Генерал-лейтенант корпуса жандармов Александр Васильевич Герасимов, уходящий с политической арены, начальник Петербургского охранного отделения, был, как всегда, спокоен.

Что ж, эти высокопревосходительства из Департамента полиции, чинуши с куриными мозгами, решили наконец избавиться от него. Слишком долго он мешал им, «кухаркин сын», мужик, выбившийся в самые верха, советник Столыпина, лично известный его императорскому величеству, претендент на пост товарища министра внутренних дел (для начала), а затем...

Он иронически усмехнулся своим мыслям.

Для начала... Теперь уже никакого начала не будет, будет только конец. Хорошо еще, что Столыпин, убоявшись скандала, не выдал его этой скотине Курлову, подписавшему приказ о предании его, Герасимова, трибуналу за якобы организованное им убийство жандармского полковника Карпова, сменившего его на посту начальника Петербургского охранного отделения. Убоялся Петр Аркадьевич скандала, убоялся! Еще бы! Так защищать его в Думе, когда думские болтуны навалились с запросами о роли генерала Герасимова в деле Азефа, и на тебе — новый скандал, и все с тем же высокопоставленным жандармским чином, известным своей близостью к премьеру.

Герасимов прошелся по комнате, не вынимая рук из карманов уютного домашнего пиджака и лаская пальцами правой руки теплый шершавый металл рукоятки браунинга. Нет, он не застрелится, в его роду, в роду простых казаков, такое не принято. Пусть стреляются эти голубокровые мерзавцы, тупицы и интриганы, с которыми он боролся всю жизнь и будет бороться до конца своих дней. Подошел к теплой печке-голландке, украшенной изразцами, — с бегущими по волнам крутобокими талионами, с ветряными мельницами над чистенькими каналами, с дородными пейзанками в высоких чепцах и мясистыми коротконогими коровами, открыл дверцу и заглянул в нее. Бумажный пепел трепетал тонкими черными пластинками, разрушаясь в зыбких язычках огня, плясавших на догорающих поленьях. Взялся было за кочергу, стоящую у самой дверцы, и тут же отдернул руку: кованый металл был горяч, накалился от печной стенки...

— Ну и черт с ней, — отказался он от намерения пошуровать в топке, — сгорит все и так.

Да и кто придет сюда, чтобы рыться в осыпающемся пепле, сюда, на квартиру, адрес которой известен лишь самым доверенным его людям?

И словно в ответ на эту мысль в прихожей резко зазвонили.

Он закрыл дверцу топки, не вынимая из кармана браунинг, снял его с предохранителя и пошел в переднюю. Через минуту вернулся в комнату с молодым человеком в синих круглых очках с тонкими металлическими дужками, в надвинутом на глаза темпом котелке и плаще с пелериной. Руки гостя были в темных нитяных перчатках, он опирался на массивную трость.

— Опоздали на пять минут, Илья Семеныч! — укорил его Герасимов, указывая взглядом на золотистый циферблат башнеобразных напольных часов, стоящих в углу, рядом с плетеным креслом-качалкой.

— Виноват, Александр Васильевич. Показалось было, что хвоста веду, проверяться пришлось.

— И правильно поступили, молодой человек, — одобрил его генерал, — вам еще жить да жить, а жить надо незапачканным.

Его густые, тронутые сединой усы дернулись в быстрой улыбке, и он сделал левой рукой жест, приглашающий гостя к покрытому бордовой плюшевой скатертью круглому столу. На скатерти рядом с зеленой настольной лампой стоял серебряный подносик с хрустальным графинчиком и двумя серебряными чарками, украшенными чернью. Рядом стоял поднос с тартинками.

Два жестких кресла красного дерева с вырезанными на концах подлокотников и на вершинах высоких, прямых спинок свирепыми львицами головами, стояли за столом напротив друг друга.

— Прошу, Илья Семеныч, — повторил приглашение генерал и уселся в кресло спиною к широкому, набитому книгами шкафу.

Гость неторопливо снял котелок и плащ и, поискав глазами вешалку, аккуратно положил их на широкую, покрытую веселым восточным ковром тахту.

