#img_31.jpg

Эту ночь Петр спал плохо. Ему и Роберту досталась одна комната на двоих.

— Комната лорда Дункана, — раздраженно сказал о ней Роберт.

Австралиец явно недолюбливал лорда-завоевателя, и все, что раздражало его своей косностью, консерватизмом, все, что казалось ему застывшим во времени, он обязательно связывал с именем Дункана.

— Комната как комната, — пожал плечами Петр.

Ему хотелось сейчас лишь одного — покоя. Он знал, что Роберт слишком возбужден, чтобы спокойно говорить о том, что произошло после их возвращения из квартала чеканщиков.

— Я сплю! — твердо сказал Петр и закрыл глаза.

Час назад, когда они с Робертом вернулись из квартала чеканщиков, первым, кого они увидели, была художница. Луч фар вырвал ее из темноты, окружавшей домики.

Она сидела в шезлонге, установленном прямо на жесткой, пыльной траве перед крыльцом домика-конторы. Длинный стакан, наполовину пустой, был зажат в ее ладонях. Рядом, на траве, белели обрывки бумаги — мелкие клочки тщательно изорванных рисунков.

«Она разорвала рисунки, которые я видел! — подумал Петр. — Все... Теперь все. Теперь она никогда не скажет, кого видела с англичанином».

Элинор не произнесла ни слова, пока Гоке не вылез из машины, весело махнул рукой и с криком: «До завтра, товарищи!» — растворился в темноте.

Петр и Роберт подошли к ней, чувствуя себя неловко.

— Садитесь.

В ее голосе звучала усмешка.

— Пошарьте здесь, на траве. Там лежат два шезлонга. Да осторожней, не опрокиньте бутылку. Коньяк и стаканы...

Они отыскали шезлонги, поставили их и вытянулись на грубом брезенте. Роберт опустил бутылку на траву рядом с собой, налив по полстакана коньяка Петру и себе.

Петр отпил глоток: это был «бисквит». И как только Элинор ухитрилась отыскать такой коньяк в этой глуши?

Художница словно прочла его мысли.

— Это подарок доктора Смита, — сказала она. — Я захватила бутылку из дому.

Роберт хмыкнул:

— Не так-то прост этот образцовый представитель человечества, если разбирается в коньяках!

Австралиец явно провоцировал художницу.

Элинор не отвечала. Она полулежала в своем шезлонге лицом к небу, и ее глаза поблескивали холодным голубым отсветом далеких звезд.

Тяжелая, красная луна отбрасывала медные блики на сидевших. И теперь Элинор была действительно похожа на жрицу языческого бога.

— А ваш бог... Ошун... он не требует человеческих жертв? — спросил Петр и тут же спохватился: не обидится ли Элинор?

Но Элинор не обиделась.

— Ошун — бог добра, — ответила она тихим глубоким голосом. Потом добавила: — Он бог плодородия, бог материнства.

Она вздохнула и замолчала.

Роберт долил себе коньяка, молча протянул бутылку Петру.

— Ты много пьешь, Боб!

Элинор даже не повернула головы, сказав это.

— И что? — с вызовом ответил австралиец.

— Ничего. Но поверь мне — это не всегда помогает.

— Мне — всегда.

Он залпом выпил коньяк, налил еще. Глаза его блестели. Казалось, он забыл о присутствии Петра.

— Не надо, — тихо попросила его Элинор. — Слышишь, Боб? Я прошу тебя!

Но австралиец ее не слышал. Он заговорил хриплым, тяжелым голосом с усилием выжимая из горла каждое слово. Он словно продолжал какой-то давний и незаконченный спор.

— Добро? Ты все время твердишь о добре и зле! А что ты знаешь об этом?

— Я знаю, Боб.

Голос Элинор был тихим, но твердым.

И Петр понял: они продолжали давно начатый разговор.

— Ты говоришь о фашизме? О Вене? О трудовых лагерях? Или о том, что мы видели здесь? Банда на банду с мачете и велосипедными цепями? Но сколько можно убить мачете? Одного, двоих, троих? Разве это зло? Это зло эпохи человеческого детства. А ты видела, что делает напалм? А джентльмены в белых халатах, которые готовят в своих лабораториях в стерильной чистоте нечто такое, что...

Ненависть душила его.

— ...и многие из них не курят и не пьют, любят детей и жен, ходят в церковь, состоят членами клубов и уважают родителей, как...

Он помедлил:

— ...как доктор Смит!

— Перестань!

Элинор резко выпрямилась в шезлонге.

— Ты пьян! Он усмехнулся.

— Я пьян. Иначе бы я тебе не сказал того, что хочу сказать.

Элинор подняла руки, будто защищая лицо от удара.

Австралиец устало вздохнул.

— Впрочем... ты все равно узнаешь все сама. Но поверь мне — доктор Смит не идеальный служитель добра. Расспроси его хорошенько, что он делает в саванне, среди бедных дикарей, научившихся доверять людям в белых халатах.

— И ты... ты судишь его? Чудовище!

Лицо Элинор напряглось, губы заметно дрожали.

Австралиец торопливо вылил остатки коньяка в стакан и со злостью отшвырнул бутылку.

