжённым, хотя бы селение от кладбища находилось недалеко. И наоборот: идея пути вообще была связана с представлением об отдалённости и о сфере смерти.

Д. Н. Мамин-Сибиряк в заметках «От Урала до Москвы» (1881) приводил слова уральского сплавщика – перегонщика гружёных барок по р. Чусовой. Тот говорил, что заболевших бурлаков (например, простудившихся в холодной воде) просто-напросто выгружают в ближайшей приречной деревне и оставляют там: «Ежели ему жить – так выправится, а если не жилец – одна дорога». Фраза самая обыкновенная, однако за ней встаёт устойчивая мировоззренческая реальность: умирающему предстоит дорога, причём одна-единственная – на «тот свет». И если перехожий работник – бурлак, покуда жив, может идти в разные края и по любым путям-дорогам, то умершему человеку – путь один, без всякого выбора.

В автобиографической книге И. С. Шмелева (1873–1950) «Лето Господне» описаны впечатления мальчика, у которого умирал отец, расшибшийся при падении с норовистой лошади. Курсивом сам Шмелёв обозначил особенные, грозные слова. Знакомая пожилая женщина, побывав в комнате у больного, говорила: «Ох, не жилец он… по глазкам видать – не жилец, уходит». Затем у Шмелёва – такая фраза: «Все знают, что нет никакой надежды, отходит». Непосредственно перед кончиной отец не мог ни говорить, ни слышать, ни глаз открыть, только пальцы чуть шевелились – «такое всегда, когда отходят». Сразу после смерти: «И теперь папашеньку провожают в дальнюю дорогу, будут читать отходную».

В народной речи до сих пор используется деликатное слово «уйти» вместо «умереть». Жительница пос. Кардымова в Смоленской области, народная певица О. В. Трушина (1919 г. р.) в 1993 г. так обращалась к своему городскому адресату: «Ты не сообщил мне как твой отец: поправился или ушёл. Если жив – доброго здоровья ему, а если ушёл – царство небесное!» Такой способ обозначения смерти прижился и в речах более высокого стиля: слова «он ушёл от нас» звучат в соответствующих ситуациях повсеместно.

К. Г. Паустовский, оценивая в книге «Золотая роза» (1955) выразительность малоизвестных и диалектных слов русского языка, писал: «…Рязанское слово “уходился” вместо “утонул” невыразительно, малопонятно и потому не имеет никакого права на жизнь в общенародном языке». Рязанский край был Паустовскому хорошо известен, и он мог сам слышать от тамошних крестьян это словечко. Такое же значение у глагола «уходиться» отмечено и в тамбовских говорах: «У нас уходилась одна молоденькая, так её схоронили». А «ухожиками» там называли утопленников. Это – один из разнообразных эвфемизмов, которые нередко использовались в славянских языках для называния самих утопленников и смерти на воде.

Вообще же такое слово хорошо засвидетельствовано, причём в разных краях России. В литературе и публицистике XIX в. можно встретить переходный глагол «уходить» (кого-либо), то есть убить; возвратный глагол «уходиться» – как в значении «погибнуть», так и в значении «сильно мучиться, быть доведённым до изнеможения, до полусмерти». Очевидно, «уходиться» (измучаться) – антоним к «расходиться» (разбушеваться). Тогда получается, что первоначальный смысл глагола «уходить(ся)» был связан с представлением об успокоении, умиротворении (например, от усталости). И это слово подошло для эвфемистического обозначения смерти как покоя (ср. «покойник»). Оно оказалось в одном ряду со многими иными, которые относились к умиранию и смерти, а по происхождению были терминами движения.

 

Показать дорогу умершему

Погребальный обряд можно рассматривать в категориях пространства и передвижения в нём. На этнографических и фольклорных материалах, относящихся к народам России, выявляется погребальная практика, связанная с обрядовым указанием «дороги» покойному. Это и реальная дорога на кладбище, и символически понимаемый, мифологически осмысляемый путь в «иной мир».

У славян к умирающему приходили односельчане и несли гостинцы. С ним прощались как с отправлявшимся в долгий опасный путь. А затем следовало поэтапное удаление покойника из мира живых в мир мёртвых. Часть пути проделывали и живые, провожая покойного. И на каждом этапе было важно огородить пространство живых от соприкосновения с потусторонним миром, различными способами утвердить и подтвердить границу между мирами, сделать так, чтобы уходящий «туда» покойник не возвращался без приглашения. (В народной культуре существовали способы обрядового приглашения, угощения, задабривания покойных предков по определённым календарным датам, после чего непременно следовало их выпроводить из «этого мира».) В украинской и белорусской погребальной традиции известен обряд символического «замыкания» могилы, чтобы покойник там и оставался, не «выходя» оттуда. Это называлось «печатать покойника» (или «запечатать покойника») и делалось по-разному. Как правило, при этом по четырём краям могилы крестообразно ударяли в землю заступом.

