Вечером, около девяти часов, в моем кабинете зазвонил телефон. Я сидел за своим рабочим столом и делал записи в толстенной, похожей на амбарную книгу, новенькой тетради, с неделю назад купленной мною в писчебумажной лавке на соседней улице.

«Азеф Евно Фишелевич» — было выведено мною черным фломастером на ее твердой светло-серой обложке. С некоторым опозданием, но я сообразил, что должен как-то фиксировать, не надеясь на память, все то, что мне доводится слышать от Никольского. Купил заодно пластмассовую длинную коробку — небольшую картотеку, отделения ее были туго забиты прямоугольниками плотной линованной бумаги, на которые я заносил имена и фамилии тех, кто, по рассказам Никольского, был как-то причастен к главному действующему лицу моей будущей книги — идея написать ее внедрилась уже усилиями Льва Александровича в мое сознание и не давала мне покоя ни днем, ни ночью.

Тетрадь с записями рассказов Никольского и содержания отрывков тех документов, которые он мне время от времени показывал, да пока еще очень поверхностно составленная картотека должны были послужить для меня в дальнейшем примитивными навигационными инструментами в плавании по неизвестному мне доселе морю криминально-историко-политического материала. Впрочем, мне почему-то верилось, что рано или поздно «азефовская коллекция» Никольского откроется для моей работы, и тогда я смогу прояснить и уточнить сделанные мною предварительные записи.

Итак, зазвонил телефон, и я с удивлением вскинул голову. Никто по вечерам мне обычно не звонил. Бейрутцы, не надеясь, что ночь будет спокойной и обойдется без очередной артиллерийской дуэли, дав возможность выспаться, укладывались спать пораньше, ценя каждый час ненадежной вечерней тишины. Мои коллеги, советские журналисты, вечерами работали, готовя материалы для завтрашней связи с московскими редакциями, да и редко бывали у нас какие-нибудь неожиданно срочные вопросы, требовавшие решения по телефону, который, по нашим подсчетам, прослушивался по меньшей мере пятью спецслужбами — местными и иностранными.

Я снял трубку.

— Алло! Алло! Господин писатель?

На проводе был Никольский.

— Слушаю, Лев Александрович, — отозвался я, успев различить какое-то странное возбуждение в обычно таком спокойном голосе моего знакомца.

— Я вас не разбудил? — теперь в нем были извиняющиеся нотки. — Ни от чего не оторвал?

— Да нет, Лев Александрович. Сижу вот тут, вспоминаю, что вы мне рассказывали про нашего героя, и потихоньку записываю то, что из головы, конечно, пока не вылетело.

— Ну ничего, у вас память еще молодая, не то, что у меня, старика — прочел или услышал и непременно забыл...

Разговаривая со мною, он, похоже, обретал потерянное было почему-то спокойствие.

— Кстати...

Он слегка откашлялся, словно что-то хотел мне сказать, но не решался. И все-таки преодолел колебания.

— Я хотел бы с вами встретиться, господин писатель. Это очень (он подчеркнул голосом слово «очень»), очень важно.

И опять в его словах я уловил все то же странное возбуждение.

— Сейчас? Прямо сейчас? Хорошо, я сейчас же сажусь в машину и еду к вам, — отозвался я, вдруг инстинктивно почувствовав, что моему собеседнику грозит опасность.

Он помедлил, что-то мысленно взвешивая и принимая решение. Потом неуверенно выдохнул:

— Да нет, господин писатель... Сейчас, пожалуй, беспокоить вас не стану. А вот завтра... Завтра я буду с утра ждать у себя, не возражаете?

— Дакор (согласен), — отозвался я почему-то по-французски и решил уточнить:

— С утра... это для вас как? В какое время?

— Ну... — помедлил он, что-то прикидывая, — скажем, часов в одиннадцать. Только мне до этого надо будет на некоторое время отлучиться, кое-куда сходить, так что, если немного запоздаю, вы уж не обессудьте, господин писатель, дождитесь, обязательно дождитесь...

И, явно чтобы заинтересовать меня, добавил, почти перейдя на шепот:

— Хочу все-таки решить вопрос о кое-каких интересующих вас бумажках.

Меня обдало жаром: неужели же, неужели...

— Но я могу прибыть к вам уже минут через пятнадцать!— вырвалось у меня. — Улицы пустые, и стрельбы... не слышно.

— Лучше завтра, господин писатель, — последовал его вежливый, но твердый отказ. — Я сейчас буду занят... очень занят. Поймите меня правильно, господин писатель, да и вам рисковать не стоит... И не волнуйтесь, все будет хорошо. Итак, до завтра? — В последней его фразе промелькнула было неуверенность, но он сейчас же справился с нею: — Значит, до завтра, господин писатель. Завтра я непременно жду вас. До завтра...

