Леня положил на стол шариковый стерженек. Хотя уже и провели первую читку, Леня сейчас вдруг совершенно явно ощутил, что пьеса еще не сложилась, что она не готова. Спешить нельзя. Рюрик спешит, гонит. Леня обводил кружочками порядковые номера сцен, перечислял их, смотрел, какую вычеркнуть, какую подсократить или переставить. Надо самому пытаться выстроить сюжет. Исправляя одну из реплик Волкова, когда Волков сидит перед Екатериной II и отказывается от дворянства, Леня подумал: а почему Федор должен быть похожим на Рюрика? Откуда взялось? От кого пошло? От самого Рюрика, от кого же! Всем втолковал, что он — это Волков, и в первую очередь Лене. Втолковал, приучил так думать. Не оставил никакой возможности думать иначе. Рюрик навязал Лене собственного Волкова — какого-то якобинца или маленького капрала, что ли. Леня насилует свою природу, свое ощущение и понимание Волкова, идет против правды. Где истинный Волков, который желал служить искусству без громогласности? Жизнь была в театре и ни в чем ином. Отказался от ордена, от дворянства, от заводов, наконец. Хотел, чтобы люди через театр могли бы «восчувствовать» красоту и любовь. Его братья тратят деньги на модные чулки, пряжки с композицией, калмыцкие тулупы, Федор выписывает из заморья театральные книги, клавикорды и скрипку. Когда обнаруживает, что денег на все это не хватает, закладывает лисью епанчу и красный суконный плащ. Он живет, ликует в искусстве, но не вещает. Театр надо «восчувствовать».

Лене необходимо немедленно переговорить с одним человеком, сообщить ему то, что он задумал. Проверить себя, свое решение, которое должно было во многом изменить пьесу, ее направленность, ее характер.

Вначале Леня хотел позвонить этому человеку по телефону, но потом понял — следует встретиться. По телефону всего не объяснишь.

Леня шел к Зине Катаниной. Зина жила на Октябрьской площади. Выйдя из дома, он пожалел, что не отмыл пальцы от пасты своего стерженька и не почистил ботинки. Когда впервые Леня попал к Зине, отец ее весьма неодобрительно посмотрел на его ботинки. Или это показалось? Конечно, отец Зины военный, преподает в академии.

Леня сел в метро и поехал по кольцевой линии. Правильно он поступает, что едет к Зине сейчас? Но вагон метро двигался помимо Лениной воли и помимо его сомнений. Леня доехал до станции «Октябрьская», вышел на площадь. Постоял просто так, чтобы протянуть время. И все-таки направился к большому угловому дому, в котором жила Зина. Походка его была решительной поначалу, но чем ближе подходил он к дому, тем шаг становился неопределеннее. Откуда у Лени взялась убежденность, что он может явиться к Зине без предварительного звонка по телефону? Откуда? Не отдает ли это нахальством? И очень смущали ботинки, в которых он должен был предстать перед Зининым отцом.

Подошел к подъезду, постоял, чтобы опять протянуть время, и поплелся обратно на улицу. Отыскал телефонную будку. На будке с видом хозяина сидел кот, свесив длинный скучный хвост. Леня, прежде чем закрыть за собой дверь в будку, хвост кота убрал — загнул наверх. Сам кот этого делать не собирался.

Диск автомата вращался с трудом. Его подморозило. Кот перегнулся, начал заглядывать к Лене в будку.

— Некрасиво, — сказал Леня коту.

Голова кота исчезла, снова появился хвост.

Трубку сняла Зинина мама. Леня поздоровался, долго извинялся, что звонит поздно, хотя еще не было и девяти. Мама, конечно, удивилась — какое же это позднее время? Потом трубку взяла Зина.

— Я вот тут… — сказал Леня. — А на крыше кот.

— Вас двое? — спокойно спросила Зина. — На какой крыше кот?

— На моей. Рядом с вашим домом.

— Очень все понятно.

— Да? — удивился и сам Леня. — Зина…

— Да.

— Я пришел за вами.

— Мне собирать чемодан?

«Что он говорит? Нет, это она говорит».

— Зина, спуститесь со мной погулять.

— А кот?

— Чего натворю с пьесой в ближайшие дни! Рюрик меня пристукнет.

— Поднимитесь к нам домой.

— Зиночка, я вас прошу.

— Немедленно поднимайтесь. Слышите!

— Можно, я все объясню по телефону?

— Забыли про кота, который наблюдает? Он все передаст Рюрику.

— Верно. Отвратительная рожа. Зин?

— Что?

— Не получается пьеса. Категорически. Но может получиться.

— Категорически?

— Спуститесь. Я тону.

Леня вышел из будки. Кот презрительно посмотрел ему вслед. Леня ощутил его взгляд.

Вскоре Леня увидел Зину, узнал ее отчетливую походку. Коротенькое пальто ударялось о колени, высоко подпрыгивало. На голове была розовая шапочка из толстой пряжи, из-под которой спускалась на плечо, тоже из пряжи, косичка, она заканчивалась забавной черной кисточкой. Кисточка тоже слегка подпрыгивала от шагов. Как Лене спокойно с Зиной! А ведь она младше его, недавняя школьница.