Умершему нужно было «показать дорогу». Это дорога на кладбище, по которой шла погребальная процессия и которую таким вот образом «проходил» и сам он, причём в последний раз (ср. выражение «в последний путь»). Мёртвый человек должен был сделаться «покойным», успокоившимся, недвижимым, как бы уснувшим («усопшим»). А путь его до могилы должен обязательно стать «последним» – ведь если бы он превратился в «ходячего» мертвеца и начал «приходить» из могилы, то это было бы несчастьем для живущих. По замечанию О. А. Седаковой, путь, который моделировался погребальным обрядом, – это путь прямой, невозвратный, достигающий цели. Он явно противопоставлялся блужданию «нечистых» покойников. С другой стороны, такого рода блуждание, плутание могло стать следствием нарушения обрядовых предписаний. Скажем, если человек заблудился в лесу и стал накручивать круги по чащобе, то это было признаком того, что он подпал под власть нечистой силы, которая его и «водит».

В некоторых местностях центральной России дорогой на «тот свет» представлялись Млечный Путь и радуга.

Народное представление о «последнем пути» отражается в причитаниях по покойнику. Это путь дальний и трудный. Например, в карело-финских причитаниях дорога на «тот свет» обозначалась словом, которое можно передать по-русски выражением: «которую нельзя пройти повторно». Примечательно, что у карелов и финнов последняя дорога иногда описывалась как имеющая знаки, не позволявшие заблудиться – уставленная дорожными вехами (с несрезанными сучьями).

Обозначить дорогу умершему нужно было для того, чтобы быстро и верно проводить его на «тот свет», чтобы этот «последний путь» и вправду стал финальным – прямым, последовательным, завершённым, окончательным. О. А. Седакова писала, что «погребальный обряд можно представить как ступенчатое удаление смерти из области живых, водворение её на “законном” пространстве кладбища и замыкание там, “проводы” покойного до “переправы”…». По словам Е. Е. Левкиевской, «иногда представление о дороге на “тот свет” оказывается даже более важным и детально разработанным, чем собственно устройство самого загробного мира…».

Поскольку очень распространённым и древним был мотив перехода души на «тот свет» по мосту, то при похоронах и поминках у славян, как и других народов, могли настилать мостки. Например, через ручьи и топкие места устраивали гати и мостики, клали брёвна для переправы. А в старинных церковных поучениях осуждались действия тех, которые «мосты чинять по мртвых». Устройство «мостов» – это оборудование дороги, должного «последнего пути».

У многих народов мёртвых выносили из дома не тем путём, которым обычно ходили живые, а иначе – через окно, через пролом в стене или в крыше. Уже Д. Н. Анучин объяснял это тем, что мёртвый не должен был никогда больше по своей воле посещать живых. Так что его старались обмануть, не показывать ему верного пути обратно в дом. «Посещение» же покойником своих домашних допускалось только по определённым поминальным и праздничным дням, обставлялось многими условиями, обрядами, оберегами и непременно завершалось проводами обратно – на кладбище, в могилу, в «иной мир». Словом, как писал А. К. Байбурин, «дорога в мир мёртвых не должна совпадать с путями живых».

И в наши дни фольклористы и этнографы записывают народные рассказы, в которых отмечено представление о пути от дома на кладбище, который надо «навести», «указать» покойному. Часто его оформляли еловыми вешками и еловыми лапами (либо же иными хвойными ветвями). Так, у белорусов Гомельщины вслед покойнику кидали еловые ветки, чтобы он мог в течение сорока дней «ходить» домой.

В крупных русских городах в первой половине XIX в. украшение дороги хвойными ветками, кажется, было частью заведённого ритуала при всяких сколько-нибудь приличных похоронах. В очерке А. П. Башуцкого «Гробовой мастер» (из альманаха «Наши, списанные с натуры русскими», который публиковался в Петербурге в 1841–1842 гг.) приводился предъявленный к оплате счёт за похороны некоего генерала. Конечно, это вполне условный список, но всё же перечень расходов «Печального счёта», высчитанный «мастером Иваном Терентьевым Тихоморовым» «в Санктпетербурге» должен отражать те погребальные реалии, что были тогда в обыкновении. Среди прочего там упомянута этакая статья расходов: «Усыпание скорбного пути зелёным ельником, от дому до самого кладбища», стоимостью в 41 р. 40 к. (А общий счёт немилосердного гробовщика – 3552 р. 40 к. ассигнациями.) В написанной в 1833 г. повести А. С. Пушкина «Пиковая дама» о посещении героем церкви для прощания со старухой-аристократкой сказано так: «…Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником».

