...Департамент полиции денег на ветер не выбрасывал. Освещение Азефом революционного кружка в Карлсруэ и связей кружковцев с Россией втуне не оставалось. Когда информации накопилось достаточно, пошли аресты — и в первую очередь в Ростове...

..Уже с утра Евно чувствовал себя подавленно. Проснулся в пять часов и, как ни пытался, заснуть больше не смог — давило ощущение неизвестно откуда надвигающейся опасности, крушения с таким трудом налаженного спокойного, рутинного бытия. Он попытался успокоить себя, противопоставив смутности недобрых предчувствий трезвый, холодный расчет, на который всегда старался опираться в своих делах и поступках.

— Ну, что может мне грозить? — выстраивал он логическую цепочку.

— Связь с Департаментом надежная, проверенная. Сведения через господина Рачковского уходят в Россию регулярно, как регулярно поступают оттуда и деньги — 50 рублей ежемесячно, да премия к Рождеству — месячный оклад. В кружке — уважают. Упрекают, правда, что пренебрегаю революционной теорией, особенно трудами марксистов, но — каждому свое, он же, Евно Азеф, не терпит интеллигентской болтовни и не скрывает этого, он человек дела, революционной практики. Да, он не теоретик, он — практик, а это сейчас куда важнее для революции. И он тверд в своих убеждениях, не боится отдать за них жизнь. «Народный печальник», «борец», «идеалист» — он знает: так называют его кружковцы. Для них он — символ беззаветной борьбы против самодержавия и произвола, за свободу и демократию.

Азеф продолжал мысленно рассуждать в том же духе, но беспокойство не оставляло его, и маленький, гаденький страх никак не заглушался успокоительными, логически выверенными построениями. Страх был мучительным, как зубная боль, он изматывал душу, леденил мозг, и не было от него спасения.

Тогда, как загнанный в угол зверь, Евно вдруг пришел в ярость. Да кто они, кто те, которые так терзают его душу, даже не ведая этого, внушают ему чувство жалкой вины и беззащитности. О, как он ненавидит их всех, болтающих об идеалах и знающих, что, поболтав и поиграв в революцию, спокойно пойдут по тропе, заранее предопределенной их средой: состоятельными родителями — профессорами и доцентами, чиновниками и инженерами, врачами и адвокатами. Он насмотрелся на таких еще в Ростове, нищий, полуобразованный еврей без прошлого и без настоящего... Он оборвал свою мысль, не завершив ее словами «...без будущего».

Нет, будущее у него, сына местечкового портного, есть. И отныне он будет грызть глотки тех, кто окажется на его пути. Какие могут быть сомнения? Кто и в чем его может обвинить? В жизни побеждает сильнейший, Дарвин доказал это. И он, Евно Азеф, будет делать в жизни только то, что выгодно лично ему, и эта выгода стоит над всем, что окружает его и будет окружать. Да, он добьется всего — денег, власти, права решать, что такое добро и зло, отнимать жизнь или даровать ее.

Часы в комнате соседа пробили семь раз. Тяжело, глухо, как будто сама судьба священными семью ударами одобряла его мысли, и он почувствовал, как на душе становится легче, слабость и сомнения исчезают, а страх тает, уходит. Так чувствуют себя, когда отпускает долгая и безнадежная зубная боль.

И когда он пришел на собрание кружка, назначенное в этот раз в мансарде у одессита Петерса, никто не заметил и следа пережитого им сегодня под утро.

Как всегда, он занял место председателя во главе дешевого, сколоченного из простых досок стола, покрытого серой унылой скатертью.

Так уж повелось: поначалу на каждом собрании председательствовали по очереди, потом получилось как-то так, что все чаще и чаще на председательском месте стала появляться тяжелая фигура Азефа. Председателем он был хорошим: никого никогда не перебивал, всем давал выговориться и всех внимательно слушал, делая карандашом какие-то пометки на листках принесенной с собою бумаги. Казалось, что принцип «молчание — золото» руководит им даже при самых бурных и яростных спорах, случавшихся среди кружковцев. Но когда он начинал подводить итоги дискуссии, все страсти разом остывали. Фразы его были тяжелы, неуклюжи, но и в словах, и во всем облике его было что-то такое, что подчиняло, овладевало волей слушателей и диктовало им волю этого крупноголового некрасивого толстяка. В кружке за ним само собою закрепилась и подходящая под его внешность кличка — «Толстый». Но не насмешливая, а уважительная и даже ласковая. И лишь через полтора десятка лет бывшим кружковцам стало известно, что «Толстый» одновременно имел и другую кличку, полицейскую — «Раскин».