Его тяжелый взгляд остановился на Петре.

— Прости, Питер.

Он попытался через силу улыбнуться:

— Это все тропики.

Потом встал и пошел в темноту, волоча ноги по пыльной траве, ссутулившись; руки его висели, словно плети.

Петр ужаснулся: так за несколько минут изменился этот человек. Ему вспомнилось, как в детстве он с мальчишками лепил во дворе снежную крепость. Сначала он делал маленький комок — крепкий, твердый. Потом катил этот комок по снегу — и мокрый снег наворачивался на него пластами, и чем тяжелее становился ком, тем толще становились пласты. И вот уже ком накручивал на себя снег до самой обледеневшей земли, и мерзлые травинки прилипали к его поверхности. Но Петр помнил, что началом всему был маленький, твердый комок. А все остальное лишь слои.

Иногда ему хотелось раскрутить, раскатать все обратно и достать сердцевину. Но тогда ком нужно было бы просто разрушить: здесь не было обратного хода.

А вот сейчас, в африканской саванне, ему показалось, что это не так, что слои, окутавшие сердцевину, ядро, сущность человека, можно размотать назад, что нечто вроде этого произошло сейчас на его глазах.

— Он... пьян, — тихо сказала Элинор.

И Петр решился.

— Вы любили его? — спросил он.

— Любила?

Элинор повторила вопрос так, словно спрашивая самое себя. И ответ ее был ответом себе.

— Да, я его любила.

Она произнесла это машинально и, произнеся, словно очнувшись, посмотрела на Петра.

— Он воевал во Вьетнаме!

Это было сказано так, будто Элинор открывала страшную тайну.

— Не у каждого хватит храбрости сжечь свою призывную карточку, — неуверенно заметил Петр.

Глаза художницы, казалось, расширились от гнева:

— Но и не каждый едет во Вьетнам добровольцем!

Петр не ответил. Наступило молчание. Потом Элинор заговорила тихо и задумчиво:

— Что вы знаете о Бобе? Ровным счетом ничего! Он веселый, добрый парень. Он азартен. Это знают в Луисе все. А кто знает, что он честолюбив, что для того, чтобы выбиться в люди, он может забыть мораль, наплевать на гуманность, пойти на все?

Голос Элинор становился все громче.

Петр взял ее за руку:

— Люди меняются.

Художница повернула к нему мокрое от слез лицо.

— Питер...

Она тихонько покачала головой:

— Вы славянин. Вы слишком добры и всепрощающи.

И сейчас, лежа без сна и слушая храп австралийца, Петр заново переживал всю минувшую сцену.

Было тихо, лишь монотонно гудел фен. И Петр думал о Роберте и Элинор и о том, что у них была любовь. А потом? Что потом? Что осталось у них сейчас? Горечь? Пустота?

Проснулся он от пения Роберта. Роберт пел в ванной нарочито громко. И когда Петр открыл глаза, он увидел, что австралиец высунулся из двери, ведущей в ванную, и выжидающе смотрит на него.

Увидев, что Петр проснулся, он рассмеялся.

— Наконец-то! А то я уже сорвал было голос, а ты все спишь да спишь. Вставай, лентяй! Профессор Нортон послал нас сюда не пролеживать матрасы лорда Дункана! Я, например, через десять минут уже буду готов отправиться к старику Атари!

С этими словами он исчез за дверью.

За завтраком Элинор была молчалива и задумчива. Под глазами у нее легли темные круги, свидетели бессонной ночи. Глядя на нее, Петр чувствовал себя неловко, будто бы нарочно вторгся в чужую, запретную для него личную жизнь.

Роберт, наоборот, был оживлен и весел. Но Петр теперь уже не верил в эту веселость.

В столовой рест-хауза они были одни. Время приближалось к девяти часам, и все, кто остановился здесь с вечера на ночлег, уже давно были в пути — на север или на юг, на прямых и ровных дорогах саванны.

Старик северянин, обслуживающий их, был угрюм. Шаркая босыми ногами, он приносил блюда и молча ставил их на стол. Затем отходил в угол у окна, прислонялся к стене и смотрел в окно, думал о чем-то своем.

— Что с тобой, папа? — спросил его Роберт, когда старик принес кофе. — Что-нибудь случилось?

— Да, батуре...

Высохшие, узловатые пальцы расставляли чашки на белоснежной скатерти.

— Умер малам Атари...

Петр вздрогнул. Но старик больше ничего не сказал и, молча отойдя в угол, опять уставился в окно.

Роберт сидел, опустив голову, лица его не было видно. Но зато лицо Элинор ужаснуло Петра: оно было полно ненависти.

Художница смотрела на австралийца ненавидящими глазами, губы ее побелели.

— Это... это...

Она хотела что-то сказать, но сдержалась.

— Вы слышали?

Гоке почти вбежал в комнату. Лицо его было искажено болезненной гримасой: точно таким же его видел Петр вчера, в Ива Велли.

Он осекся, увидев выражение лиц сидящих за столом, на секунду прикрыл глаза ладонью, вздохнул:

— Сердце...

— Хорошая смерть, — задумчиво ответил Роберт. — Я бы хотел умереть так... во сне.