В книге И. С. Шмелёва «Лето Господне», написанной по воспоминаниям его московского детства 1870–1880-х гг., рассказывалось о том, как умирал отец. Старик Горкин, друживший с мальчиком, сразу после кончины отца говорил: «А Михал Иванов-то наш, уголь да венички-то нам возит… цельный воз можжевельнику привёз, от себя… и денег не возьмёт. Всю улицу застелим, и у Казанской, как на Пасху будет. Можжевелка, она круглый год зелёная, не отмирает…» Мальчик отозвался на это: «Она… бессмертная, да?» И Горкин подтвердил: «Будто так. И на Пасху можжевелка, и под гробик, как выносить. Как премудро-то положено… ишь подгадал ты как – бессмертная!» Мальчик ответил: «Это не я, ты сказывал… как плотника Мартына несли… ты под Мартынушку всё кидал… две тачки…» На другой день одна из бывших в доме женщин говорила мальчику: «А погляди-ка на улицу, сколько можжевельничку насыпано, камушков не видать, мягко, тихо… А-а, вон ка-ак… не отмирает, бессмертный… во-он что-о. Всё-то ты знаешь, умница моя… и душенька бессмертная! Верно, бессмертная». Судя по путевым заметкам 1881 г. хорошо знавшего Екатеринбург писателя Д. Н. Мамина-Сибиряка, в этом городе при похоронах богатого человека непременно разбрасывали хвою от дома до церкви, где проходило отпевание. И доверенные люди изготовителей мраморных памятников сразу же по следу хвои бежали в дом покойного… Соперничавшие между собой представители различных фабрик и мастерских обманывали друг друга: «…Возьмёт соберёт хвою-то от дома, где, значит, поминки, да к другому дому и подбросит, а сам на другой день заказ получит». В Берёзовском заводе, который находился в Екатеринбургском уезде Пермской губернии, в XIX в. по пути на кладбище перед траурной процессией разбрасывали летом цветы, а зимой – еловые ветви. И. А. Шмелёва, которая родилась в 1917 г. в семье священника, служившего в с. Успенском Слободского уезда Вятской губернии, вспоминала: «Папа под репрессии попасть не успел, умер в 1921 г. Помню похороны отца. Лошади, запряжённые в сани. Гроб закрытый со стёклышком. И много-много пихтовых веток. Ехали от больницы до кладбища, кучер и говорит мне: “Бросай эти веточки”. И я всю дорогу бросала. Похоронили папу в городе Слободском на старом кладбище».

В Максатинском районе Тверской области летом 2011 г. молодые участницы летней школы по журналистике записали: «Я гробы делаю, кстати, исключительно из хвойных пород, чтобы отгонять нечисть, – говорит Лев Николаевич, директор похоронного бюро “Вечность”. – Часто приходится выполнять обычаи конкретных людей: например, провожая в последний путь, закидывать дорогу еловыми ветвями, чтобы усопшая душа не нашла дорогу назад». Вообще-то в XX в. такое иногда проделывали, если покойник считался заведомо весьма опасным для живых, например, когда он был колдун. Тогда ему хвойными ветвями «загораживали», «преграждали» путь с кладбища. Тут становится значимой колкость хвои – именно острое, колючее бывает преградой для «нечисти» и «ходячих» мертвецов. Значит, можно было с помощью хвойных растений и «показывать дорогу» покойнику, и «преграждать» её.

Пермское диалектное выражение «ельник не сватат» (то есть «не сватает») относилось к старикам, которые слишком зажились на свете.

У живущих на юге Прикамья русских было принято на Пасху украшать божницы и дома хвойными (обычно пихтовыми) ветками. В Чернушинском районе такие украшения объясняли тем, что «Иисус Христос, когда воскрес, тоже шёл в рай по еловым веткам». Конечно, вечнозелёные деревья являются в некотором смысле также и символами жизни, но, судя по всему, именно привычная для народа погребальная символика хвойных ветвей могла сказаться на таком обыкновении.

Хвойные растения у многих народов – и древних, и современных – имели отношение к погребально-поминальной символике. Впрочем, надо иметь в виду, что срубленные деревца ели либо же еловые ветки могли использоваться для обозначения пути в самых разных ситуациях, не обязательно погребально-поминальных. Например, в России в XVIII–XIX вв. ими было принято украшать масленичные горки.