Он побежал ей навстречу.

Когда проходили мимо телефонной будки, кот по-прежнему сидел на крыше.

— Видите? — пожаловался Леня.

— Да. Рожа.

— Зина, куда мы идем?

— К Рюрику.

— Куда?!

— К вашему Рюрику.

— Он плотоядный. Он хищник.

— Расскажите ему о Волкове, как будете переделывать.

— Зина, я боюсь.

— Вы же со мной.

— Верно. — Леня успокоился. — Верно. — О Рюрике, как о коте на телефонной будке, безбоязненно подумал: «Шалишь, рожа!»

Артем развернул газету «Молодежная». Очерк Ксении Ринальди из Пушкинских гор. Еще один. Артем никогда не был в Михайловском. Да и в Москве не знает толком ни одного дома, в котором жил поэт.

Артема привлекла непосредственность Ксении Ринальди. Она не приспосабливала слова для выражения настроения, они выражали настроение. Не сообщала ничего нового по фактам даже для широкого читателя, но в каждом слове было убежденное, непоколебимое исповедание прекрасного. Завидная психологическая температура, которую приобрести невозможно, которой надо обладать.

Газету, как всегда, прислал Леня Потапов. Артем начал читать. Назывался очерк «Чугунники». Описание пушкинских колец и перстней. В коротеньком вступлении объяснялось, что кольцо — маленький обруч из металла, рога, камня или слоновой кости. Разрубленные кольца раздавались военачальникам как награды. Это у половцев. Индусы имели заколдованные кольца для отвращения бед и напастей. Египтяне носили кольца, в которые был вделан священный жук-скарабей. Александр Македонский, умирая, передал кольцо с печатью своему другу Пердикке. Сохранились сердоликовые кольца скифских цариц, железные кольца этрусков, бронзовые перстни браминов, аметистовые перстни кардиналов. Дож Венеции обручался с морем, бросал в море кольцо.

Пушкин покинул лицей. Директор лицея Егор Антонович Энгельгардт надел Пушкину чугунное кольцо: символ неразрывной связи лицеистов первого выпуска — Дельвига, Пущина, Кюхельбекера, Данзаса, Малиновского, Яковлева. Они жили в одном коридоре, разгороженные друг от друга тонкими стенками, не доходящими до потолка. Они всегда были вместе. Свечи, которые горели в их комнатах, создавали на потолке общий свет, и он, колеблясь, мерцая, висел над ними, над их думами и разговорами; над их надеждами. Святому братству верен я, писал Пушкин.

Было у Пушкина кольцо от Анны Керн: «…вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне». Отдано кольцо, принадлежащее матери, значит, оно отдано самому дорогому человеку. На рисунке сороковых годов Керн с гладкой прической, разделенной пробором посредине, — дальше писала Ксения. У нее спокойные глаза и все лицо. Серьги круглые, гладкие. Темное и тоже гладкое, без всяких отделок, платье. На шее тонкая цепочка. Надя Рушева нарисовала Керн — голова повернута влево и слегка опущена. Взгляд сосредоточен и грустен. Волосы заколоты широким пучком. На шее бархотка с камеей. Бархотка и глаза одинаково затемнены, поэтому бархотка подчеркивает сосредоточенность и грусть в глазах. На рисунке Пушкина — Керн в профиль, прическа высокая, пышная, серьга висит длинным листиком. Такой Анна была в 1829 году. Судьба кольца неизвестна. Ксения пыталась отыскать его следы. Пушкин тоже привез и подарил Анне кольцо. С тремя бриллиантами. Судьба его тоже неизвестна. В глубину веков погружаются маленькие тайны. Ушли от современников, от последующих поколений, уходят от нас.

Было у Пушкина кольцо члена литературного кружка «Зеленая лампа». Ему нравилось его рассматривать: на кольце был изображен египетский светильник, похожий на птицу с длинным клювом. Пушкина волновало все таинственное. Он считал, что многое в короткий миг может поменяться местами. Однажды Пушкин запечатал письмо птицей с длинным клювом. Письмо принесло удачу. С тех пор возле птицы положил палочку сургуча и пачку любимой (он любил голубую) бумаги. Пушкину нравилось запечатывать письма: процесс растопления сургучной палочки, когда горячий сургуч падал на конверт, он, прежде чем погрузить в него печатку, распрямлял обратной стороной гусиного пера. Перо обгорело. В конце концов Пушкин писал письма короткими, сгоревшими перьями — оглодками, как вспоминает Пущин, которые едва можно было удерживать в пальцах.

Перстень Пушкина с изумрудом квадратной формы (на портрете, работы Тропинина, этот золотой перстень надет у поэта на большом пальце) находится сейчас в Ленинграде. Наталья Николаевна Пушкина подарила его врачу и другу Пушкина Владимиру Далю, который, как известно, постоянно был в комнате умирающего поэта, не отходил от него. Даль напишет потом автору некролога о Пушкине князю Владимиру Федоровичу Одоевскому о «зеленом перстне» — как гляну на него, так пробежит по мне искорка с ног до головы. После смерти Даля «зеленый перстень» хранила дочь Владимира Даля О. В. Демидова. От нее перстень перешел в Императорскую Академию наук.

