— ...Ах, Лев Александрович, — укоризненно посмотрела на Никольского баронесса, — вы опять об этом, и сами терзаетесь, и других терзаете. Сколько уже нами говорено-переговорено, а где мы и где Россия-матушка, с каждым годом от нас все дальше и дальше по столбовой укатывает дороженьке. А мы с вами сидим на краю дорожной канавы и стенаем, как нищие на паперти...

Никольский печально улыбнулся:

— Не смею перечить, Мария Николаевна. И то всю жизнь на чужих берегах просидели, в тепле и в сытости, а теперь о Родине вспоминаем, нужна она нам теперь, а мы-то ей нужны ли? С грехами-то со всеми нашими?

Баронесса перевела взгляд на меня, оставив без ответа патетический вопрос Никольского:

— Вот так, господин писатель, мы здесь меж собою все время и беседуем. Когда-то чуть не до кулаков, не до оскорблений взаимных доходило — так по-разному думалось и говорилось. Да кто поумирал, кто в Россию уехал, — вздохнула она. — А нам, которые пока остались, Россия — последний свет в окошке. Погасни он — и все погаснет. Тут у нас тоже есть кое-кто, из третьей иммиграции их называют. Не приняли мы их — злобные, жадные. Ненавистью захлебываются.

Она взяла давно опустевшую чашку Никольского и наполнила ее чаем.

— Лев Александрович, миленький. Вы уж извините меня, ради Бога, за невнимание...

И опять обернулась ко мне:

— До сих пор вот так — заговоримся о России и не только о гостях, о самих себе забываем.

Она наполнила и мою чашку и улыбнулась — одними глазами. Ничто не дрогнуло на ее холодно-красивом, без единой морщинки, неподвижном лице.

— Вы, господин писатель, наверное, смотрите на меня и про себя удивляетесь: мол, чего эта немецкая баронесса в российские патриотки подалась, какое ей до России дело? А какая я немка? Одна фамилия — Миллер? Наш род еще при государе Петре Великом в Россию перебрался из земель германских, с тех пор и служил верой и правдой государству и народу российскому. Конечно, всякое бывало, история — она и есть история, но присяги никто не нарушил, никто изменой наш род не запятнал. Вот и муж мой покойный, царство ему небесное... — Она с чувством осенила себя крестным знамением. — ...барон Миллер... — И поспешила пояснить:

— Это ведь я по мужу баронесса Миллер, а в девичестве была... Но это неважно — тоже немецкая фамилия, хоть и не из аристократии... Так вот, супруг мой покойный, Иван Петрович, говаривал бывало о покойном государе Николае Романове: неумный, мол, человек император наш был, не в предков своих венценосных... Ему бы взять Ленина в премьер-министры, и никакого бунта, никакой бы революции не было. Повыгонял бы Ленин дураков, да лихоимцев, да и жили бы мы, как в Англии: богу богово, кесарю кесарево... Вот, правда, Лев Александрович с этим не соглашается... такой уж он у нас спорщик, сколько знаю его — все не меняется...

И она улыбнулась Никольскому — опять одними глазами.

Он в ответ склонил почтительно голову и вскочил, будто улыбка баронессы означала окончание данной нам аудиенции.

Мы вышли из ворот особняка баронессы, провожаемые внимательными взглядами угрюмых охранников, и остановились у моей машины.

— Ишь, как смотрят-то, — кивнул в их сторону Никольский, — запоминают вас. Меня-то они хорошо знают, я здесь гость частый, а вы впервые и, даст Бог, не в последний раз.

— Что ж это Мария Николаевна — за богатства свои боится? Эких абадаев держит! — не удержался я от насмешки.

Но Никольский моего тона не принял:

— Время у нас сейчас такое, господин писатель. Даже банку доверять нельзя. Разве не слыхали, как только эти события у нас начались (следуя принятому бейрутцами правилу, он избегал выражения «гражданская война» и заменял его эвфемизмом «события»), комбатанты- то наши, и правые, и левые, первым делом банки грабить бросились, личные сейфы брать — золото там, камешки... Такого, слава тебе, Господи (он привычно и быстро перекрестился), даже в семнадцатом у нас на Руси не творили...

— Что ж, и баронесса пострадала?

— Как все. И ее сейф вычистили. Только она женщина дальновидная, жизнью битая... Всегда и под рукой кое-что на всякий случай держала. Ну и в Швейцарии — для надежности. С того и живет. А охрана — для безопасности содержится. У нее этих абадаев, почитай, с роту, самое безопасное от налетов место во всем Бейруте.

