Был июль 1902 года, когда Евно Фишелевич Азеф с разрешения Зубатова прибыл в столицу Российской империи. Петербург был душен и пуст. Всякий мало-мальски обеспеченный чиновник или интеллигент-разночинец превратился на летние месяцы в дачника и отправился вместе с семьей и прислугой (у кого она была) куда-нибудь в лесные, озерные края в дальних окрестностях столицы. Люди посолиднее, посостоятельнее выехали на взморье, дышать смесью морского и соснового воздуха, или в собственные имения на просторах обильной и гостеприимной матушки-Руси в старинных дубравах и необозримых золотисто-васильковых полях. Иные отбыли в калмыцкие степи — на кумыс, а иные отправились за границу — очищать организм лечебными водами Висбадена и других модных курортов.

Собственно, и Азефу не худо было бы подзаняться своим здоровьем. Все чаще в последнее время ему ударяла при волнении в лицо желтизна, по ночам мучили кошмары, и, просыпаясь в холодном поту, он в ужасе задавил себе один и тот же вопрос: а не бредил ли он, не сказал ли в бреду чего-нибудь такого, что... Эту фразу он боялся завершить даже в мыслях: ведь Люба была фанатичкой, в революцию верила свято, горячо бралась за любые партийные поручения и не скрывала, что гордится им, своим мужем, пользующимся в партии таким авторитетом и везущим на своих могучих плечах тяжелейший воз партийной работы.

Теперь, оставив Любу с детьми в Берлине, он чувствовал себя так, словно сбросил с плеч опостылевший и тяжелый груз.

Выйдя из вагона берлинского поезда, он привычно «обревизовал себя в отношении слежки» и, убедившись, что вокруг все чисто, подозвал носильщика — кроме двух чемоданов, набитых дорогой одеждой и обувью, с ним была объемистая бельевая корзина — транспорт нелегальной литературы: брошюры, листовки и прочая пропагандистская ерунда. Все это навязали ему «массовики», потребовавшие, чтобы, будучи в Петербурге (им было сказано, что Всеобщая Электрическая Компания вызывает его в свою петербургскую контору по какому-то срочному делу), он попытался поставить работу в массах, ибо никого из видных деятелей ПСР, кроме него, в Петербурге уже не было.

Остановиться он решил в «Англетере», гостинице с солидной репутацией — ее ему рекомендовал Зубатов, ставший к этому времени начальником Особого отдела Департамента полиции. Зубатов велел остановиться в гостинице и ждать до темноты, а затем явиться на Фонтанку, в Департамент полиции, к его новому директору Алексею Александровичу Лопухину.

По сведениям из Петербурга, полученным от «сочувствующих», Азефу было известно, что новый министр внутренних дел Вячеслав Константинович фон Плеве благоволит Лопухину, опирающемуся, в свою очередь, на поддержку Зубатова. И предприимчивый ум Азефа уже прикидывал наиболее выгодные варианты действий: самое главное было сейчас добиться разрешения от полицейского начальства войти в руководство Партии социалистов-революционеров, в ее Центральный комитет и, что еще важнее, в руководство ее БО — Боевой Организации, руководимой Гершуни.

До сих пор негласно существующими правилами полицейского сыска прямое, непосредственное участие в работе нелегальных организаций секретным сотрудникам строго запрещалось. Они должны были быть близки к таким организациям, но не более — ни в коем разе не заниматься антиправительственной незаконной деятельностью.

— Идиоты, — ворчал Азеф, развешивая в гардеробе гостиничного номера свои великолепные новенькие костюмы. — Ну прямо как провинциальные барышни, хотят и невинность соблюсти, и капитал приобрести. О законе думают, о морали. Что это такое вообще — закон? Вон их сколько понаписано, и не выполняются! Мораль? Кому что выгодно, то и морально. А возьми натуру необыкновенную, возвышенную над толпою и разумом, и энергичностью, и решительностью — кто смеет определять для выдающейся личности рамки законов и морали, писанные для среднего обывателя, серости, ничтожества?

«Конечно, Зубатов все это прекрасно понимает, — мысленно рассуждал Азеф, — Лопухин вроде бы тоже не консерватор, понять сможет. А вот Плеве?»

Он повесил последний костюм на плечики, осторожно снял с его рукава невесть откуда взявшуюся пушинку, и, отступив от раскрытой дверцы гардероба, полюбовался коллекцией своих костюмов, все были из дорогих тканей, все пошиты у лучших берлинских портных...

— Встречают-то по одежке, — не уставал он напоминать тем товарищам по партии, которые пытались было упрекать его в барстве. И наставительно поучал: — Хорошая одежда, дорогая гостиница, модный ресторан, лихач — это все для революционера первейшее дело, конспирации. А денег на конспирацию никогда и ни в коем случае жалеть нельзя. Сам не жалею и другим не советую. Это ведь деньги на святое дело, на Революцию!