В трубке щелкнуло, послышались гудки отбоя, а я все стоял, держа ее в руке и не решаясь почему-то положить на рычажки аппарата.

Сомнений не было: Никольский все-таки решил дать мне возможность познакомиться с его коллекцией, познакомиться с нею поплотнее, несерьезнее. За те недели, которые прошли со дня нашего первого разговора об Азе-фе за ужином в кафе на набережной и моего неожиданного представления баронессе Миллер, Никольский, видимо, убедился, что я всерьез загорелся делом его жизни, и решил наконец допустить меня к этому делу, если не на правах партнера, то по крайней мере на правах доверенного лица. Мне казалось, что за спиной у меня выросли крылья, сердце бешено билось от охватившего меня восторга. Завтра! Скорее бы пронеслось это время — до завтра. Казалось, никогда в жизни я не сталкивался с такой удачей, с которой столкнулся сейчас!

В эту ночь я долго не мог уснуть, голова моя была свежей и чистой, словно я выпил подряд несколько чашечек настоящего арабского кофе — кофе по-бедуински, который готовился до двадцати часов, превращаясь при медленном выпаривании в чистейший экстракт кофеина. И всю ночь, до самого рассвета, я ворочался с боку на бок, то и дело зажигая ночник и поглядывая на будильник.

С первыми проблесками наступающего утра я уже был на ногах. И странно: не было ни тяжести в голове, ни ощущения физической разбитости, ничего того, что обычно является обязательным результатом бессонницы. Я был полон приближением радостной, огромнейшей удачи, такой, которая должна была наполнить мою жизнь чуть ли не новым смыслом.

Стенографистка, принимавшая в это утро мой обязательный (отработка!) информационный материал для нашей газеты, то и дело просила меня диктовать помедленнее.

— Что ты гонишь сегодня, словно опаздываешь на поезд? — разозлилась она па меня в конце концов. — Или опять ваш район под обстрелом и надо спускаться в подвал?

— Спешу на свидание! —ответил я.

— Ого! — только и вырвалось у нее, но уговаривать меня «работать потише» она уже не стала.

В десять часов я был уже во дворе, у машины, мне вдруг стало казаться, что она может почему-то не завестись и до дома Никольского мне придется добираться каким-нибудь другим, случайным транспортом.

Но двигатель завелся, как говорится, с пол-оборота, и я некоторое время сидел в кабине, прогревая его, как хороший хозяин, и поглядывая на часы, вмонтированные в приборный щиток. Время, как обычно бывает в подобных случаях, тянулось медленно. Было еще только четверть одиннадцатого, а на то, чтобы добраться до библиотеки Никольского, хватило бы и пятнадцати минут.

«Ладно, — решил я, не в силах дольше бороться с самим собою, — поеду. Мало ли что может случиться в пути, пропорю колесо или окажусь в пробке, машина — дело ненадежное. А так — приеду пораньше, подожду у дома... полчаса или сколько там понадобится».

И, приняв такое решение, я выехал сквозь арку, вы-водящую со двора на улицу, и отправился ставшим мне привычным за последние недели путем, стараясь не слишком спешить, чтобы убить имевшееся у меня в за-пасе время.

И все же на улице, у крутого тупика, в конце которого жил Никольский, я оказался уже минут через десять. Улица, как обычно, была пустынна. Под колесами похрустывали толстые, в свежей листве, ветви эвкалиптов, тянувшихся вдоль проезжей части. Ветви были явно срезаны пулями, и это свидетельствовало, что в районе недавно произошла очередная перестрелка между христианами и мусульманами. И, осторожно переваливая через увядающую зелень завалов, я вдруг почувствовал какую-то подспудную, неосознанную тревогу.

Проехав с полкилометра по пустынному, выщербленному пулями асфальтовому полотну, я вывернул на середину улицы, приготовившись с ходу влететь на крутой подъем нужного мне тупика. И тут моя нога инстинктивно вдавилась в педаль тормоза: с горки, по разбитой, ухабистой дороге прямо на меня летел темно-серый «мерседес», с красным номером такси. За рулем сидела женщина в темных очках, закрывающих большую часть лица. Голова ее была повязана черной, похожей на головной убор монахини, косынкой.

Рядом, прислонившись виском к стойке дверцы, как-то расслабленно и обмякнув сидел мужчина.

Серый «мерседес», не нажми мы— я и женщина в темных очках — на тормоза в самое последнее мгновение, наверняка бы врезался в мою машину. Увидев, что я остановился, женщина нажала на акселератор. «Мерседес», резко свернул прямо передо мною налево, едва не зацепив крылом мой бампер, и понесся по улице вниз, в сторону многоэтажных руин бывшего торгового центра, за которыми безмятежно голубело море.