Идея указания покойному его дороги повлияла на самые разные погребальные обычаи. Кое-где у русского населения горнозаводских посёлков Урала в XIX в. на поминках перед выходом из-за стола подавали так называемый «белый кисель» из муки и мёда, который, как говорили, должен был «торить дорогу» покойному.

У чувашей-язычников Альметьевского района Татарстана было принято сразу после кончины кидать яйцо в сторону кладбища, чтобы душа покойного знала туда дорогу. А когда покойника подносили к кладбищу, то бросали в специально отведённом месте в овраг взятый из печки-каменки в бане горячий камень, чтобы покойнику «была добрая дорога». Заботились и о том, чтобы умерший знал верный путь – и, конечно же, не в дом, не к живым, а к воде: как только могила была закопана, один из родственников спускался к ручью и пускал по воде нитку. Это означало, что он указывал ему путь к воде.

У некоторых групп хантов при похоронах убивали собаку на могиле, объясняя, что она человеку дорогу показывает. Вообще у обских угров специфическое отношение к собакам. Они явно воспринимались как существа особые, мифологически значимые. Их часто приносили в жертву. (При этом в повседневной жизни о собаках зачастую заботились не слишком.) У иранцев, мифология которых оказала значительное влияние на традиционную культуру угорских народов, собаки тоже являлись важными ритуально-мифологическими существами. Известен, например, иранский крылатый пёс Сэнмурв (к которому, по всей видимости, восходит такое языческое божество Руси из пантеона князя Владимира, как Симаргл). Так что путь покойному в «иной мир» у хантов именно собака и прокладывала, ведь она хорошо знала дорогу туда.

В русской народной традиции «наводили дорогу» не только мёртвому для его «последнего пути». На Русском Севере была, к примеру, такая молодёжная шалость: «простилали» (или «протрясали») дорожку между домами девушки и ухаживавшего за нею парня, насыпая сажу, золу, солому, выставляя в ряд поленья, чтобы было заметно, «кто ково любит». Так что «наведение дороги» могло быть игровым, и в этом случае она должна была стать явственно видимой.

Итак, погребальная обрядовая практика «показывания дороги» покойному широко распространена у народов Евразии и, судя по всему, очень архаична. Она восходит к древнейшим представлениям о долгом и трудном пути, который предстоит умершему человеку. «Показывали дорогу» покойному для того, чтоб она стала последней, завершённой и чтобы заодно заградить ему, принадлежащему отныне к «иному миру», путь назад, в мир живых. Эта обрядовая практика моделировала пространство в соответствии с традицией, в которой миры живых и мёртвых взаимопроницаемы, они контактируют меж собой и вообще расположены в пространственном отношении поблизости, но в сущностном смысле – весьма далеки и чужды друг другу.

 

Предосторожности на последнем пути

Движение похоронной процессии сопровождалось особыми мерами ритуальной предосторожности. Слишком важен был «последний путь». Нужно было сделать всё, как полагается, чтобы мёртвый человек благополучно перешёл в «иной мир», а живые при этом никак не пострадали.

У сибирских казаков, вынося гроб вперёд ногами, объясняли это так: «Чтоб назад дороги не видел / не знал». Траурная процессия двигалась медленно, останавливаясь на перекрёстках дорог, и при этом непременно запрещалось переходить дорогу похоронному шествию или смотреть на него из окна.

В Полесье переходить дорогу похоронной процессии нельзя было ни в коем случае. И встреча с такой процессией, как правило, означала, что вскорости будет ещё один покойник.

У украинцев переходить дорогу, когда несут или везут гроб с покойником, небезопасно: у такого человека могут появиться наросты и шишки на теле – «гугли». Кое-где в Харьковской, Сумской и Полтавской областях считается, что к похоронной процессии нужно поворачиваться боком – её можно только провожать взглядом, а встречаться с ней или смотреть прямо на неё нельзя.

В с. Чамзинка Инзенского района Ульяновской области во время движения похоронной процессии случилось вроде бы незначительное происшествие: «Метрах в пятидесяти от процессии дорогу переходит женщина. Певчие настораживаются. Васса Михайловна (читалка) говорит, что нельзя переходить дорогу похоронной процессии: это плохая примета».

На Балканах, в Карпатах, а также в Полесье хорошо известно поверье, согласно которому умерший человек мог сделаться «ходячим» покойником, если дорогу похоронной процессии перейдёт или перелетит животное. Также стереглись, чтоб через лежащего в гробу покойника не перескочило домашнее животное – последствия были бы столь же плачевными.

