Савинков сдержал свое слово, хотя на партийном суде выступал против Бурцева яростнее всех других «обвинителей»: Чернова и Натансона.

Судьями же были выбраны люди авторитетные, уважаемые, умудренные опытом революционной борьбы и повидавшие на своем веку немало провокаторов.

Князь Петр Алексеевич Кропоткин, один из отцов анархизма, ученик Михаила Бакунина, пропагандист и ученый, познавший казематы Петропавловской крепости и опасности дерзкого побега из ее лазарета, активный участник революционного движения 70-х годов, славил ся трезвостью ума и жизненной мудростью.

Вера Николаевна Фигнер, бывшая народоволка и террористка, приговоренная царским судом к смертной казни, которая была заменена ей двадцатилетией каторгой и просидевшая все эти годы в шлиссельбургском каменном мешке.

Герман Александрович Лопатин, тоже познавший смертный приговор, замененный ему бессрочной каторгой и проведший в Шлиссельбурге восемнадцать лет, был выбран председательствующим.

Бурцев сразу же выразил полное доверие такому составу суда и заявил, что полностью подчиняется его решению, пусть даже оно будет смертным приговором. А что такое решение будет принято, если не удастся доказать, что Азеф провокатор, редактор «Былого» прекрасно понимал, но отступать не собирался. Он действительно шел в свой последний и решительный бой. Собственно, предстоящий суд должен был стать не судом над провокатором Азефом, а над его разоблачителем Бурцевым. Так понимали свою задачу и судьи, заявлявшие, что им «...предложено было заняться тем, чтобы выяснить, клеветник Бурцев или нет? И мало того, не только клеветник, но и человек, который легкомысленным образом распространяет клеветнически-злостные слухи относительно одного из самых выдающихся деятелей партии, одного из столпов ее. И вся... задача состояла в том, чтобы определить, действительно ли это было так или нет».

Вера Фигнер была настроена решительно.

— Вы знаете, Владимир Львович, — говорила она Бурцеву уже после начала суда, — что вы должны будете сделать, когда будет доказана неправильность ваших обвинений? Ведь вам останется только пустить себе пулю в лоб — за то зло, которое вы причинили делу революции.

Суд было решено проводить в Париже, и первое его заседание состоялось на квартире И. А. Рубеновича, бывшего народовольца, ставшего эсером, члена ЦК ПСР. В обстановке, в которой открылся суд, не было ничего торжественного или официального. И судьи, и обвиняемый, и обвинители — Чернов, Натансон и Савинков сидели все вместе, словно собрались для обычного товарищеского разговора или теоретического диспута.

«Слушание» открылось гневной речью Чернова, которая продолжалась почти четыре часа. Это был и блестящий панегирик Азефу, перечень всех его революционных заслуг и подвигов на ниве террора, в духе того, о чем так горячо говорил Бурцеву, стараясь не доводить дело до суда, Савинков. Чернов изливал на Бурцева потоки желчи, язвительно клеймил его, а в заключение обратился к суду от имени Партии социалистов-революционеров с требованием вынести приговор, обвиняющий Бурцева в злостной и преднамеренной клевете.

После речи Чернова слово было предоставлено Бурцеву. Владимир Львович принялся излагать имевшиеся в его распоряжении доказательства предательства Азефа. Он очень волновался, сбивался, путался в фактах.

Чернов и Натансон прерывали его откровенно злобными нападками, сбивали с мысли, оскорбляли. Особенно усердствовал Чернов.

Впоследствии Вера Фигнер вспоминала, что он «как ловкий следователь наступал на Бурцева и, можно сказать, преследовал его по пятам». Она же отмечала, что Бурцев ее «поражал отсутствием изворотливости, неумением отражать противника».

Бурцеву действительно приходилось туго. Обвинители не хотели слышать ничего того, что им не хотелось слышать. Все, что говорил Бурцев, с ходу отвергалось: героический образ Азефа в их глазах не мог быть запятнан. Признать его измену значило для них признать свое соучастие в этой измене.

Сам Азеф на суде присутствовать отказался, заявив, что это его морально разобьет. Этим же он объяснил и свои попытки вообще не допустить процесса. Именно такую цель преследовало и его письмо к Савинкову:

«...если бы еще можно было бы похерить суд над Бурцевым, то я скорее был бы против этого, чем за, но, конечно, не имел бы ничего, если бы вы там так решили это дело. Некоторые неудобства суда имеются».

Азеф знал, что Бурцев припас какой-то ультрасенсационный «материал», который пока держит в тайне, рассчитывая поразить суд».