Правда, соглашались с ним далеко не все, особенно «массовики», возражавшие, что революционеры должны жить так же, как живут миллионы крестьян и рабочих, во имя счастья которых и грядет революция. Но то были плебеи, «рванина», как называл их про себя Азеф, и пути у него с ними разные. Впрочем, он не скрывал, что, по его мнению, России нужна не революция, а обычная парламентская демократия, при которой каждый класс должен знать свое, отведенное ему историей место: и нечего пастуху лезть в министры! Страной должны управлять люди, достойные этого дела, а пастухи пусть пасут стада, крестьяне пашут землю, а рабочие, если их способностей хватает только на физический труд, пусть им и занимаются. В политическом плане ему больше других импонировали кадеты, хотя, следуя своему правилу «молчание — золото», он пока не спешил высказываться и по этому поводу: профессора и приват-доценты, банкиры и преуспевающие литераторы — вот кому нужна была конституционная демократия, чтобы по-настоящему развернуться! И себя он видел в будущем в их числе.

...— Инженер Раскин! — доложил встретивший его в приемной Лопухина молодой человек с тусклым, незапоминающимся лицом, и отступил, пропуская Азефа перед собою в кабинет директора Департамента полиции.

Кабинет был серый, казенный, ничего запоминающегося: просторный дубовый стол с мраморным письменным прибором, настольная лампа со стеклянным зеленым абажуром, тяжелые кожаные кресла и такой же диван напротив высокого окна, полуприкрытого пыльным бархатом вишневых штор. Над диваном — портрет государя императора во весь рост в полковничьем мундире.

Лопухин сидел за столом, и холеное, породистое лицо его в свете зеленой лампы казалось застывшим, безжизненным. Верхняя люстра, хрусталь с бронзой, не зажжена, в кабинете царил полумрак. Кроме Лопухина, здесь был и Зубатов. Оба в цивильном платье — темные чиновничьи сюртуки, белые сорочки со стоячими воротничками, повязанными одинаковыми черными галстуками.

Сергей Васильевич Зубатов, увидев вошедшего Азефа, оторвался от окна, возле которого стоял, опершись на подоконник, и поспешил навстречу своему протеже.

— Евгений Филиппович! Наконец-то, сколько лет, сколько зим! — распахнул Зубатов объятия, но обнимать подавшегося было к нему агента не стал и отступил, дабы не закрывать собою Азефа от Лопухина. — Ну вот и он, ваше превосходительство, инженер Раскин, — представил он Азефа директору Департамента полиции. — Как уже вам докладывал, Алексей Александрович, Евгений Филиппович — один из наших самых ценных и перспективных секретных сотрудников.

Лопухин холодно кивнул, и Азефу показалось, что на лице его мелькнуло выражение брезгливости. Но никаких эмоций это не вызывало, Азеф давно уже пришел к мысли, что торжествует тот, кто торжествует последним, а в своем торжестве он не сомневался: нет, теперь уже не он марионетка, пляшущая по мановению пальцев этих самоуверенных благородных господ, марионетки сами эти господа. Это они в его власти, во власти человека, вырвавшегося из-за черты оседлости, из нищеты и обскурантизма гетто.

«Молчи, скрывайся и таи и мысли, и мечты свои», — насмешливо подумал он, вдруг вспомнив интеллигентскую привычку Зубатова цитировать подходящие случаю поэтические строки.

— Прошу садиться, господин Раскин, — тихим аристократическим голосом произнес Лопухин и с какой-то особой, вырабатывавшейся веками элегантностью, качнул аристократически узкой кистью в сторону одного из стоящих перед его столом кресел. Азеф не заставил себя ждать.

Грузно, тяжело ступая на всю ступню, почти демонстративно топая, он уверенно прошел к креслу и плюхнулся в него, заметив, что заставил Лопухина еще раз брезгливо поморщиться. Обернувшись к устраивающемуся в соседнем кресле Зубатову, он с мстительной радостью отметил на лице начальника Петербургской охранки непривычное выражение — смесь растерянности и удивления.

— Так не будем же терять понапрасну время, господа, — заговорил он так, словно он, а не Лопухин был хозяином кабинета.

— Конечно же, Евгений Филиппович, — стараясь сгладить возникшую неловкость, поспешил подать голос Зубатов. — Как говорится, пора, пора, трубят рога! Вот мы и возьмем сейчас... быка за рога.

Он улыбался, словно ничего особенного не произошло, будто его секретный сотрудник не позволил себе сейчас ничего непристойного в присутствии самого директора Департамента полиции.

— Да, да, вы совершенно правы, не будем терять времени. Если позволите, ваше превосходительство...