Традиционный запрет пересекать дорогу покойному (то есть погребальной процессии), от чего с человеком могли случиться всякие болезни и неприятности, в наше время иной раз переосмысляется. Например, это может казаться невежливым по отношению к покойнику. В Астраханской области записан такой рассказ: «Переходить дорогу покойнику нельзя. Это неуважение. Говорят: ему и так тяжело будет по ступенькам подниматься, а ему ещё и дорогу переходить. Если живой человек хочет куда-то ехать и ему перешла дорогу кошка, то, говорят, пути не будет. Так и здесь: перейти дорогу покойнику – значит пожелать ему худшего». Когда информант разъяснял этот обычай, ему сразу приходило на ум сопоставление с кошкой. Похоже, что устойчиво сохраняющийся, укоренившийся в народном мировосприятии образ зловещей, пересекающей человеку путь кошки подкрепляет и оживляет представление о вредоносности и невежливости всякого пересечения пути кому бы то ни было – хоть бы и покойнику.

У карел на похоронах делали так. Во время движения погребальной процессии справа на конскую дугу навешивали платок или полотенце, чтобы все встречные, видя это, сворачивали в сторону. Ведь путь для покойника должен быть свободным. А после этот платок оставляли на кладбище, вешая на крест. Кроме того, что платок или полотенце служили в этом случае опознавательными знаками похорон, эти предметы вообще ассоциировались с дорогой у многих народов: уподобление дороги и ткани (даже отдельной нити) было обычным. Причём такие ассоциации известны в том числе и при погребальных и поминальных обрядах: например, при вывешивании за окно избы обрядового полотенца для покойника. Писатель И. С. Соколов-Микитов (1892–1975) в автобиографической повести «Детство» вспоминал, как они ехали однажды с отцом летом по Смоленщине: «В деревнях пахнет навозом, дымком. В некоторых избах под окнами белеют холщовые полотенца. Это значит, что здесь был покойник, закончивший своё земное бытие человек. Странным, страшным кажется мне старинный языческий обычай. “Сорок дён душенька по родному дому тоскует, – вспоминаю разговоры баб, – прилетит, хлебца откушает, водички напьётся, ручником утрётся!” Но и волнуют, разжигая воображение, эти народные поверья». У русских жителей Прикамья было принято на Радоницу приглашать покойных предков («родителей») в гости. В старинном описании этого обычая говорилось: «В окошко вывешивается полотенце, по которому должны подниматься в избу и обратно родители». В Полесье, в с. Присно Ветковского района Гомельской области в 1982 г. собирателями было записано пояснение, что полотенца надо класть покойнику в гроб, чтобы он утирался, а под бок – полотно: «это яго дарога будэ…» Кое-где в центральной России при опускании гроба в могилу бросали туда же длинный отрез материи, чтобы он стал на том свете ровной дорогой, по которой отправится покойный. В подобной ситуации использовали также выражения «сшить дорогу», «дорогу зашивать». Нижегородские крестьяне сразу после смерти человека на наружную стену его дома вывешивали на сорок дней кусок холста, объясняя это тем, что душа покойного, которая всё это время блуждает возле своего жилища, сможет вытереть слёзы. Там же, при выносе тела из ворот дома в церковь для отпевания, человек, который нёс перед гробом икону или крест, непременно должен был подать первому встречному «исконку» – лоскут холста. Считалось, что такая милостыня дойдёт к престолу Божию наперёд души умершего и, умилостив Бога, проложит душе путь, сделавшись чем-то вроде моста «чрез неминуемую реку огненную». Когда втайне (например, ночью) оставляют такую милостыню возле колодца либо у «скита», где живут «старенькие бабушки», то это можно расценивать как архаичную практику дарообмена с «иным миром» и «высшими силами». А. А. Плотникова, изучившая эту практику русских старообрядцев Румынии, писала: «Полагали, что нитка служит символом дороги, пути, следуя которому подающий тайную милостыню спасётся и избавится от своего горя. По другим сведениям, нитка “вытягивает” человека из тюрьмы, если он попал туда незаслуженно, на том свете – из ада…» Бесермяне во время прощания с умершим раздавали присутствующим нити через гроб, по одной или по три. И говорили: «По ним умерший на тот свет переходит»; «Пусть дорогой ему будут. Умершие на том свете его примут»; «Пусть дорога будет прямой, как нитки».

