Никольский приподнял пустую чашечку и заглянул в нее.
— Еще кофе? — предложил я, по он отрицательно качнул головою:
— Нет, спасибо, у меня и так бессонница.
И, грустно улыбнувшись, добавил:
— Старческая... стариковская...
Мы помолчали.
— Так, значит, вы, господин писатель, ничего не знаете об Александре Васильевиче Герасимове? — вернулся к оставленной было теме Никольский. — И никогда ничего не слыхали о нем?
— Почему же? Имя мне это попадалось... в работах по истории революции. Но внимания на него не обращал. Честно говоря, меня больше увлекает современность...
Никольский укоризненно улыбнулся:
— Эх, господин писатель... А разве можно понять современность, не зная и не понимая истории? Разве не в истории ключ к пониманию того, что происходит с нами сегодня?
— И жандармский генерал Герасимов — тоже ключ к нашему сегодняшнему дню? — решил подзадорить я Никольского.
— А вдруг? — последовал мгновенно ответ, и на лице моего собеседника появилась загадочная улыбка.
* * *
...Герасимов сложил листок и, сунув его между страниц формуляра, взялся за следующий, небольшой, карманного формата типографский оттиск.
Большую часть его занимали две фотографии, одна помельче, другая покрупнее, и с обеих смотрел на Герасимова крупный, мрачноватого вида мужчина,
«Провокатор Евгений Филиппович Азев (Евно Азев)» — гласила набранная жирным шрифтом надпись над фотографиями, а под ними убористыми, помельче, строчками значилось:
«Партийные клички: Иван Николаевич, Толстый, Валентин Кузьмич.
Клички охранки: Раскин, Виноградов».
Герасимов усмехнулся: господа социалисты-революционеры знали отнюдь не все клички, под которыми целых пятнадцать лет и семь месяцев работал в самой верхушке их партии этот гениальнейший сотрудник российской охранки! Даже Владимира Львовичу Бурцеву, так глубоко проникшему в самые сокровенные тайны охранников и прервавшему блестящую карьеру Евно Азефа своими разоблачениями, так и не удалось вызнать о нем всю подноготную!
«Приметы: толстый, сутуловатый, выше среднего роста, ноги и руки маленькие, шея — толстая, короткая. Лицо круглое, одутловатое, желто-смуглое; череп кверху суженный; волосы прямые, жесткие, обыкновенно коротко подстриженные; темный шатен», — продолжал читать Герасимов столько раз уже читанные и перечитанные им строки.
«Лоб низкий, брови темные, внутренние концы слегка приподняты; глаза карие, слегка навыкате, нос большой, приплюснутый, скулы выдаются, одно ухо оттопыренное (какое же? — захотел вдруг припомнить Герасимов, и перед мысленным взором его предстало лицо Азефа: точно, оттопырено левое ухо, и он удивился: как это он, крупнейший специалист охранного дела, никогда раньше этой приметы в Азефе не отмечал!), губы очень толстые и выпяченные, чувственные, нижняя часть лица слегка выдающаяся. Бороду обычно брил, усы носил подстриженные».
И фотографии. На одной, той, что поменьше, Азеф без головного убора, в модном светлом костюме, толстые щеки подпирает высокий, стоячий воротничок белой рубашки, на толстой короткой шее галстук-бабочка, короткие жесткие волосы ежиком, франтоватые усы, нафабренные, вразлет, с лихо закрученными кончиками.
— Что ж, Евгений Филиппович был видный мужчина и всегда тщательно следил за своей внешностью, — с одобрением (в который за годы их знакомства раз!) отметил Александр Васильевич и улыбнулся вдруг пришедшему на ум объяснению франтоватости своего сотрудника: отец-то его, Фишель Азеф, был портным! И с какой завистью глядел, наверное, маленький, полуголодный оборвыш Евно на красивые, модные костюмы, которые шились его неудачником отцом для местных франтов, прельщаемых его дешевой и добротной работой! Именно тогда, наверное, у маленького Евно и появилась мечта: одеваться модно и красиво.
А вот другая фотография, раза в два побольше, чем первая.
На ней Азеф в темном, наглухо застегнутом пальто с воротником шалькой. На голове кепи с коротким козырьком и наушниками, пристегнутыми к полосатому верху. Снимок сделан в три четверти и подчеркивает оттопыренное, мясистое ухо. Мясистые щеки наплывают на воротник, усы пострижены коротко, без лихости, в выпученных глазах настороженность, тревожность. Тяжелая круглая голова лежит прямо на покатых массивных плечах.