Он доверительно приблизил ко мне свое лицо и понизил голос:

— Так что, господин писатель, если вам что понадежнее припрятать надо будет, идите прямо к Марии Николаевне. Ей все доверить можно — женщина благородная... А какая красавица когда-то была!

От волнения у него перехватило дыхание:

— Это сейчас у нее лицо как маска — сколько подтяжек, извините за интимную подробность, сделано, наверное, и сама не помнит. Я-то с нею у Александра Васильевича Герасимова впервые встретился. Хоть и в возрасте был он уже, а красоту дамскую ценил. Ох как ценил!

— Вы, — говорил он Марии Николаевне, — для меня, как для Гёте, последнее вдохновение... В чувстве к вам силы жизни черпаю...

Он с сожалением вздохнул:

— А теперь? Кто его и помнит-то, Александра Васильевича? Будто он одним этим своим Азефом только и прославился. А ведь ему деликатные миссии даже и после Азефа поручались! Вот хотя бы в 1912-м! За границу отправили — самого великого князя Михаила Александровича освещать, браку его с госпожой Вульферт воспрепятствовать...

Ой, — вдруг спохватился он, — совсем я вас, господин писатель, заговорил. Да и мне спать пора, я ведь, как жаворонок, птичка ранняя — с закатом ложусь, с рассветом встаю...

Я открыл перед ним дверцу машины:

— Так давайте подвезу вас, Лев Александрович!

— Ни, ни, ни! — замотал он головою. — И так вы на меня целый вечер убили, россказни мои слушали да чаи со старухой из-за меня распивали. Недалеко мне здесь, дворами да переулками — шасть-шасть — и в норку. Так что спокойной вам ночи, господин писатель!

И, быстро поклонившись мне на прощанье, юркнул в темноту, сразу же в ней растворившись, будто никогда его рядом со мною и не было.

В этот не поздний еще вечерний час улицы города были уже пусты. Лишь редкие прохожие, опасливо оглядываясь, спешили по домам, да вооруженные патрули местных партий и организаций двигались по середине улиц, провожая настороженными взглядами почтительно объезжающие их машины. Подъезжая к патрулю, водители предупредительно зажигали в кабинах свет и сбавляли скорость, дожидаясь, пока кто-нибудь из патрульных не даст им знак проезжать — обычно это было небрежно-снисходительное помахивание кистью свободной от оружия руки.

Иначе, не дождавшись такого знака, можно было и получить автоматную очередь по машине. И каждое утра местные газеты сообщали о гибели все новых и новых неосторожных автомобилистов, напоминая, что в городе давно уже действует самоустановившийся комендантский час — с наступлением темноты и до рассвета.

Дипломатический номер на моей машине, доставшейся мне от преждевременно и неожиданно уехавшего на Родину сотрудника нашего посольства, и опыт езды по ночным улицам, накопленный за несколько лет жизни в этом ни на что не похожем ближневосточном городе, пока что спасали меня от неприятностей.

Я старательно подчинялся всем правилам игры. При приближении к патрулю притормаживал, освещал кабину изнутри и глушил свет фар, а поравнявшись с патрульными, высовывался из машины и твердо объявлял по-арабски:

— Сафара руссия! (Русское посольство!)

Иногда у меня вырывалось это в несколько другом варианте:

— Сафара советия! (Советское посольство!)

Но лучше было все же говорить «руссия». «Русских» здесь знали хорошо, а вот «советские» — для вчерашних крестьян, только начинающих осваивать политические азы, — «советия» мало что говорило, и они требовали остановить машину для выяснения с помощью своих, более грамотных товарищей смысла этого слова.

Без приключений добравшись до многоэтажного дома, где я жил и где располагался мой корпункт, я въехал под арку, ведущую в огороженный каменной стеною и отведенный под стоянку машин небольшой двор, и с облегчением вздохнул. Здесь наконец можно было считать себя в относительной безопасности. Отпер своим ключом решетку, загораживающую проход к лифту, вошел внутрь крохотного холла, запер решетку изнутри и вызвал лифт.

Ложиться спать я приучился рано, с птицами. Да и что было еще делать долгими, полными одиночества вечерами, в темноте или при свечах — перебои с электричеством были скорее правилом, чем исключением.

И засыпал я обычно быстро, накрыв голову подушкой, чтобы не просыпаться в течение ночи от грохота то и дело вспыхивавших уличных перестрелок.

Но в этот раз сон не шел. И виною тому были не только кофе и чай, так неосмотрительно выпитые мною за прошедший вечер. Мне снова и снова слышался голос Никольского...

Жандармский генерал Герасимов, провокатор Евно Азеф, тот самый, о котором писал Владимир Маяковский, — «ночь черная, как Азеф...».