— Но то, что я знаю, — писал он, — действительно не выдерживает никакой критики, и всякий нормальный ум должен крикнуть: «Купайся сам в грязи, но не пачкай других!» Я думаю, что все, что он держит в тайне, не лучше достоинства. Кроме лжи и подделки, ничего быть не может. Поэтому, мне кажется, суд, может быть, сумеет положить конец этой грязной клевете. По крайней мере, если Бурцев и будет кричать, то он останется единственным маниаком. Я надеюсь, что авторитет известных лиц будет для остальных известным образом удерживающим моментом».

Нетрудно заметить и понять, что Азеф в письме к Савинкову старается скрыть свой страх и блефует. Хотя он и ссылается на таинственного X., который якобы держит его в курсе намерений Бурцева, на самом деле он пока не знает о таинственном оружии Владимира Львовича, о котором тот поведал Савинкову и которое, судя по письму, Савинков пока не рассекретил для своего воспитателя и учителя.

«...Если суда не будет, — храбрится Азеф, — разговоры не уменьшатся, а увеличатся, а почва для них имеется — ведь биографии моей многие не знают».

Если бы только Евно Фишелевич знал, насколько хорошо к этому моменту была его биография известна Бурцеву!

Поняв же, что третейского суда не избежать, Азеф, верный своей излюбленной наступательной тактике, наращивал давление не только на судей, но и на Центральный комитет ПСР:

«Конечно, мы унизились, идя на суд с Бурцевым. Это недостойно нас, как организации. Но все приняло такие размеры, что приходится и унизиться. Мне кажется, что молчать нельзя, — пишет он Савинкову, — ты забываешь размеры огласок. Но если вы там найдете возможность наплевать (Азеф, как утопающий, хватается за соломинку), то готов плюнуть и я вместе с вами, если это уже не поздно. Я уверен, что товарищи пойдут до конца в защите чести товарища, а потому я готов отступиться от своего мнения и отказаться от суда».

И опять не может сдержать животного страха:

«...Мне хотелось только не присутствовать во время этой процедуры. Я чувствую, что это меня совсем разобьет. Старайся, насколько возможно, меня избавить от этого».

Заседания суда проходили изо дня в день на различных парижских квартирах, но чаще всего собирались в тесном, по-спартански обставленном жилище Савинкова.

И это был действительно суд над Бурцевым. Его главный свидетель Бакай, согласившийся выступить перед судьями, Черновым, Натансоном и Савинковым, был дезавуирован, как профессиональный агент-провокатор, подосланный полицией. Таково же было отношение «обвинителей» и ко всем другим информаторам, на которых ссылался Бурцев. Доказать обратное было практически невозможно, ведь эти люди действительно были так или иначе связаны с полицией.

Дело явно шло к концу, судьи видели, что Бурцев прижат к стене, но чего-то не договаривает, из последних сил старается что-то скрыть.

И «обвинители» уже готовились торжествовать победу. Добить Бурцева поручили Савинкову, который заключил свое выступление, прославляющее героические подвиги Азефа, следующим патетическим пассажем:

— Я обращаюсь к вам, Владимир Львович, как к историку русского революционного движения, и прошу вас после всего, что мы рассказывали здесь о деятельности Азефа, сказать нам совершенно откровенно: есть ли в истории русского революционного движения, где были Желябовы, Гершуни, Сазоновы, и в революционных движениях других стран более блестящее имя, чем Азеф?

Вот тогда-то Бурцев и услышал от Веры Фигнер, что ему остается только пустить себе пулю в лоб, — «за то зло, которое вы причинили делу революции...».

Услышал и понял, что именно сейчас он должен выложить на стол свою последнюю, козырную карту, тайну, доверенную им совсем недавно Савинкову, который, несмотря на близость с Азефом, сумел благородно ее сохранить. Именно сейчас, ибо, если он не сделает этого, положение его станет совершенно безнадежным.

Побледнев от волнения, он встал со стула, на котором сидел, и решительно шагнул на середину комнаты.

— Товарищи, — сказал он глухо, и выражение его лица было таким, что все поняли: сейчас должно произойти нечто совершенно неожиданное.

— Товарищи, — крепнущим голосом повторил Бурцев, — у меня есть еще доказательство того, что Азеф — провокатор! И я готов привести его, но только в том случае, если получу от вас клятвенное обещание, что сказанное мною останется в стенах этой комнаты и никто не воспользуется моим рассказом иначе, как только с разрешения присутствующих здесь членов суда.

— Я считаю, что мы можем дать такое обещание, — прервал наступившее было молчание седовласый Кропоткин.

— Говорите же, Владимир Львович, — поддержал его Лопатин.

— Революционеры умеют хранить тайны, — высокомерно взглянула на Бурцева Фигнер.

— Если бы! — хотел воскликнуть Бурцев, но, поймав напряженный взгляд Савинкова, передумал.

