Некоторое время мы сидели молча. Никольский наслаждался произведенным им на меня впечатлением, а я, переваривая услышанное, грустно размышлял о том, как плохо мы знаем свою историю и как много нам еще предстоит в ней открыть.

— Но я, господин писатель, все еще не сообщил вам самое главное, — вновь заговорил наконец Никольский. — И я думаю, что вам, как писателю, как журналисту будет интересно то, что я сейчас расскажу...

Я выжидающе молчал.

— Так вот, — продолжал Никольский, и в голосе его опять появилась многозначительная таинственность: — Александр Васильевич Герасимов был умнейшим человеком и высочайшим мастером своего дела.

— Сыскного? — уточнил я.

— Охранного, — поправил меня Никольский. — Он создал и разработал совершенно новую для того времени систему охранного дела, собственно, если говорить по-сегодняшнему, контрразведку. Особенно в том, что касается агентов-двойников. Именно на них он и строил, можно сказать, свою работу. Но не это главное, господин писатель. А главное то... — Лицо его стало торжественным: — А главное в том, что Александр Васильевич, опять же говоря по-сегодняшнему, законсервировал своих лучших агентов в российском революционном движении. Да, да, господин писатель! Когда стало ясно, что придется оставить службу и все его предали, он стал вызывать своих агентов на секретную квартиру к себе и предлагать им выбор: если хотите продолжать сотрудничать с Департаментом полиции, пожалуйста, я верну ваши формуляры куда следует.

Если же не хотите, ваши формуляры я уничтожу в вашем присутствии, и никто никогда не узнает о том, что вы с нами сотрудничали, и вы будете в полной безопасности от разоблачения и сможете продолжать свою деятельность в революции... Многие выбрали последнее и не разоблачены до сих пор. — Он хитро рассмеялся: — Представляете, господин писатель, сколько сотрудников Департамента полиции встретило революцию в рядах честных борцов против самодержавия? А если допустить, что Евно Азеф был не единственной крупной фигурой из тех революционеров, которые служили Герасимову?

Представьте: а вдруг формуляры Азефа и таких, как он, не были уничтожены по какой-либо причине и теперь всплывут на свет божий? И признанные, уважаемые всеми вожди революции будут разоблачены, как многолетние сотрудники охранки? Это же политическая бомба! И всю историю русской революции придется переписывать заново!

— Конечно, — согласился я, с ужасом представив возникшую в случае таких разоблачений ситуацию: — Крушение исторических авторитетов, крах героев, которым поклонялись и в которые верили многие десятилетия... Но ведь Герасимов, как вы сказали, уничтожил все формуляры. И гипотеза ваша... ну, как бы это сказать... беспочвенна, фантастична!

— Вы так думаете? — многозначительно улыбнулся он, и я вдруг почувствовал, что эта его многозначительность начинает меня раздражать. Наверное, раздражение как-то отразилось на моем лице, потому что глаза его сразу же потухли, тонкие бесцветные губы сжались, торжествующая улыбка исчезла, как будто ее стерли одним движением ладони, — он опять стал самим собою, жалким, сломленным жизненными невзгодами, одиноким стариком.

— Однако, господин писатель... — робко обратился он ко мне. — Будьте так любезны, не сочтите за труд... который час? Мои часы в ремонте и...

— Без четверти семь, — постарался ответить я как можно дружелюбнее, боясь, что своей несдержанностью уже обидел этого беззащитного человека, в кои годы, наверное, почувствовавшего себя в центре чьего-то внимания, ощутившего свою значимость и пытавшегося самоутвердиться в ней перед собеседником.

— Без четверти семь? — испугался он. — Баронесса Миллер рано ложится спать... А я так и не принес ей книги!

И тут же поспешно вскочил, чтобы откланяться:

— Ради бога, господин писатель... Извините уж мою болтовню. Наплел я вам тут с три короба... какие-то бредни... фантазии... Извините уж, это все от арака... Нельзя мне спиртное. И здоровье, и годы, сами понимаете. И за ужин спасибо. Большое спасибо. Давно уж я так хорошо не кушал, признаюсь вам честно.

— Это я должен перед вами извиниться, — встал из-за столика и я. — Отнял у вас столько времени своими расспросами, задержал ваш визит к баронессе Миллер. Это не вы, а я должен благодарить и извиняться... Вы рассказали мне сегодня столько интересного, что хоть немедленно начинай писать книгу.

— Правда? — искренне обрадовался Никольский. — Вы думаете, что можно написать книгу?

— Конечно. Если только получить доступ к определенным документам, может получиться сенсационная вещь.

Лицо Никольского погрустнело, и он отвел глаза.

— Александр Васильевич Герасимов тоже хотел написать об этом книгу. Он мне не раз говаривал об этом. И даже писал воспоминания...