Зубатов почтительно поклонился Лопухину, и тот в ответ повернул в его сторону непроницаемое лицо:

— Слушаю вас, Сергей Васильевич...

Это было сказано таким холодным тоном, что сердце Азефа дрогнуло: рано, рано начал он показывать клыки, нельзя спешить, нельзя торопиться, он должен играть только наверняка...

— У нас тут, Евгений Филиппович, да будет вам это известно, — заговорил Зубатов, обращаясь к Азефу, — в нашем, так сказать, полицейском мире, жизнь тоже не стоит на месте... Особенно после вступления в должность Алексея Александровича и его высокопревосходительства Вячеслава Константиновича фон Плеве. Не скрою, работать нам сейчас стало интереснее, а следовательно, и легче. Мы постепенно избавляемся от консерватизма, от старых догм, на ходу перестраиваемся, не так ли, Алексей Александрович?

Лопухин, опять не удержавшись от гримаски брезгливости, сухо кивнул.

«Э-э, — подумалось о нем Азефу, — да этот барин, этот аристократ — просто чистоплюй! А дело, на которое его поставили по протекции Плеве, ему омерзительно и глубоко противно...»

На душе у него полегчало: нет, Лопухин и не думал унижать его, Азефа, своими брезгливыми гримасами и полуулыбками — это был просто его обычный стиль, его манера держаться — уверение самого себя, что, копаясь в грязи, он в ней не пачкается, не пятнает свое древнее происхождение.

«Самовлюбленный дурак, павлин, — припечатал Лопухина про себя Азеф беспощадной характеристикой. — Ну, ничего, когда-нибудь мы с тобой еще посчитаемся».

— Не буду повторять некоторые догмы нашего охранного дела, — продолжал Зубатов, — напоминать о некоторых моральных анахронизмах, доставшихся нам со времен незабвенной памяти графа Дубельта. Новые времена требуют новых песен. И вот... — Он торжествующе посмотрел на Азефа: — Его высокопревосходительство Вячеслав Константинович одобрил наши с Алексеем Александровичем предложения — делать отныне ставку на усиленное развитие секретной агентуры, развязать наконец руки нашим самым надежным и проверенным сотрудникам...

Последние слова Зубатов подчеркнуто адресовывал не кому-нибудь вообще, а лично ему, Евно Фишелевичу Азефу. Азеф взглянул на Лопухина, взгляды их встретились, и в глазах Лопухина он увидел теперь не брезгливость, а... любопытство.

— Его высокопревосходительство господин министр внутренних дел поддержал наше предложение, чтобы вы, Евгений Филиппович, постарались войти в самую верхушку Партии социалистов-революционеров, подойти к самому центру ее Боевой Организации. Это не только пожелание министра и Департамента полиции, Евгений Филиппович, это прямой приказ, — торжественно отчеканил последнюю фразу Зубатов и тут же, по-деловому, поспешил добавить: — При этом предусматривается, разумеется, и соответствующее финансовое вознаграждение...

...Я вчитывался в записи Никольского, в документы, аккуратно подложенные к ним в качестве доказательств излагаемых им фактов, и строки, прочитанные мною, оживали у меня перед глазами, слагались в сцены. Герои тех лет вели передо мною диалоги, произносили монологи, мыслили, действовали. События почти вековой давности оживали и разыгрывались в моем воображении, погружая меня в тот далекий, навсегда ушедший в прошлое мир.

...Теперь, когда прямой поддержкой самого всесильного Вячеслава Константиновича фон Плеве Азефу были развязаны руки, Гершуни, стоящий во главе созданной им Боевой Организации эсеров мешал все больше и больше. Да, создателем ВО был именно Гершуни. Где бы он ни бывал в России, какими бы партийными делами (организационными, агитационно-пропагандистскими) он ни занимался, везде и всегда он подбирал энтузиастов-добровольцев, готовых участвовать в терроре и ценой собственных жизней создавать в стране революционную ситуацию. Гершуни умел зажигать людей, умел подчинять их своему влиянию. И в то же время этот «художник в деле террора» умел с помощью проникновенных и задушевных бесед тщательно проверять каждого добровольца — а выдержит ли, будет ли безоговорочно подчиняться приказам, не дрогнет ли в решающий момент, как поведет себя на следствии и суде, если останется жив после теракта, и пойдет ли бестрепетно на виселицу или на каторгу, если выпадет ему этот жребий?

После таких бесед и тщательного сбора информации о добровольце Гершуни принимал решения.

«Первый состав БО, в сущности говоря, случайного характера, — заявлял несколько лет спустя Борис Викторович Савинков судебно-следственной комиссии ЦК ПСР. — Съехались из разных концов России одиночки, которые в одиночестве, у себя в ссылках решали для себя личный, индивидуальный вопрос о терроре. Приехал Покотилов с Юга, приехал Швейцер из Сибири, приехал Сазонов с Урала, приехал я с Вологды. Нас собралось несколько человек, и, мне кажется, сколько я знаю, кроме нас, даже не было желающих в то время»...