— И где только эсеры раздобыли такие разные фотографии для этой листовки, — вздохнул Герасимов, — не иначе, как из семейного альбома... Ну, конечно же, Любовь Григорьевна Азеф, потрясенная разоблачением мужа и, стараясь доказать лояльность партии, выдала эсерам все, что могло бы помочь в охоте на их падшего кумира.
Листовка эсеров была последним документом в формуляре Азефа, последним штрихом его драматической карьеры в Департаменте полиции. Ее расклеивали в бедных парижских столовках и кафе, где собирались русские эмигранты, распространяли в Берлине, Вене и Лондоне, она ходила по рукам в Санкт-Петербурге и Москве, в Киеве и Одессе, в Ревеле и Гельсингфорсе. Азефа искали всюду и нигде не могли найти. Он исчез, словно его никогда не было, исчез, как дурной сон, оставивший после себя лишь мерзкое настроение и желание поскорее забыться.
Часы в углу принялись отбивать время. Бум, бум, бум, — голос их был хрипловат, надтреснут. Наступила полночь. Все. Сегодня сюда уже больше никто не придет, а завтра генерал Герасимов исчезнет, растворится в европейских просторах и будет ждать своего часа, часа, который обязательно придет!
* * *
... — Я знал генерала Герасимова.
Никольский произнес это почти с гордостью, плечи его по-военному распрямились, подбородок вздернулся.
— Да, я знал Александра Васильевича, — повторил он и замолчал, впившись острым взглядом в мое лицо. Он явно ожидал моей реакции, чтобы продолжать дальше, но я медлил, не зная, как реагировать на его почти хвастливое заявление.
— Интересно, — наконец подыскал я нужное слово. — Как же сложилась, в конце концов, его судьба? Разве вы успели застать его в живых?
— Да, господин писатель! Застал!
И опять в его словах мне послышалось какое-то хвастливое торжество.
— Мы встречались с ним в Париже, в тридцатых годах. Он был уже в преклонном возрасте, ведь родился он, господин писатель, если мне не изменяет память... в... в... одна тысяча восемьсот... восемьсот...
Лоб Никольского пошел мелкими стариковскими морщинами.
— ...восемьсот семьдесят первом году!
Справившись с одряхлевшей памятью, он с облегчением рассмеялся и уверенно продолжал:
— Он и в дни нашего знакомства был крепок, как в свои лучшие годы, собирал различные документы, хотел написать исторический труд о своей борьбе с революцией. И одновременно писал воспоминания. Я был тогда молодым и зарабатывал на жизнь журналистикой, писал всякую ерунду для эмигрантских газет, интервьюировал обломков империи, каждый из них в те годы хотел вновь оказаться на виду и урвать себе долю эмигрантского пирога. Я тогда был еще молод, он уже стар. Он по-стариковски любил говорить, я, по профессии, любил слушать и этим ему нравился, ведь и в те времена, как и в наши, умеющих слушать было гораздо меньше, чем умеющих говорить. И кроме того, в обществе еще жила память об Азефе. Опубликовал свои воспоминания Владимир Львович Бурцев... Его-то, надеюсь, вы знаете?
Я неуверенно кивнул головой:
— Эсеровский публицист, разоблачавший провокаторов в революционных организациях?
— По духу скорее народоволец, — поправил меня Никольский. — С эсерами, особенно в канун революции, он был чуть ли не на ножах, хотя, как и они, одно время считал, что монархию свалить можно с помощью террора. А вообще-то это был просто индивидуалист, одиночка, да и революция ему была не особенно-то и нужна. Вышла у него известная в ту пору книга «Воспоминания»... Так вот он о своей программе писал так...
Лоб Никольского опять пошел морщинами, лицо напряглось, веки опустились... И опять он справился с не-послушной памятью:
— Он писал... он писал... Да, он писал вот так: «Я постоянно твердил, что нам надо только свобода слова и парламент и тогда мы мирным путем дойдем до самых заветных наших требований». Нет, он не был революционером. А после Октября стал издавать в Париже белогвардейскую газету «Общее дело» и сколачивал контрреволюционный «Национальный комитет». Но именно он, Бурцев, разоблачил Азефа и нескольких других крупных полицейских провокаторов, таких, как шлиссельбуржец Стародворский и большевистский депутат в государственной думе Малиновский...
— Что ж, заметная личность тех лет, — согласился я с моим собеседником, все более недоумевая, куда же это он весь вечер ведет разговор...