— И они были опубликованы? — в голосе моем прорвалось неожиданное для меня беспокойство.

— По-моему... нет, — неуверенно ответил Никольский, поднимая с пола у столика связку томиков Тургенева. — Но цитаты из его неопубликованных воспоминаний я встречал в книгах наших земляков в эмиграции.

Он бросил вопросительный взгляд на мою левую кисть, напоминая об уходящем времени.

— Да, да, — понял его я. — Сейчас я отвезу вас к баронессе Миллер.

— Спасибо, господин писатель. Но, может быть, не стоит вам рисковать. Уже темно, а время лихое. Я-то уж как-нибудь проскользну, взять с меня нечего, даже часов нет. А вы — на хорошей машине, да при деньгах... Зачем рисковать понапрасну?

— Нет уж, Лев Александрович, — возразил я. — Я же вам обещал! Не я — так вы давно бы уж дома были...

Официант, терпеливо наблюдавший все это время за нашей беседой у столика, подскочил мгновенно, стоило мне лишь бросить взгляд в его сторону. В руках его была тарелочка, на которой лежал счет и горка мелочи — сдача с круглой суммы, причитающейся с нас за ужин.

Я расплатился и вернул официанту тарелку с мелочью. Никольский взглянул на меня с осуждением: бедняга привык ценить каждый пиастр...

...Особняк баронессы Миллер располагался в старом бейрутском квартале, примыкающем к набережной неподалеку от портового маяка. Это было довольно обветшалое строение, вилла в мавританском стиле, появившаяся на берегу тихой бейрутской бухты, видимо, еще в конце прошлого века. Стояла она на вершине лысого, стираемого временем холма, огороженного полуразрушенной каменной стеной с остатками некогда нарядной чугунной решетки. Просторная терраса, украшенная тонкими витыми колоннами и выходящая на море, была в этот час ярко освещена. Створки старинных чугунных ворот распахнуты настежь, и сразу же за ними, при въезде стояло несколько плетеных садовых кресел. Трое парней с автоматами за плечами о чем-то оживленно болтали, сидя в креслах с кофейными чашечками в руках.

Подъехав к воротам, я притормозил, и парии сразу же насторожились. Я вопросительно посмотрел на Никольского, готовясь с ним распрощаться. Но выходить из машины он не спешил.

Тем временем один из охранников нехотя поднялся из своего кресла, поставил на его решетчатое сиденье кофейную чашку, снял с плеча автомат и направился к нам. Рука его, держащая оружие, была напряжена.

— Зажгите свет, — подсказал мне Никольский, и я не мешкая исполнил его просьбу.

Подойдя к машине, охранник бесцеремонно заглянул к нам в освещенный салон. Его цепкий взгляд скользнул по моему лицу и сразу же уперся в Никольского.

— Мархаба, ахлян васахлян! — улыбнулся охранник, узнав моего спутника, и левой рукою, свободной от оружия, сделал приглашающий жест в сторону виллы.

Я вывернул руль и, сопровождаемый идущим рядом с машиной охранником, медленно въехал в ворота. Сидящие в кресле вооруженные парни приветственно помахали нам и продолжали пить кофе.

Широкая аллея, покрытая асфальтом и обсаженная старыми кипарисами, уперлась в каменные ступени, расходящиеся пологим полукругом от входной двери виллы. И едва Никольский вышел из машины, как тяжелая, обитая резными бронзовыми полосами дверь на вершине каменного крыльца приоткрылась и из нее выскользнула легкая, стройная фигурка девушки в щегольски сшитом фартучке и с высокой белой наколкой на голове.

Никольский поспешно поднялся по ступеням и протянул девушке, сделавшей навстречу ему изящный книксен, стопку привезенных им книг.

Девушка приняла их, что-то сказала Никольскому, указывая взглядом на машину и меня, сидящего за рулем. Никольский согласно кивнул и поспешно спустился по ступеням к машине.

— Господин писатель, — смущенно обратился он ко мне. — Я, право, не знаю... не смею отрывать у вас драгоценное время... Но... так уж получилось, ради Бога только извините! Баронесса просит нас пожаловать на чашечку кофе. Уж и не знаю, что делать... Я и так отнял у вас целый вечер.

— Но... как она узнала, кто с вами в машине? — удивился я приглашению.

Никольский, поняв, что я не собираюсь отказываться, почувствовал себя увереннее. На лице его появилась почти снисходительная улыбка:

— Сразу видно, господин писатель, что вы плохо знаете нравы нашей русской колонии. Это вы, советские, с нами почти незнакомы, а у нас вы все на виду, ведь каждый из вас — это ниточка, тянущаяся к России... А про вас, господин писатель, я рассказывал баронессе много раз — она редко выходит теперь в свет... не те уже силы, а ум у нее до сих пор светлый, любопытствующий.