На мгновение почти рядом со мною мелькнуло бледное лицо спутника отчаянной водительницы, голова его от толчка дернулась, падая на грудь, и я остолбенел, по-раженный: это был тот, именно тот человек, которого мы с Никольским несколько дней назад выставили из библиотеки!

Руки мои резко крутанули руль, и я, не обращая внимания ни на колдобины, ни на обломки камней, разом влетел в тупик, пронесся вверх по его крутизне и, резко затормозив перед каменным крыльцом, выскочил из машины, собираясь взбежать по его ступеням. Я уже занес было ногу на первую ступеньку и... отпрянул назад. Капли еще не успевшей потемнеть крови вели с верхних ступенек вниз, на желтый щебень, туда, где виднелись следы автомобильных протекторов. Там они сливались в небольшую алую лужицу с отпечатавшимся в ней следом рифленой подошвы полувоенного башмака.

И тут же пришла мысль: мужчина в «мерседесе» был ранен и истекал кровью, вот почему так гнала машину его спутница, сидевшая за рулем.

Не раздумывая дольше, я взбежал по ступеням. Дверь в библиотеку была распахнута настежь. На лестничной клетке перед нею была еще одна лужица крови.

Я шагнул к порогу, и дыхание у меня перехватило от ужаса. Посреди комнаты, у ножки своего стула, лежал Никольский лицом вниз, головой к двери. Его вытянутая вперед правая рука сжимала знакомый мне бельгийский браунинг. Из-под неподвижного тела еще текла кровь, образуя на полу продолговатую лужицу, в которой тускло высвечивалась латунь пустых гильз. Еще две гильзы валялись почти у самого порога.

Дверь в соседнюю, жилую, комнату была распахнута настежь, и сквозь нее был виден учиненный там разгром. Книги и какие-то бумаги, сброшенные со стеллажей, валялись грудами на полу, железная солдатская койка опрокинута, и рядом с нею торчали откинутые крышки двух старых чемоданов, из которых горой, словно тесто, уходящее из квашни, выпирали рубашки, белье, шерстяные свитеры и другие носильные вещи. И не нужно было быть сыщиком-профессионалом, чтобы понять: в комнате кто-то и что-то торопливо искал.

«Коллекцию! — сам собою нашелся ответ. — Ту самую, которую Никольский собирал всю жизнь, так берег и отказался кому-то продать! Коллекцию, поговорить о которой он пригласил меня вчера по телефону... Бедный Лев Александрович! Уже вчера, говоря со мною, он, видимо, знал о грозящей ему опасности. А может быть, именно из-за этой опасности и хотел что-нибудь предпринять с моей помощью. И вот я опоздал, нет, опоздали мы оба...»

Эх, не сидеть бы мне в машине во дворе своего дома, не играть в никому не нужную в Бейруте пунктуальность, приехать бы сюда хотя бы на пятнадцать минут пораньше, ведь убийцы (теперь я был уверен, что в «мерседесе» были именно убийцы Никольского!) столкнулись со мною нос к носу всего лишь несколько минут назад!

И сейчас же пришла мысль более разумная: «Ну, хорошо, приехал бы ты минут на пятнадцать пораньше, как раз тогда, когда, судя по всему, было выхвачено из карманов оружие. И что бы ты мог сделать? Ничего! Правда, похоже, что Никольский успел выстрелить первым». Но теперь это уже не имело никакого значения... Нет ни самого Льва Александровича Никольского, ни его коллекции, лишь крохотные кусочки которой он мне время от времени показывал за нашу короткую дружбу, возникшую так неожиданно и кончившуюся так трагически. Но теперь? Что мне делать? Срочно звать полицию, требовать, чтобы началось расследование и убийцы были арестованы?

Расследование? Кто будет в Бейруте искать убийц, в городе, где нет ни настоящей полиции, ни следователей, ни судей, где из местной тюрьмы случайно оказавшиеся там уголовники освобождаются своими вооруженными сообщниками чуть ли не каждую неделю!

Я все еще стоял в нерешительности, когда за моей спиной раздался слабый стон. Стонал Никольский.

Я кинулся к нему и увидел, что он пытается перевернуться с живота на спину. Лицо его было белым от потери крови, глаза полузакрыты.

— Я здесь, я здесь, Лев Александрович, сейчас я вам помогу, — бормотал я, помогая старому библиотекарю. Теперь он лежал на спине, широко раскинув руки, и весь его старенький пиджак был залит кровью. Пальцы правой руки разжались, и его браунинг лежал на полу, как какой-то случайный кусок железа.