— Извините, что не предложил вам раздеться, — спохватился генерал, — да уж ладно, чай не чужие, сколько лет вместе проработали.

Илья Семенович, оказавшись в черной сатиновой косоворотке и такого же цвета плисовых штанах, заправленных в сапоги бутылками, был теперь похож на простого рабочего, и синие кружки очков на его широком скуластом лице выглядели частью какого-то нелепого маскарада. Словно чувствуя это, он сиял очки и положил их перед собою на стол, усаживаясь в указанное ему Герасимовым жесткое кресло.

Генерал взял с подноса графин и ловко наполнил чарки.

— Ну-с, — поднял он свою, — как говорится, со свиданьицем.

И подождав, когда его визави поднял чарку, со смаком выпил.

— А теперь — пыжом, пыжом, — настоятельно посоветовал он последовавшему его примеру гостю, — рокфорчиком рекомендую. Клюквенная с рокфорчиком — это вам не финь-шампань, от которой, извиняюсь, ни в голове, ни в заднице!

Илья Семенович послушно выпил, закусил тартинкой с рокфором и подпил взгляд на генерала. В глазах, прикрытых редкими рыжеватыми ресницами, было тревожное ожидание.

— Да, — словно в чем-то соглашаясь с ним, многозначительно заговорил Герасимов, — а пригласил я вас, уважаемый, для приватного разговора.

Он выдержал короткую, но полную значения паузу, давая собеседнику проникнуться ответственностью момента. Потом продолжал вдруг ставшим бесцветным, казенным голосом, от которого его гость сразу выпрямился в кресле и напрягся, ловя каждое слово, произнесенное генералом:

— Вы, конечно же, знаете, уважаемый, что фортуна повернулась ко мне... как бы это вам сказать покрасивее... задним местом. И не возражайте, скушали меня наши высокопревосходительства с куриными мозгами, слопали, сожрали шаркуны паркетные. Подставили, как мальчишку, пока меня в Питере не было. Пообещали этому придурку, эсеришке Петрову, что жить будет, если заявит, что теракт против Карпова с моей помощью ставил. А когда заявил, его, дурака, в одночасье и повесили. Еще и чернила на приговоре не высохли, а его уже — в Лисий Нос, на перекладину. Поди докажи теперь, кто прав, кто виноват — Карпова динамитом разнесло, Петрова негашеная известь дожигает, а мне, выходит, полный конец карьеры. Вот так-с!

И он, словно забивая гвоздь в конце своего полного обиды и злости монолога, пристукнул кулаком по столу так, что в графине заходила, заволновалась клюквенная настойка, а Илья Семенович вздрогнул и побледнел.

— Об этом говорит весь департамент, ваше превосходительство, — подтвердил он, — да и по Питеру разговоры идут. Не простили, мол, вам ни спасения Отечества в девятьсот пятом, ни верной службы его императорскому величеству.

— Да, не простили тупицы мне заслуг перед государем, перед Отечеством. Так уж, видно, у нас на Руси повелось, любят па чужом загорбке в рай въезжать. Вот и теперь. Вы вот, ваше превосходительство, иди в отстав-ку с позором да скажи спасибо, что не посадили... А людей своих, агентуру-то свою, нам оставь. Только...

Лицо Герасимова исказилось яростью, он резко подался вперед и выбросил правую руку, словно тыча кукиш в нос своим ненавистникам:

— Вот вам, а не агентура, не про вас она писана...

Илья Семенович побледнел и боязливо отодвинулся: он не привык видеть генерала в таком состоянии.

Но Герасимов вдруг стал спокоен, как хороший актер, умеющий владеть своими чувствами. Как-то совсем обыденно он подвинул к себе обе чарки, вновь наполнил их и слегка подтолкнул одну к гостю.

— Вот и получается, уважаемый Илья Семеныч, что выпьем мы сейчас по последней на прощание... В знак окончания совместных наших с вами многолетних трудов. И буду я теперь для вас отныне не высокопревосходительством, а обыкновенным Александром Васильевичем. А вас буду звать не по-агентурному, не по-полицейски, а как при рождении вас в церковной книге записали: Николай сын Петров Матрехин. Так ведь?