— Но как она узнала, что вас привез именно я? — по-другому сформулировал я все тот же свой вопрос.

— Я... я рассказывал ей даже о вашей машине, — смутился Никольский. — Надо же мне было ей о чем-то рассказывать... Она страдает от одиночества, ей нужен собеседник, и я...

Он смущенно кашлянул:

— Ей нравится со мною беседовать. А тем для бесед у нас, вы уж меня извините, не так-то сегодня и много. И потом вот...

Никольский сделал плавный жест, указывая рукою в сторону приоткрытой двери. Я поднял взгляд и увидел над дверью объектив телекамеры.

— У баронессы стоят телекамеры, она любит видеть, что происходит у ее дома. И конечно же, с моих слов, узнала вашу машину...

Миловидная смуглая горничная (похоже — филиппинка), взявшая у Никольского книги, провела нас по широкой, устланной коврами лестнице на второй этаж, кивком попросила подождать и скрылась за дверью драгоценного черного дерева. И почти сразу же вернулась, пропуская нас в жарко натопленную, ярко освещенную, пахнущую сандалом просторную комнату.

Первое, что бросилось мне в глаза, был большой нарядный камин, в котором багровели догорающие угли. На мраморной каминной доске между двух старинных бронзовых канделябров стояли такие же старинные часы с лукавыми амурами. По обе стороны камина грозными башнями громоздились рыцарские доспехи, собранные в фигуры грозных стражей с опущенными забралами и тяжелыми крестообразными мечами.

— Прошу, господа, прошу, — услышал я хрипловатый, надтреснутый голос: навстречу нам шла высокая, стройная женщина неопределенного возраста, в подчеркнуто строгом длинном черном платье. Седые серебряные волосы, уложенные в высокую прическу, открывали высокий лоб, тронутый легкими морщинами. Спокойные серые глаза были в ироническом прищуре, твердые губы приветливо улыбались.

— Здравствуйте, господа, — подошла она к нам и величественно протянула руку для поцелуя, сначала мне, потом Никольскому. Рука была холодная, холеная, пахла дорогими духами.

— Ах, господин писатель, — услышал я укоризненный голос. — Как же вам не стыдно? Вы у нас здесь, в Бейруте, так давно и за все это время не нашли времени, чтобы сделать мне визит.

Она улыбнулась мне одними губами, кроме них, ни один мускул не дрогнул на ее застывшем, словно маска, лице.

— Конечно, полвека назад, когда я была помоложе, вы бы и не подумали манкировать моим домом. А теперь баронесса Миллер уже никому не нужна, кроме горстки старых и верных друзей...

Она перевела иронический взгляд на уважительно склонившего голову Никольского и благосклонно ему кивнула:

— Разве я не права, Лев Александрович?

— Ради Бога, Ольга Николаевна! Господин писатель и думать не смел... манкировать... Прошу вас... не сердитесь на него, он...

Никольский запутался в словах, смешался и умолк, почтительно заглядывая в холодные серые глаза баронессы.

— Ах да, — великодушно пришла она ему на помощь. — У советских ведь все по-другому. Их нельзя винить за это...

И опять улыбнулась мне только одними губами, будто кожа ее лица была так натянута, что не позволяла шевельнуться ни одному мускулу:

— Я не сержусь на вас, господин писатель. И в самом деле — какой интерес вам, молодому человеку, убивать время с нами, обломками Российской империи!

Последние два слова она произнесла подчеркнуто гордо, почти высокомерно, и глаза ее при этом блеснули.

Я растерянно развел руками, не находя слов для ответа. Никогда, никогда в жизни мне не доводилось еще общаться с настоящими русскими аристократами, а то, что баронесса Миллер была именно такой аристократкой, я не сомневался.

— Но что ж мы стоим у двери, господа? — сменила гнев на милость баронесса. — Прошу...

И сделала величественный жест в сторону ломберного столика, из-за которого встала при нашем появлении. На столике в неоконченном пасьянсе лежали новенькие атласные карты, рядом стоял жесткий стул с неудобной прямой и высокой спинкой. Тут же теснились пуфы, обтянутые темно-синим бархатом и обшитые витыми шнурами.

Баронесса подошла к столику и величественно, словно на трон, опустилась на стул, приказав нам взглядом занять пуфики по обе от нее стороны. Когда мы уселись, она подняла стоявший на столике бронзовый колокольчик и небрежно качнула его раз, другой.

Дверь сейчас же растворилась, и горничная-филиппинка вкатила столик на колесиках с серебряным чайным сервизом и небольшим, тоже серебряным, самоваром. Осторожно подкатив столик к баронессе, горничная сделала книксен и бесшумно удалилась, предоставив хозяйке самой руководить церемонией чаепития...