— Гос... господин писатель... — прочел я беззвучные слова на его синевато-серых губах.

— Да, это я, Лев Александрович, сейчас я вам помогу, я отвезу вас в госпиталь, — заторопился я, путаясь в ненужных словах и понимая, что мой друг не жилец на белом свете.

И Никольский тоже понимал это:

— Не надо... господин писатель, — прошелестели его губы, и он замолчал, собираясь с последними силами.

— Баронесса Миллер... — опять прочел я по его губам. — Езжайте к Марии...

Он дернулся, вытянулся и застыл, оборвав дыхание на полуслове.

Я осторожно закрыл ему глаза, сложил руки на залитой кровью груди и встал с коленей, на которых стоял перед ним в последние секунды его жизни.

На глаза мне попался его браунинг, я машинально взял его, сунул в карман и пошел к выходу из библиотеки. Кровь за порогом уже свернулась и потемнела, она тянулась впереди меня бурой дорожкой — капля за каплей — и обрывалась на щебне у следов, оставленных темно-серым «мерседесом».

Я сел в машину и с трудом попал ключом в замок зажигания. Все вокруг было как в тумане. Я медленно тронул машину, борясь с застилающими мне глаза слезами. Я ехал вниз по тупику, и силы мои были на исходе, и чувство вины все сильнее сжимало мое сердце.

«Из-за меня... из-за меня погиб Никольский. Не свяжись он со мною, не зажги меня Азефом... был бы жив и сейчас, а может быть, даже и продал бы свою злосчастную коллекцию тем, кто ради обладания ею был, как оказалось, готов на все. Продал бы и действительно уехал с хорошими деньгами куда-нибудь в Италию или Швейцарию».

Нет, заявлять в полицию о произошедшем преступлении я не поехал. Мария Николаевна, баронесса Миллер, вот к кому посылал меня перед смертью Никольский.

...У виллы баронессы охранников сейчас было больше, чем обычно. Парни, вооруженные автоматами, увешанные подсумками с гранатами, стояли у ворот плотной группой. Чуть поодаль — пикап с пулеметом на турели, пулеметчик, держась обеими руками за ручки пулемета, стоял, откинувшись назад, балансируя на каблуках коротких военных сапог.

Охранники встретили было меня настороженными взглядами, но кто-то из них узнал мою машину и равнодушно замахал кистью руки, приглашая въезжать на территорию виллы.

Баронесса встретила меня на пороге каминного зала, улыбаясь, как всегда, одними глазами и протягивая руку для поцелуя. По случаю утреннего часа на ней был украшенный дорогими старинными кружевами кремовый атласный пеньюар, полы которого чуть ли не мели своими концами натертый до блеска паркет.

— Бонжур, господин писатель...

Голос ее был светски приветлив.

— Прошу извинить мой вид — я с детства привыкла вставать поздно, хотя еще с тех лет помню... как это...

И, кокетливо поведя глазами и мило картавя, что, по ее мнению, должно было придать ее голосу детскость, продекламировала:

Кто рано ложится

И рано встает,

Тот вечно здоровый

И быстро растет.

И, довольная, захлопала в ладоши.

— О, я много стихов знала в детстве. Вот еще. По-слушайте:

Птичка божия не знает

Ни заботы, ни труда,

Терпеливо не свивает

Хлопотливого гнезда...

Хорошо ведь, а? И притом это ведь только наше, господин писатель, только русское, не правда ли? Лев Александрович иногда просит меня продекламировать что-нибудь, правда, он любит серьезное, например, Некрасова о русском народе:

Вынесет все, и широкую, ясную

Грудью дорогу проложит себе...

Дальше я не люблю... дальше — очень грустно, но стихи есть стихи:

...Жаль только, жить в эту пору прекрасную

Уж не придется ни мне, ни тебе...

Она говорила, не умолкая, пока мы входили в каминный зал и устраивались в креслах у чайного столика. И мне казалось, что она чем-то возбуждена, чем-то взволнована и старается скрыть свои чувства в непрерывном потоке слов, что она боится дать мне возможность заговорить и услышать от меня что-то такое, что она уже знает, но подтверждения услышать не хочет.

И все же надо было как-то сообщить ей о смерти ее старого друга. Как это сделать, я пока не представлял, мне никогда в жизни не приходилось выступать в роли вестника, сообщающего о случившемся несчастье. И как нужно бывает «готовить» человека к плохой, очень плохой вести, я не знал. Но все произошло само собою.

— Вы пришли рассказать, что... — вдруг совсем другим, резко изменившимся голосом заговорила баронесса, — что... с Львом Александровичем... что-то случилось, не так ли?

Ее твердый, требовательный взгляд уперся в мои глаза и не отпускал их.