К приходу Евно почти все кружковцы были уже в сборе. Нет, он не опоздал, он никогда в жизни не опаздывал, если только это не было ему выгодно. Просто сегодня все почему-то пришли раньше, до его прихода, и, видимо, о чем-то уже жарко поспорили, ибо в настроении их явно скользило тревожное беспокойство. Это Евно почувствовал сразу, его организм был всегда настроен на ощущение приближающейся опасности.

И, еще не открывая собрания, Евно обвел кружковцев, рассевшихся кто где смог, строгим и требовательным взглядом:

— Что-нибудь случилось, товарищи?

Он переводил свой тяжелый, гипнотизирующий взгляд с одного лица на другое, стараясь заглянуть в глаза то одного кружковца, то другого, но сделать этого не удавалось, товарищи прятали от него глаза, словно боясь, что он узнает то, что они решили хранить от него в тайне.

И Евно почувствовал, как грудь и спина у него становятся мокрыми от холодного, липкого пота. И опять вернулся тот самый мерзкий, откровенно физиологический, парализующий волю страх, который так безжалостно терзал его сегодня под утро. Он непроизвольно втянул голову в плечи, будто ожидая удара, и почти в отчаянии взглянул на Петерса, хозяина мансарды, в которой они сегодня собрались.

— В чем дело, товарищи? — изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрогнул, повторил он свой вопрос, адресуя его на этот раз непосредственно Петерсу.

Тот отвел глаза и тяжело вздохнул, словно собираясь с силами для ответа.

— Плохие новости, товарищ... В Ростове прошли аресты...

— Ну и что? — голос Азефа все креп. — Разве это впервые? Разве только в Ростове хватают наших с вами товарищей? А Шлиссельбург, а Восточная Сибирь, а каторга, тюрьмы, централы? Разве они не переполнены жертвами царского террора?

Это мы тут с вами спорим о какой-то теории в то время, как царские сатрапы измываются над попавшими в их кровавые лапы нашими братьями по борьбе. Сколько раз я говорил уже здесь, повторяю и буду повторять: террор! Только террор отомстит палачам и разбудит спящую в вековой лени, темную Россию! Главное в нашей борьбе — террор, все же остальное — пустяки, мягкотелость, интеллигентщина!

Голос его уже гремел, и, глядя на лица кружковцев, он видел, как они светлели, как загорались глаза и исчезала из них подавленность, встретившая его в первые минуты пребывания в мансарде.

Только глаза Петерса оставались все более тусклыми, только его волей пока не мог овладеть Азеф.

«Дерьмо вонючее», — злобно обругал он про себя Петерса и мысленно добавил пару грязных ругательств из лексикона ростовских извозчиков. Что же, пусть только появится в России! Для Департамента он уже освещен, как никто другой: опасный террорист, фанатик, призывает к цареубийству и намерен ставить покушения на министров и генерал-губернаторов!

Азефу вспомнилось, какое сладостное чувство водило его пером, когда он освещал Петерса, посылая очередные сведения в Департамент. Что из того, что Петерс всего лишь «массовик», отрицающий террор и призывающий идти работать в массы? «Массовики» Департамент не интересуют: ему подавай террористов, да покровожадней, да пофанатичней! Больше освещенных террористов — лучше работа, лучше работа — дороже она и ценится. Из Департамента так и намекнули: вами, де, господин Раскин, начальство довольно, обещает удвоить оклад жалования, но и вы уж извольте постараться, сто рублей в месяц еще ведь и заработать надо!

— Так что же вас всех так разволновало? Аресты в Ростове?

Азеф теперь прочно держал в руках собрание. В груди пело: вот она, власть над человеком, и это только начало, он пока только тренируется на этой безвольной черни, на этой бесхребетной рванине... Придет время — и о нем заговорят, ему подчинятся куда более уважаемые господа!