При последних словах агент побледнел еще больше и крутанул головой, будто проверяя — нет ли в комнате, кроме них, кого-нибудь еще.

Но комната была пуста, да и кто мог быть в конспиративной квартире еще совсем недавно всесильного начальника Петербургского охранного отделения?

— Не волнуйтесь, Николай Петрович, — успокоил агента генерал. — У нас все по-благородному. Не любил я, прости его господи, Сергея Владимировича Зубатова, а ведь золотые для нашего дела слова он говаривал своим сотрудникам.

Герасимов ловко опрокинул под усы содержимое чарки, крякнул, блаженно прикрыл глаза и почти пропел, откинувшись на высокую спинку кресла: «Вы, господа, должны смотреть на сотрудника как на любимую женщину, с которой находитесь в тайной связи. Берегите ее, как зеницу ока. Один неосторожный шаг, и вы ее опозорите. — Он нацелил указательный палец в потолок, сделал многозначительную паузу, а потом продолжал, опять цитируя своего бывшего неприятеля и соперника Зубатова: — Для меня сношение с агентурой — самое радостное воспоминание». Так вот, уважаемый.

Краска возвращалась лицу агента: повышение настроения жандармского генерала придавало кураж, и он с облегчением перевел дыхание:

— Поверьте, ваше превосходительство...

— Александр Васильевич, — милостиво поправил его Герасимов. — Отныне только Александр Васильевич, сугубо частное лицо!

— Поверьте, Александр Васильевич, — поспешил поправиться Матрехин. — Служил я вам со всей радостью, как говорится, не в службу, а в дружбу. И не только я, вся агентура на вас Богу молилась, каждый за вами, как за каменной стеной себя чувствовал. Неужто за такое неблагодарностью черной платить кто будет?

— Вот-вот, — растроганно вздохнул генерал, — таковы мои принципы: как сказал наш великий поэт, слуга царю, отец солдатам. А теперь видимся мы с вами в последний раз. Вот...

Он опустил руку под стол и достал оттуда элегантный портфель зеленого сафьяна с позолоченными застежками.

— Вот, — повторил он, извлекая из портфеля казенную папку с надписью по желтому картону: «Санкт-Петербургское отделение по охранению общественной безопасности и порядка». Положив папку перед собою на стол, слегка прихлопнул ее ладонью:

— Вот он, ваш формуляр, господин Матрехин... Состоите на службе в охранном отделении с... А, впрочем, теперь уже это не так и важно. Начинали вы не со мною, еще с Петром Ивановичем Рачковским... Он тоже мне в девятьсот пятом году немало кровушки попортил! Да кто старое помянет... Бог с ним! Зато агентов он мне кой-кого весьма интересных передал, весьма!

Матрехин тем временем тянул шею к формуляру — своему агентурному досье, прижатому тяжелой ладонью генерала.

— Любопытствуете? — продолжал томить его Герасимов. — Оно и понятно, тут ваша жизнь почти за десяток лет. И жизнь, и, можно сказать, смерть. Не дай ведь Бог формулярчикто в чужие руки попадет, например, вашим товарищам по партии. Знаете, как они с провокаторами-то... А ведь времена-то какие наступают... Революционные! Но вы не волнуйтесь, господин Матрехин, не пугать я вас сюда пригласил. Хочу, чтоб по чести у нас с вами было, как скажете, так и будет.

— Что... будет? — с трудом совладал с онемевшими от ужаса губами агент-провокатор.

— А вот что.

Голос Герасимова был теперь деловито спокоен, как у знающего себе цену солидного коммерсанта:

— Требуют от меня департаментские сдачи им всей агентуры. И тут моими руками загребать жар хотят. Только так я решил: вас прежде спросить — хотите ли этого или нет? Как скажете, так и будет. Хотите — передам, не хотите — сейчас формуляр в печку, и не было ничего у вас с нами, ничего и никогда. Никто вас не побеспокоит, никто не спросит ни о чем. Ну, решайте сами...

Лицо Матрехина просветлело.