— Разоблачение Азефа было звездным часом Бурцева, вершиной его политической карьеры, карьеры охотника за провокаторами. В тридцатые годы об Азефе писалось много, в эмигрантской прессе появлялись все новые и новые документы об этом черном эпизоде в истории революции, эпизоде настолько черном, что его называли «чернее ночи». Кто только тогда не писал об Азефе! Писали все, кроме... кроме Александра Васильевича Герасимова, последнего руководителя Азефа...
— Но почему же генерал Герасимов не хотел писать об Азефе? — осторожно заговорил я, инстинктивно почувствовав, что рассказ Никольского приближается к кульминации. — Не хотел ворошить старое? Чего-то боялся?
— Герасимов чего-то боялся? — с возмущением отшатнулся от меня Никольский. — Да знаете ли вы, господин писатель, что Александр Васильевич был смел до авантюризма! Энергии у него хватило бы на десятерых, а инициативы — на добрую сотню своих коллег по службе! Он был упрям и упорен, как и положено службисту-украинцу, честолюбив, как и положено плебею. Знаете ли вы, кто разгромил революцию девятьсот пятого года?
Я пожал плечами:
— В школе нам говорили, что революционные выступления подавили семеновцы, переброшенные в Москву из Петербурга...
— В Москву — да. Из Петербурга! Вы говорите о московском восстании. А почему тогда не произошло выступление революционеров в Петербурге? Почему стало возможным перебросить войска из Петербугра в Москву, это вы знаете, господин писатель?
Теперь на лице Никольского было ликование, словно он торжествовал собственную победу.
— Честно говоря, — смущенно признался я, — в школе мы в такие детали не углублялись, да и тот период нашей истории был у нас не слишком в большом почете. Так... все бегло... по верхам... Слишком много имен того времени не рекомендовалось даже упоминать.
— Я это знаю, — милостливо кивнул он и продолжал уже спокойнее: — Так вот, революцию девятьсот пятого года разгромил Александр Васильевич Герасимов, в те поры начальник Санкт-Петербургского отделения охранки.
* * *
...Министр внутренних дел Российской империи Петр Николаевич Дурново хмуро молчал.
За окном кабинета стыл декабрьский петербургский день, нагоняющий беспричинную тоску и уныние, внушающий ощущение безысходности, парализующий волю и желания. Какая-то липкая муть текла по стеклу, и казалось, что жизнь кончена и мир умирает, готовясь вот-вот испустить последний вздох.
Кроме Николая Петровича, в кабинете было еще два человека. Один в форме полковника корпуса жандармов, подтянутый, напрягшийся, как пружина, стоял, опираясь крепкими пальцами на спинку кресла, другой, в темном, хорошо сшитом сюртуке, с бледным и сонным лицом сидел в кресле напротив. Взгляд его был устал и скучен.
— У нас только один выбор, ваше превосходительство, — напористо говорил жандармский полковник, глядя в упор в лицо министра. — Или мы будем служить революционным украшением петербургских фонарей...
Он сделал многозначительную паузу:
— Или...
Дурново болезненно поморщился — с утра разыгралась мигрень, и он с удовольствием отказался бы от этой сегодняшней встречи с полковником Герасимовым, начальником столичного охранного отделения, и министром юстиции Акимовым. Но Герасимов настаивал с таким упрямством, что отказаться было никак, ну, никак невозможно.
Что ж, полковник был известен напористостью и привычкой добиваться своего во что бы то ни стало.
— Или их, — подчеркнул он с нажимом, — пошлем в тюрьмы и на виселицу!
Дурново покосился на Акимова, пытаясь понять реакцию на это заявление министра юстиции, но лицо министра было бесстрастно, словно происходящий разговор не имел к нему никакого отношения.
— Мы должны спасать империю, — продолжал Герасимов. — Неужели же вы не видите, что происходит в стране? Антиправительственная агитация ведется открыто. Революционеры подстрекают к восстанию, либералы гнут свое, стачки из экономических переходят в политические, даже эсеры приостановили террор, рассчитывая свалить нас с помощью того, что сейчас происходит в стране. Нужны действия, решительные, без колебаний. Еще немного, и время будет упущено — все развалится, рухнет. И восстановить все потом будет гораздо труднее, если вообще будет возможно! Действовать, действовать, ваше превосходительство — нанести решительный удар по Совету рабочих депутатов, обезглавить революцию...
— Революцию...