Так считал вступивший в БО с первых же дней ее существования Савинков, которому опытнейший конспиратор Гершуни, конечно же, не раскрывал свои планы и не сообщал о своих действиях. Хотя в дальнейшей морально-психологической оценке своих сотоварищей Савинков, видимо, более близок к реальности:

«Естественно, что состав получился случайный. Я бы сказал, что к этому периоду, к периоду дела Плеве, до окончания его (Плеве был убит в июне 1904 года Егором Сазоновым, бросившим 12-фунтовую бомбу в карету министра близ Варшавского вокзала), в сущности, нельзя говорить о менталитэ нашей организации: это все были очень молодые люди, которые недостаточно разбирались во многих партийных вопросах».

Азефа все это не интересовало — надо было поскорее убирать со своего пути Гершуни. Расчет был прост до примитивизма. Кроме Гершуни, ближе других к руководству Боевой Организацией стояли тяжело больной Михаил Гоц и сам Азеф, которому Гершуни доверял как никому больше. Случись что с Гершуни, и на его место во главе БО, кроме Азефа, заступить было бы просто некому.

...Отдавал он Гершуни не сразу, постепенно, стараясь при этом не продешевить.

Еще до приезда в Петербург на встречу с Лопухиным и Зубатовым из-за границы он стал потихонечку освещать причастность Гершуни к БО, ссылаясь на информацию, якобы получаемую от Михаила Гоца. Правда, старался при этом держать свое полицейское начальство в уверенности, что Гершуни в БО фигура все же второстепенная, а наиболее опасные террористы — все те же Крафт и Мельников.

В результате почти ежедневных поездок в Финляндию, в Гельсингфорс, ему удалось убедить Гершуни и его соратников по БО съехаться в Киев для обсуждения и координации будущих террористических акций. Крафт, Мельников и Азеф прибыли в условленное время, Гершуни — с задержкой на неделю. Одной из важнейших обсуждавшихся акций было покушение на министра внутренних дел Плеве. Гершуни привлек к его подготовке и осуществлению двух кавалерийских офицеров — Григорьева и Надарова. Один из них, а именно Григорьев, был задействован вместе со своей невестой Юрковской еще в дни покушения па Сипягипа: во время похорон Сипягина Григорьев должен был застрелить Победоносцева, а Юрковская, воспользовавшись возникшей суматохой, стрелять в Клейгельса, петербургского генерал-губернатора.

Покушение на Плеве Гершуни планировал совершить куда более театрально. 21 февраля 1903 года во время назначенного на этот день военного парада с присутствием царя, Григорьев и Надаров должны были атаковать карету Плеве, одному поручалось убить лошадей, другому застрелить министра. О покушении на самого царя речи пока не шло, по крайней мере об этом в донесении Азефа в Департамент не говорилось. Но Лопухин и Зубатов встревожились не на шутку, помня, в какую ярость пришли двор и правительство после так эффектно поставленного Гершуни расстрела Степаном Балмашевым Сипягина.

Лучшие филеры, которых Азеф привез с собою в Киев и которым показал террористов, участвовавших в октябрьском совещании БО, сразу же взяли след злоумышленников, установив за ними самое тщательное наблюдение. Однако Зубатов был верен своей тактике — с арестами не спешить, подождать, пока они «назреют», тем более, что единственный в Петербурге представитель «общепартийного центра» социалистов-революционеров инженер Раскин был под рукою и держал каждого из «освещаемых», как говорится, на «коротком поводке». Лишь через некоторое время после киевского совещания были арестованы Крафт и Мельников, а Григорьев и Надаров были взяты под арест в самый канун намеченного парада. Через Григорьева вышли на Юрковскую... Зубатов применил при допросах излюбленный им прием — на фактах убедил, что охранке известно об их деятельности и о деятельности их товарищей абсолютно все. Первой сломалась Юрковская, за ней — Григорьев... Показания они давали полные, исчерпывающие. Не умолчали и о Гершуни и его истинной роли в БО.

«Дело» наблюдал лично Плеве...

...Азеф из очередной поездки по России, а он в последнее время довольно часто выезжал по партийным делам в Москву, Харьков, Саратов, был срочно вызван к Лопухину, в кабинете которого и на этот раз его ожидал Зубатов.

Уже входя в кабинет директора Департамента полиции, Азеф каким-то особым, выработавшимся у него в недавние годы чувством понял, что разговор предстоит тяжелый. И сразу же внутренне собрался, ощетинился, готовясь перейти в наступление.