— Из Ростова сообщают, что аресты там производятся по сведениям, поступающим из Карлсруэ, — ворвался в его мысли упрямый голос Петерса. — Считают, что среди нас, живущих здесь, работает провокатор...

Он вздрогнул и сразу почувствовал, что взгляды всех сидящих в этой неуютной, холодной комнате устремлены на него и во взглядах этих не любопытство, нет, настойчивое ожидание, товарищи ждали от него чего-то, но чего?

Он обернулся к побледневшему Петерсу, выкинул в его сторону похожий на сардельку указательный палец:

— А если в Ростове известно, что среди нас здесь действует провокатор, так почему же они не сообщают нам — кто он? Или, может быть, сообщают, да вы боитесь его назвать? Может быть и так, а?

Взгляд его буравил лицо Петерса. В наступившей тишине не было слышно даже дыхания оцепеневших кружковцев — и только яростное сопение ожидающего, требующего ответа Азефа.

— Нет, — неуверенно ответил ему наконец Петерс. — Ростовцы провокатора не называют. Просто они так считают...

Слово «считают» он выделил нажимом голоса:

— И просят быть поосторожнее...

Теперь голос его звучал неуверенно.

— Поосторожнее, — издевательски подхватил Азеф. — Они, видите ли, просят!

Лицо его было по-прежнему багрово, но ярость уже отступала, а с ней опять отступал, исчезал и мерзкий, панический страх: нет, он не провален, напрасно он думает об охранке так плохо, сотрудников они своих берегут, без сотрудников им с революцией не сдюжить!

— Что ж, товарищи, ростовцы не так уж и виноваты. Окажись мы в таком, как они, положении, запаниковали бы куда больше. А из нас пока, слава Богу, никто не арестован, кончаем курс, возвращаемся в Россию с хорошими дипломами и на хорошие места. Был бы в нашей среде провокатор, было бы все по-другому. Вот и выходит — нас от этой нечисти судьба пока избавила!

Он торжествующе оглядел кружковцев, лица их просветлели, они ловили его взгляд и кивали, выражая свое с ним согласие. Лишь Петерс сидел потупившись, и Азеф уже не сомневался, что именно он заварил всю кашу и даже собрал кружковцев заранее, до того, как придет он, Азеф, чтобы бросить на него тень. Теперь все было ясно — «массовик» хотел скомпрометировать его, Азефа, чтобы самому захватить главенство в кружке, чтобы диктовать этим недоучившимся баранам свою политическую линию.

И от этой мысли Азеф почувствовал себя увереннее и даже повеселел: да, знать, и в самом деле ему предстоит большое плавание, если оппоненты уже воспринимают его так всерьез.

— Что, товарищи, будем считать, что с этим маленьким инцидентом покончено навсегда?..

И опять он упер взгляд в бледное лицо Петерса:

— Ты согласен, товарищ?

Петерс скривился, но утвердительно кивнул:

— Да...

Это «да» Азеф запомнил на долгие годы. Иначе быть и не могло. Впервые тогда, в Карлсруэ, он был на волоске от провала, от крушения всей своей блистательной и фантастической карьеры крупнейшего провокатора русской революции. И «да» Петерса убедило его в том, что испытания, которые встретятся на его пути, он преодолеет, обязательно преодолеет, в силах преодолеть.

Уже потом, через годы, Петерс будет вспоминать, что после случая с сообщением из Ростова кое-кто из кружковцев стал все-таки относиться к Азефу сдержаннее. Были потайные разговоры и о недоверии — кружковцы словно оправились от азефовского гипноза, но дальше этого дело не пошло. А потому участники кружка стали потихоньку разъезжаться, в кружок поступали студенты-новички, для которых Азеф был уже ветераном, внушающим самое искреннее уважение, стоящим над всеми и надо всем. Его библиотека революционных авторов была подобрана с большим толком и знанием дела, а деньги, которые он брал за пользование книгами, шли на приобретение новинок (Департамент полиции был в «постановке» библиотек опытен, как и в других приманках для зеленой революционной молодежи).