Дурново устало вздохнул и опять взглянул на полусонного Акимова, надеясь найти в нем поддержку.
— Но не упущен ли уже момент для того, о чем вы говорите, милейший Александр Васильевич? — Дурново положил тяжелую ладонь на лежащую перед ним папку, побарабанил по пей холеными пальцами:
— Вот видите... даже Департамент полиции вас не поддерживает в вашем... — он помедлил, подбирая слово, и вдруг энергично завершил фразу: — В вашем бонапартизме.
Герасимов кинул быстрый взгляд на папку, на ладонь министра, побагровел от закипающей в нем ярости, и продолжал, обращаясь уже не к начальству, а к папке под его рукою:
— Да, господа, Вуич и Рачковский представляли Департамент полиции на совещании по этому вопросу... На совещании, созванном, как всем известно, по моему требованию. Они руководят Департаментом полиции, но Вуич и Рачковский, даже вместе взятые, еще не весь Департамент. Вы знаете наши взаимоотношения, ваше превосходительство. Они ненавидят меня и стараются свести со мною счеты даже ценою гибели империи. Это безответственные, бездарные чиновники, только мешающие охранному делу.
Министр сухо кашлянул, выражая свое неодобрение горячности Герасимова.
— Мне все это известно, господин полковник. Абсолютно все!
И Дурново постучал ногтем указательного пальца по обложке лежащей перед ним папки.
— Из протокола совещания, которое вы упомянули, явствует, что его участники считают, что предлагаемые вами крутые меры еще больше обострят ситуацию, а то и вызовут революционный взрыв, для подавления которого у нас нет надежных сил. На одной позиции с вами стоит лишь представитель прокуратуры господин Камышевский.
Министр усмехнулся.
— Там же, на совещании, как вам известно, были намечены меры по умиротворению ситуации, но без каких-либо крутых мер.
— Но, ваше превосходительство, — смело продолжал наступать Герасимов, — полумеры будут только полумерами. В лучшем случае, они на время загонят болезнь вглубь. И, руководствуясь интересами Российской империи, я настаиваю на решительной и немедленной хирургической операции. План ее я могу представить вашему превосходительству уже сегодня вечером...
— Вы упрямый человек, полковник, и служебное рвение ваше похвально. Однако...
Голос Дурново дрогнул, словно он был не очень уверен в том, что сейчас собирался сказать. Лицо Герасимова напряглось, окаменело, он приготовился к удару. И удар последовал.
— Однако, господин полковник, я присоединяюсь к мнению большинства участников упоминаемого нами совещания...
И, стараясь не глядеть на искаженное яростью лицо Герасимова, Дурново перевел вопросительный взгляд на вдруг оживившегося Акимова:
— Вы, кажется, что-то хотите сказать, ваше превосходительство?
Министр юстиции выпрямился и развернул плечи, словно собираясь броситься в бой.
— А я, ваше превосходительство, целиком присоединяюсь к мнению полковника, — неожиданно поддержал он Герасимова. — Да, Петр Николаевич, положение действительно таково, что медлить нельзя: или мы их, или они нас!
— Но... — заколебался Дурново, не ожидавший такого поворота событий. — Брать на себя ответственность за возможные последствия... Это же... это же...
— Хорошо, — вскочил Акимов, — в таком случае я беру ответственность на себя...
С этими словами он выхватил из внутреннего кармана своего сюртука похожий на бумажник блокнот, вырвал из него лист с грифом министра юстиции и решительно шагнул к письменному столу.
— Позвольте, Петр Николаевич...
И, не дождавшись разрешения, откинул крышечку письменного прибора. Дурново растерянно смотрел, как он что-то быстро пишет на листке из блокнота. На лице Герасимова, читающего написанное из-за плеча Акимова, появилась злорадная улыбка, но он тут же постарался избавиться от нее.
— Возьмите, полковник... Это полномочия на производство всех тех обысков и арестов, которые окажутся необходимыми вам по долгу службы...
Никольский замолчал, наслаждаясь эффектом, произведенным на меня его рассказом. Потом, словно подводя черту, добавил:
— Так, по словам Александра Васильевича Герасимова, в декабре девятьсот пятого была решена судьба Петербургского Совета рабочих депутатов. Он был благополучно арестован, и никакого взрыва в Петербурге не произошло.
— Но в Москве восстание вспыхнуло, — напомнил я торжествующему Никольскому.
— И было подавлено с помощью войск, прибывших из умиротворенного Герасимовым Питера! — парировав он мое напоминание.