— Дело в том, что мне придется назвать вам имя человека, которому я пообещал не делать этого.

Фигнер презрительно поморщилась: уж продолжает извиваться!

— Кто же? — издевательски спросил Натансон. — Еще один ваш дружок из Департамента полиции?

Тон его, как уже не раз до этого, заставил Бурцева дрогнуть. Словно ища поддержки, он взглянул на Савинкова: лицо того было каменным, но в глазах стыли тоска и немая мольба о пощаде. Да, Савинков знал, о чем сейчас будет говорить Бурцев, знал, кого он сейчас назовет.

Тогда, за несколько дней до суда, когда Бурцев открыл ему свою тайну, он выслушал рассказ, который ему сейчас предстояло выслушать еще раз, с откровенным неверием. И Бурцев, поняв это, был уверен, что Савинков именно потому и не передаст его рассказ Азефу, чтобы не травмировать своего кумира. Тогда Бурцев и Савинков расстались каждый при своих убеждениях откровенными, правда, уважающими друг друга, противниками. Савинков считал, что Бурцев искренне заблуждается и нужно во что бы то ни стало рассеять его заблуждения. Потому-то в отличие от Чернова и Натансона его выступления на суде были хоть и горячи, но корректны и вежливы. Но сейчас Бурцев понял, что ему все-таки удалось посеять в душе Савинкова сомнения, и теперь этот человек, именующий себя «учеником Азефа», боится, что вот-вот всплывет страшная истина, которая обрушит небеса на землю, раздавит весь мир, в котором все свои сознательные годы жил Савинков и вне которого для него теперь уже не могло быть жизни. И потому во взгляде его была невольная мольба о пощаде.

Это подхлестнуло Бурцева. И, сразу почувствовав необыкновенный прилив сил и решимости, он произнес тихо, но отчетливо:

— Я говорю об Алексее Александровиче Лопухине, бывшем директоре Департамента полиции, непосредственном начальнике Евно Фишелевича Азефа, он же, Азеф — Евгений Филиппович Раскин, Виноградов, Филипповский, Вилинский, Валуйский, Диканский, Даниельсон.

— Алексей Александрович Лопухин? — с удивлением переспросил Лопатин.

— Ну, конечно же, Бурцев продолжает свои игры! — взорвался Марк Натансон. — И опять пойдет сказка про белого бычка. Вы, как хотите, товарищи, но мне, например, давно уже все ясно, пора кончать эту бездарную комедию и принимать решение. Предлагаю голосовать за окончание суда. Кто за?

И он решительно поднял руку, взглядом требуя следовать его примеру.

— Погодите, погодите, товарищи, — прозвучал в ответ неторопливый голос Кропоткина. — Я считаю, что суд должен выслушать уважаемого Владимира Львовича. А уж какие будут сделаны выводы из его рассказа, это, надеюсь, он позволит решить нам. Не так ли, Владимир Львович?

— Я только этого и хочу, — поспешно отозвался Бурцев.

— Мы слушаем вас, Владимир Львович, — поддержал Кропоткина Лопатин. — Рассказывайте, только, ради бога, не волнуйтесь, это ведь так важно!

Натансон хотел было что-то возразить, но против мнения сразу двух таких уважаемых членов суда пойти не рискнул и лишь обменялся быстрыми и многозначительными взглядами с Черновым. Савинков тяжело вздохнул и опустил взгляд.

— Так вот, товарищи... — Бурцев откашлялся, и глубоко вздохнул, набрал воздуха полную грудь, словно готовясь погрузиться в глубокую воду. — Да, занимаясь историей русского революционного движения, я, как вам, товарищи, всем известно, всеми доступными мне способами добывал и добываю самые секретные, я бы сказал — совершенно секретные материалы, с которыми знакомлю широкую общественность на страницах журнала «Былое». Среди тех, кто, как я решил, мог бы нам быть полезен в разоблачении политических и полицейских тайн самодержавия, и бывший директор Департамента полиции Алексей Александрович Лопухин. Насколько я имел возможность его изучить, это человек умный, порядочный, интеллигентный, хотя и убежденный монархист и сторонник самодержавия. Словом — наш политический противник, но противник уважаемый. К тому же, каквы знаете, жертва грязных интриг и происков, раздирающих год за годом правительства Российской империи. Не скрою, подыскивая подходы к Лопухину, я надеялся сыграть на его обидах, на его возмущении интригами, жертвой которых он стал...