А у русских, живущих в Архангельской области по берегам Кенозера, было обыкновение хоронить покойных на островах. Летом тела перевозили на вёсельной лодке, а зимой – на лошадях. При этом примечали, как идёт лодка – спокойно ли, не приостанавливается, не начинает ли тонуть. Следили и за ходом лошади. Вот как рассказывала об этом местная старожилка Н. П. Спицына: «Покойнику, что не ладно, так лодка или лошадь вдруг и станут. Одна лодка шла, остановилась, так сказали: “Вышибем тебя!” – так лодка пошла. Когда станет лодка, надо сказать: “Дай нам покою, чтоб не ходить с тобой”».

В Вятском крае фольклористы из Московского университета отмечали такие обычаи: «К кладбищу похоронная процессия движется медленно, стараясь не останавливаться по пути (в противном случае в доме, у которого произошла остановка, вскоре кто-то умрёт). Исключение делается только для прежнего места жительства умершего. Категорически запрещается обгонять скорбное шествие, переходить ему дорогу или возвращаться с полпути».

И в наши дни сохраняются некоторые древние представления об особенностях похоронного пути. Прощаясь с покойным, близкие люди желают ему доброго пути (предполагается, что он ещё может всё слышать). С кладбища, как и в прежние времена, нужно идти другой дорогой – не той, по которой туда пришли. Поскольку современные городские кладбища обычно находятся далеко, за городской чертой, и добираются туда на транспорте, то и возвращаться оттуда можно только той же самой автомобильной дорогой. Тогда говорят, что идти другой дорогой – означает идти от могилы по другим аллеям и тропам кладбища до того места, где стоит автобус.

Вот и в похоронных причитаниях путь покойника в «иной мир» рисуется длинным. А в поминальных причитаниях говорится об обратном, коротком пути – с кладбища домой.

По заключению Г. А. Левинтона, путешествие на «тот свет» или в иные разновидности нечеловеческого пространства представлялось так: долгий и трудный путь туда – краткий лёгкий путь обратно (хотя встречается и обратное соотношение). К примеру, в европейской волшебной сказке бывает подчеркнут быстрый, но опасный путь туда и при этом никогда не описывается возвращение оттуда. Эта особенность сказочного пространства отразилась в позднейшей европейской литературе путешествий, прежде всего в жанре утопии, где очень часто путь в небывалую страну и путь обратно осуществлялись разными способами.

Впрочем, не только на пути с кладбища домой, но и при регулярном посещении живыми кладбища, при «гостевании» там, люди должны были двигаться наоборот – иначе, чем в обычной обстановке, среди живых. На Русском Севере, в Пинежье, «кадили» на кладбище и «угощали» покойников «против солнца обязательно».

Иногда умершему высказывали пожелание, чтобы дорога была «скатертью». Ведь путь предстоял долгий, трудный. А само это выражение некогда являлось вполне приемлемым напутственным благопожеланием.

Получается, что путь туда, в «иной мир», и путь обратно различны и в погребальных обрядах, и в фольклоре. Это давние, устойчивые представления различных народов. А вообще при движении похоронной процессии – на «последнем пути» умершего – всё было строго регламентировано. Особенно опасались задержки, непредвиденной остановки. Такое воспринималось как проявление чужой, опасной силы. Это могло нарушить ритуальный сценарий и грозило опасностью – прежде всего, для живых. Сходным образом и при свадебных разъездах старались мчаться как можно быстрее, а всякое торможение расценивалось весьма негативно.

 

Запрягать на «том свете»

Согласно материалам, собранным В. Е. Добровольской, в Гороховецком районе Владимирской области ещё совсем недавно было такое обыкновение. На сороковой день после смерти человека его близкие выглядывали за занавеску в окно. Если видели тройку лошадей и покойного, который ими правит, то это был знак, что его душа попала в рай. А когда могли разглядеть, что его самого, как коня, погоняют, – это дурной знак: он отправился в ад. Говорили: «И значит – если его погоняют, то значит в ад, а если он погоняет, то значит в рай».

Если это редкостное гадание было в действительности сколько-нибудь распространённым, то его можно сопоставить с известным народным убеждением, что на утопленниках да удавленниках черти «воду возят». Выходит, те мертвецы, смерть которых осознавалась как «неправильная», греховная, «не своя», – они в аду, и там их используют как тягловых животных.

Не так давно Г. Ю. Смирнова обратилась к интересной теме – она постаралась объяснить происхождение расхожих выражений вроде «воду возить (на ком-либо)» и т. п. Обычно указывали, что, согласно старинным славянским народным представлениям, именно таким бывало наказание грешников (например, самоубийц) на «том свете» – на них, дескать, черти воду возят, как на лошадях. Ссылаясь же на один из популярных мифологических словарей, Смирнова утверждала, будто в картинах славянского ада этакого загробного наказания грешников нет. И если так, то тогда, по её мнению, образные выражения могут восходить к речи охотников: о плохо «работающих по дичи», медлительных псах говорили, что они «будто воду возят».