— В печку, Александр Васильевич! В печку, — на одном дыхании выпалил он. — Пропади оно все пропадом! В провинцию уеду, поглубже куда забьюсь, по-новому заживу, не по-шкурному...

Его била крупная дрожь — то ли от бурной радости освобождения, то ли выходил подлый ужас, все эти годы днем и ночью леденивший его душу.

— В печку, — лихорадочно повторил он, — в печку все, в печку!

— Ну, как решили, так тому и быть.

Герасимов встал из-за стола, подошел к печке и сунул в нее картонную папку. Присев на корточки, поворошил в топке догорающие поленья, и они весело затрещали в разгорающемся пламени, жадно облизывающем плотный глянец картона.

— Сим отпущающе... — торжественно провозгласил Герасимов, прикрыл дверцу топки и весело подмигнул обмякшему от пережитого Матрехину.

— Отныне вы, уважаемый, чисты, как ангел.

— Спасибо, ваше превосходительство!

Матрехин вскочил, словно школьник, срывающийся с ненавистного урока, конца которого он едва дождался, и бросился к своему плащу.

...Тщательно заперев дверь за своим бывшим агентом, Герасимов вернулся к сафьяновому портфелю, запустил в него руку и извлек еще один полицейский формуляр.

«Евно Фишелевич Азеф» было написано каллиграфическим писарским почерком на аккуратном квадратике белой бумаги, приклеенном к обложке формуляра.

Герасимов легонько провел по надписи ладонью, словно прикасаясь к дорогим воспоминаниям. Как поразились бы подчиненные этого грозного жандармского генерала, увидев сейчас в его глазах что-то вроде нежности!

Помедлив, он раскрыл формуляр и побежал взглядом по пожелтевшей от времени странице:

«Азеф Евно Фишелевич, родился в 1869 году в местечке Лысково Гродненской губернии, в семье портного Фишеля Азефа, в 1874 году переехавшего из-за черты оседлости в Ростов-на-Дону и занявшегося торговлей. В семье, кроме Фишеля, еще шестеро детей: двое мальчиков и четыре девочки.

Несмотря на крайнюю бедность, Фишель Азеф провел всех своих детей через гимназию. Евно Азеф окончил ее в 1890 году, затем давал частные уроки, был репортером местной газеты «Донская пчела», писцом в торговой конторе, мелким коммивояжером. В 1892 году попал под наблюдение полиции в связи с распространением революционных листовок. В 1892 году уехал в Германию, поступил в политехникум в Карлсруэ... В 1893 году, 4 апреля, написал оттуда в Департамент полиции первое письмо: «Сим имею честь заявить Вашему превосходительству, что здесь месяца два назад образовался кружок лиц — революционеров...»

Сколько же раз Герасимов листал формуляр Азефа (он же — Раскин, Виноградов), вновь и вновь убеждаясь, что понимает каждый его шаг, каждое движение его души, что может верить этому толстому, внешне неприятному человеку, как самому себе.

Втайне он порою даже признавался самому себе, что в натурах у них есть нечто общее: оба — из низов, из плебеев. Отец Герасимова — простой украинский казак, чем он, в сущности, выше мелкого еврейского портного и купца Фишеля Азефа, владельца лавки «с красным товаром» в обезумевшем от алчности Ростове. У Евно — ростовская гимназия, у него, Саши Герасимова, харьковское реальное училище, у обоих — дань моде — влечение к революционным кружкам и мелкие в связи с этим неприятности. И бешеное стремление выбиться в люди, вырваться из нищей, обрыдшей своею беспросветностью среды, в которой они оказались по воле рока, предопределившего им место в жизни по низкому рождению. Евно решил стать инженером, Саша тоже попытался получить инженерный диплом, да не вышло, стал юнкером, тут казачье происхождение все же сработало. И опять совпадение: Евно стал тайным агентом полиции, Александр, после нескольких лет гарнизонной офицерской службы перешел в корпус жандармов, видя в этом единственную возможность выбиться из тоски дремучей обыденности и опостылевшей бедности. И финал: Евно Азеф, Евгений Филиппович, как называл его Герасимов, по примеру Лопухина, Зубатова, Ратаева и Рачковского — своих предшественников по руководству Азефом, стал человеком номер один в черном мире террора, а он — генералом корпуса жандармов...