Опальный начальник Департамента полиции... конечно же, Бурцев, начав беспощадную борьбу с этим зловещим учреждением, не мог не попытаться использовать в ней и Лопухина. В 1906—1907 годах он сумел познакомиться с Лопухиным и даже несколько раз встречался с ним, будучи в Петербурге. Лопухин, оценив в Бурцеве интересного собеседника и специалиста по российскому, революционному движению конца XIX века посещал Владимира Львовича в петербургской редакции журнала «Былое». Они явно испытывали взаимные симпатии, но сколько ни пытался Бурцев осторожно навести своего собеседника на дела полицейские, Лопухин вежливо, но решительно уходил от таких разговоров. И все же встречи их продолжались. Даже когда Бурцеву пришлось бежать из России и он очутился в Финляндии, Лопухин по приглашению преследуемого полицией Владимира Львовича тайно приехал для встречи с ним в Териоки.

Расставаясь, они договорились о встрече в Германии, куда Лопухин собирался приехать летом 1908 года. Бурцев дал ему свой парижский адрес и просил обязательно написать, как только Лопухин окажется за границей. Лопухин обещал и свое обещание выполнил. Правда, письмо из-под Кельна, из курортного местечка, где отдыхал Лопухин, шло в Париж около месяца, и когда Бурцев наконец получил его, ответить и договориться о встрече было уже невозможно.

К счастью, в самый последний момент, Бурцеву удалось узнать, когда Лопухин должен был возвращаться в Россию. В тот день он приехал в Кельн, на вокзал, где, по его словам, «стал осматривать поезда, приходившие с курорта, где жил Лопухин».

Бывшего директора Департамента полиции он проследил до Восточного экспресса, шедшего через Берлин в Россию, занял место чуть ли ни в том же вагоне и, как только поезд тронулся, явился в купе Лопухина.

Лопухин, как был убежден Бурцев, нимало не удивился этой встрече.

«Лопухин прекрасно понимал, зачем я хотел его видеть и о чем я хотел его расспросить, — писал в своих воспоминаниях Владимир Львович. — Этого он не мог не понять еще из разговора со мной в Териоках. Он легко мог уклониться от встречи со мной за границей, однако он этого не сделал, и я надеялся, что в частной беседе он даст нужные мне указания насчет Азефа. Но я, конечно, понимал, что Лопухину нелегко было делать разоблачение об Азефе».

И, понимая сложность положения своего собеседника, Бурцев поначалу завел беседу на нейтральные темы, рассказывая о своей журналистско-исследовательской работе, об издательских планах «Былого» и сотрудничестве, к которому давно пытался привлечь и Лопухина, уговаривая его написать и передать для публикации свои воспоминания.

С литературно-исторических тем, которые несколько смягчили державшегося настороженно Лопухина, Бурцев перевел разговор на тему полицейской провокации вообще, а затем стал постепенно подбираться к Азефу, не называя пока его имени. Сначала надо было убедить Лопухина в том, что сам он знает о деятельности этого провокатора гораздо меньше, чем уже известно Бурцеву, и от него, Лопухина, не требуется давать какие-то дополнительные сведения об Азефе, то есть изменить делу, которому он так верно и искренне служил. Проделал Бурцев это довольно искусно.

— Что же касается страшных провалов, бывших в последние годы в эсеровской партии, — подвел итог Бурцев, — то они, Алексей Александрович, объясняются, по-моему, тем, что во главе ее Боевой Организации стоит агент-провокатор.

«Лопухин как будто не обратил внимания на эти мои слова и ничего не ответил, — вспоминал потом Владимир Львович. — Но я почувствовал, что он насторожился, ушел в себя, точно стал ждать каких-нибудь нескромных вопросов с моей стороны».

И тогда Бурцев перешел в решительное наступление.

— Позвольте мне, Алексей Александрович, рассказать вам все, что я знаю об этом агенте-провокаторе, о его деятельности как среди революционеров, так и среди охранников. Я приведу все доказательства его двойной роли. Я назову его охранные клички, его клички в революционной среде и его настоящую фамилию. Я о нем знаю все. Я долго и упорно работал над его разоблачением, и я могу с уверенностью сказать: я с ним уже покончил. Он окончательно разоблачен мною! Мне остается только сломить упорство его товарищей, но это дело короткого времени.

Лопухин не прервал разговора, не попросил Бурцева покинуть купе, и Владимир Львович понял: он выиграл!

Когда, уже после разоблачения Азефа, Лопухина судили, обвиняя в выдаче государственной тайны, он рассказывал на предварительном следствии об этом длившемся почти четыре часа разговоре с Бурцевым:

— Больше всего меня поразило то, что Бурцев знает об условных на официальном полицейском языке кличках Азефа как агента, о месте его свиданий в Петербурге с чинами политической полиции... Все это было совершенно верно.

Но тогда, в вагоне Восточного экспресса, Лопухин продолжал держаться невозмутимо и не проявлял видимого интереса к рассказу горячившегося Бурцева. Он умел быть хладнокровным и скрывать свои чувства, как истинный аристократ.