Выявленные Смирновой сравнения дурных охотничьих собак с водовозными животными понятны: та лошадь, что тянет тяжёлые бочки с водой – она не резвый скакун, а скорее старый мерин, вот и тащится еле-еле со своим грузом. Однако из этого ещё не следует, будто бы и сами такие выражения происходят из речи охотников. В конце концов, на собаках (тем более на охотничьих – гончих да легавых) у нас не только не возили воду, но и вообще ничего никогда не перевозили. Так что причины для столь странного сближения нерадивого охотничьего пса с сердитым и недовольным жизнью человеком непонятны: мотив «воду возить» к собаке вовсе не применим, попросту нет оснований для уподобления. Охотники, может, и бранили так своих собак, но уже тогда, когда такие образные выражения вошли в повседневный речевой обиход и стали неотъемлемой частью русской фразеологии. Поскольку эти выражения уже издавна были широко распространены и явно не ограничивались узкими профессионально-сословными рамками, то, если поискать как следует, наверняка обнаружится, что они бытовали не только в речи охотников, но и в разговорах военных, священнослужителей, бурлаков, разбойников…

Всё же славянские поверья о таком наказании самоубийц на «том свете» хорошо известны. Надо только обратиться хотя бы к обширному справочному изданию, которое суммирует многочисленные и основательные работы исследователей народной традиции: «С[амоубийцы] пополняют ряды “заложных” покойников и поступают в услужение к нечистой силе: черти используют С[амоубийц] как лошадей, возят на них воду, ездят верхом, запрягают в повозки и часто заезжают к кузнецу, чтобы их подковать. Ср. популярный сюжет восточнославянских быличек: кузнеца ночью будит путник, прося подковать коня; выполняя работу, кузнец узнаёт в лошади человека, недавно повесившегося в соседнем селе» (курсив мой. – В. К.). Кроме этнолингвистического словаря «Славянские древности», подобных свидетельств и в других изданиях немало.

При этом очевидно, что мотив «черти на самоубийцах воду возят» – это лишь вариант более общей мифологической темы наказания самоубийц. Главное в этом наказании – использование человека (после смерти, разумеется) в качестве вьючного животного или скакуна, то есть уподобление человека животному и эксплуатация его в таком качестве. Известно, что у славян были широко распространены представления о переселении душ умерших людей в животных. Домашний скот являлся посредником между живыми людьми и их предками. А ярмо (хомут) в традиционной народной культуре славян воспринималось как своего рода канал связи с «тем светом».

На Урале рассказывали, что на «том свете» все самоубийцы ходят в хомутах – как бы запряжёнными. И про удавленника говорили, что он «чёрту баран» (добавляя иногда: «уже ободран»). И значит, тоже уподобляли такого мертвеца покорному домашнему животному. Ранний по времени пример использования такого выражения – в книге И. Т. Посошкова «Завещание отеческое», законченной в 1719 г. Посошков, обращаясь к сыну, который в будущем мог бы стать солдатом, предостерегал его от того, чтоб «какие заговоры у себя имети». Он писал: «Аще заговоры иметь будеши, то з Богом вражду возъимееши, понеже въместо Бога будеши у себя имети заговоры. И аще с теми заговоры убьют тебя, то будеши ты чорту баран, и кровь твоя и з душею твоею ни за что погибнет» (курсив мой. – В. К.). Здесь речь, правда, не о самоубийстве, а о нечестивой кончине вообще. Но результат такой же – попадёшь в ад.

Итак, образные выражения о том, что на ком-либо «воду возят», действительно, могут восходить к идеям о посмертном наказании, когда мертвец приравнивался к домашнему животному.

Во многих местах, а особенно на Украине, были распространены былички о том, как ведьмы по ночам ездят на людях, оборачивая их лошадьми (этот сюжет известен по повести Н. В. Гоголя «Вий») или же просто используя как своеобразное средство передвижения. А в Вятской губернии такое рассказывали про вещиц – баб-колдуний, которые могли принимать сорочий облик. Вещицы умели накидывать на спящего уздечку и разъезжать на человеке, как на лошади. Известен, так сказать, и оборотный сюжет: ловкий и хитрый фольклорный герой (например, солдат) превращал ведьму в лошадь и ездил на ней. Или же он заставлял лешего перевозить себя в Петербург (тоже гоголевская тема).