Герасимов пустил аккуратно подшитые листки формуляра веером, словно карточную колоду, и из досье выскользнуло несколько незакрепленных, недавно вложенных им, Герасимовым, листков.

Генерал разложил их перед собою.

Да, вот он и финал, вернее, не финал, а прелюдия к нему, последнее, что связало их судьбы в общем деле. Письмо бывшего директора Департамента полиции Алексея Александровича Лопухина, человека и создавшего Азефа, и погубившего его, письмо премьеру Российской империи Петру Аркадьевичу Столыпину.

Герасимов знал его наизусть, но по привычке к обстоятельности начал перечитывать с даты.

21.11.1908 г. Милостивый Государь Петр Аркадьевич! — писал Лопухин четким, аккуратным почерком.

«Около 9 часов вечера 11 сего ноября ко мне на квартиру в доме 7 по Таврической улице явился известный мне в бытность мою директора Департамента полиции с мая 1902 года по январь 1905 года, как агент находящегося в Париже чиновника Департамента полиции, Эвно Азев и, войдя без предупреждения ко мне в кабинет, где в то время я занимался, обратился ко мне с заявлением, что в партию социалистов-революционеров, членом которой он состоит, проникли сведения об его деятельности в качестве агента полиции, что над ним происходит поэтому суд членов партии, что этот суд имеет обратиться ко мне за разъяснениями по этому поводу и, что вследствие этого, его, Азева, жизнь находится в зависимости от меня.

Около 3 часов дня сего числа ко мне при той же обстановке, без доклада о себе, явился в кабинет начальник Санкт-Петербургского охранного отделения Герасимов и заявил мне, что обращается ко мне по поручению того же Азева с просьбой сообщить, как поступлю я, если члены товарищеского суда над Азевым в какой-либо форме обратятся ко мне за разъяснениями по интересующему их делу...»

Герасимов поморщился: донос. И пишет донос дворянин, человек, род которого прослеживается в глубь седых веков, аж к самому косожскому князю Гедеде! Человек, в роду которого была даже императрица Евдокия Лопухина — супруга самого Петра I. Владелец тысячи десятин, унаследованных в Орловской и Смоленской губерниях. Аристократ, барин...

Герасимов по-простонародному выругался и тут же поймал себя на мысли, что и его местечковый друг Азеф тоже величайший матерщинник.

Да, оба они ненавидели белую кость, ненавидели голодной, завистливой ненавистью плебеев, понимающих, что как бы высоко ни вознесла их судьба, им никогда не избавиться от брезгливого презрения родовитых тупиц.

И тогда в барственно роскошном кабинете Лопухина Герасимов защищал своего друга и соратника, как только мог. Он прямо заявил, что весь ход суда над Азефом и все выступления на нем будут ему досконально известны, и что Департамент полиции постарается свести счеты с каждым, кто посмеет поставить под угрозу жизнь агента, пятнадцать лет прослужившего интересам Российской империи...

«...Усматривая из требования Азева, в сопоставлении с заявлением начальника охранного отделения Герасимова о будущей осведомленности его о ходе товарищеского расследования над Азевым, прямую, направленную против меня угрозу, — писал Лопухин Столыпину, — я обо всем этом считаю долгом довести до сведения Вашего превосходительства, покорнейше прося оградить меня от назойливости и нарушающих мой покой, а может быть, и угрожающих моей безопасности действий агентов политического розыска».

В конце письма Лопухин вежливо предупреждал, что на случай, «если Ваше превосходительство лично захочет объясниться», он предполагает 23 ноября уехать из Санкт-Петербурга недели на две за границу.

Герасимов с ненавистью прочел последние строки:

«Прошу Ваше Превосходительство принять уверение в совершенном моем почтении. А. А. Лопухин. 21 ноября 1908 года».

Он сложил листок и, сунув его между страниц формуляра, взялся за следующий, небольшой, карманного формата, типографский оттиск.