Это отражает представление о престижности езды на конях – в противоположность униженному положению того, кто везёт. И вообще лошадь в восточнославянской народной традиции воспринималась как животное трудной судьбы: она много и тяжко работает, на ней «пашут», её «заездили»… Такие ассоциации определялись прежде всего тем, что лошади у народов лесной и лесостепной зоны Евразии были основными пахотными животными. Скажем, на Украине тягловыми и пахотными животными, наряду с лошадьми, были волы, и те ассоциации, мотивы, образы тяжкой работы, что у нас связаны с лошадью, там переходили и на быков с волами. А вот древние греки пахали на быках и волах, лошади же им служили для передвижения, войны, спорта, охоты. Лошади у греков стоили дорого, обладать ими было престижным уделом аристократов и богачей. Они казались изящными и благородными. Множество имён, образованных от греческого слова «(х)иппос» (конь), – всё имена аристократические и, как правило, мужские: Гиппий, Гиппарх, Гиппократ, Гиппоник и т. д.

Если лошадь у славян воспринималась как животное обыкновенное, непрестижное, хозяйственное, трудящееся, то тем более возмутительным и унижающим представлялся хомут на человеке. Взнуздать человека, запрячь его в повозку означало лишить его человеческого облика, символически уравнять с бессловесной тварью. Так поступали летописные обры со дулебскими «женами»: злодеи запрягали женщин завоёванного племени вместо лошадей и волов. («Обры» – это воинственные авары, жившие во времена раннего Средневековья в Восточной и Центральной Европе. Согласно русской летописи, за гордыню Бог истребил их всех до единого. В память о наказании нечестивцев оставалась на Руси поговорка: «погибоша аки обре».)

И о разных прочих врагах, во всякие позднейшие эпохи, проносились слухи, будто они издевательски запрягали покорённых ими людей. В рукописном дневнике тверского купца Михаила Тюльпина, который был назван им «Летописью о событиях в Твери 1762–1823», включены известия о войске Наполеона в Москве. Тюльпин писал: «…А для доставления в кремль съестныхъ припасовъ всякого рода и чтобы рускихъ обоего пола не разбирая ни состояния ни летъ, употреблять вместо лошадей».

Вот и создатели российского фильма «Царь» (2009 г., реж. П. С. Лунгин) зачем-то решили продемонстрировать на экране Ивана Грозного, выезжающего на повозке, в которую запряжены боярские дочери – девушки из лучших столичных семей. Православный царь – а ведёт себя (точнее, везут его), как обрин поганый, Богом истреблённый. Что и говорить, такой киношный образ запоминается…

В древней Италии, где в I тыс. до н. э. ж или индоевропейские народы, отдалённо родственные славянам, был такой воинский ритуал: побеждённых врагов, сложивших оружие и сдавшихся, заставляли проходить «под игом». Прямо на месте битвы втыкали два копья, а сверху, поперёк, прикрепляли третье, делая тем самым что-то вроде ворот. Это и было позорное «иго» (лат. «jugum»), под которым одного за другим прогоняли сдавшихся воинов. Слово «jugum» означало ярмо, хомут, парную запряжку волов, а в переносном смысле – рабство. То есть прошедшие «под игом» разгромленные враги, став пленниками, уподоблялись рабочей скотине, да ещё «говорящему скоту» – рабам. Кстати, показательно, что однокоренным существительным «conjunx» римляне называли супруга или супругу. Древнеримские супруги – буквально: «сопряжённые», «соединённые», «одноупряжники». Так же обстояло дело и с соответствующими древнегреческими терминами. Да и славянское существительное «супруг» строится по той же модели, оно родственно глаголу «запрягать». Интересно, что символика прочного супружеского скрепления и соединения возродилась в недавние годы в обычае навешивать в день свадьбы замок на мосту, а ключ от него выбрасывать. У некоторых людей этот новый обычай вызывает неприятные ощущения: мол, это как-то слишком уж навсегда, да чуть ли не насильно…

Для тех, кто говорит «словами», то есть для славян, уподобление бессловесному домашнему скоту было особенно оскорбительным. В русском народном праве надевание хомута и запрягание в повозку применялось, например, в случаях воровства и прелюбодейства. Это означало символическое исключение виновного из человеческого коллектива путём соотнесения его с миром животных.

Фольклорно-мифологические аспекты, связанные с мотивом, так сказать, загробного оскотинивания, то есть уподобления мертвеца домашнему животному, указывают также на значение темы движения в погребальной практике и в мифологии «иного мира».