Кольцо с сердоликом. На сердолике вырезаны ладья и амуры в ней. Пушкин был в гостях в семье генерала Раевского, в Крыму, в Гурзуфе (Юрзуфе). Он «проиграл» это кольцо дочери Раевского Марии в лотерею. Мария, счастливая, надела кольцо с сердоликом и амурами. Один из амуров играет на флейте. Он будет играть для вас, Мария, — сказал Пушкин. Это я так думаю, что он сказал, писала Ксения. Мария надела кольцо и не снимала его уже больше никогда. Носила его и в Сибири, в ссылке, будучи княгиней Волконской. Она шла среди необозримых снегов и морозов, застывали на ледяном ветру слезы, а маленький амур играл ей солнечную мелодию на маленькой солнечной флейте… И так до конца жизни Волконскую сопровождала эта солнечная сердоликовая песня. Завещала она колечко своему сыну. Затем оно перешло к внуку княгини, может быть, и песня перешла, а теперь оно перешло к нам, и мы все будем сохранять его, как сохраняем память об исключительной русской женщине Марии Николаевне Волконской, жене декабриста и дочери героя войны 1812 года генерала Николая Николаевича Раевского.

Кольцо с бирюзой после смерти поэта носил Данзас, но потерял. Случилось это в Петербурге зимой. Данзас снял перчатку, чтобы расплатиться с извозчиком, и уронил кольцо в сугроб.

Данзас был в отчаянии. На его глазах, сраженный пулей, упал в снег друг; теперь упало в снег, исчезло кольцо друга.

Данзас искал кольцо долго, ему помогал извозчик, но безуспешно. Извозчик уехал, а Данзас остался: не было сил покинуть это место. Уйти — значило уйти от кольца навсегда. Но пришлось уйти. Что делать.

Тот, кто потом вдруг поднял из сугроба совсем неприметное с бирюзой кольцо, никогда не будет знать, какой оно судьбы. И может быть, оно сейчас у кого-нибудь живет, но судьба его никогда не быть опознанным. Оно — великий немой.

А Константин Карлович Данзас до последних дней своей жизни будет помнить об этой утрате. «Данзас был единственным свидетелем преддуэльных часов Пушкина и единственным (со стороны поэта) свидетелем самой дуэли». Он единственный видел, как наводили на Пушкина пистолет, и он единственный, из друзей Александра Сергеевича, видел и слышал смертельный выстрел в Пушкина. И в колечке с бирюзой для Константина Карловича было все это и еще слова умирающего Пушкина: «Возьми и носи это кольцо…»

Было приведено любопытное сообщение из города Пушкина, из местной газеты «Вперед», журналиста С. Краюхина — в музее-Лицее можно увидеть два кольца, принадлежавшие И. Пущину.

Считалось, что оба они выкованы из железных кандалов декабриста. Научный сотрудник музея Алевтина Ивановна Мудренко обратила внимание на то, что цвет колец явно не одинаков — одно темнее другого, — и предположила, что более темное кольцо сделано из чугуна. Не значит ли это, что кольцо привезено Пущиным из Петербурга. Всего чугунных колец было двадцать девять — по числу выпускников Лицея. До нас ни одна из этих реликвий не дошла. Возможно, кольцо Пущина и есть то самое лицейское, по подобию которого Н. Бестужев выковывал декабристам другие из их кандалов.

Догадку позволит прояснить физико-химический анализ.

Рассказывала Ксения и о сердоликовом перстне-талисмане, подарке графини Воронцовой. Перстень пропал. Ксения приводила выписку из газеты «Русское слово» от 23 марта 1917 года о случившемся: «Сегодня в здании Александровского лицея обнаружена кража ценных вещей, сохранявшихся со времени Пушкина. Среди похищенных вещей находится золотой перстень, на камне которого была сокращенная надпись на древнееврейском языке». Приводила Ксения из печати и описание перстня. Каким же он все-таки был, пушкинский талисман? «Этот перстень — крупное золотое кольцо витой формы с большим камнем красноватого цвета и вырезанной на нем восточной надписью. Такие камни со стихом корана или мусульманской молитвой и теперь часто встречаются на Востоке». Пушкин пользовался перстнем как печаткой, и талисманом запечатаны многие письма Александра Сергеевича. Связано и стихотворение «Талисман». Встречается его оттиск на полях рукописей. Умирая, Пушкин завещал перстень Жуковскому. От Жуковского он перешел к его сыну. Сын Жуковского подарил Ивану Сергеевичу Тургеневу. Сохранился текст беседы журналиста В. Б. Пассека с Тургеневым: «Во время бытности моей в Париже в 1876 году я почти каждый день имел счастье видеться с Иваном Сергеевичем Тургеневым, — пишет Пассек, — и однажды, совершенно случайно, разговор между нами перешел на тему о реликвиях, вещественных воспоминаниях, свято сохраняемых в национальных музеях на память о лучших представителях народной славы и народного гения. Вот по этому поводу подлинные слова И. С. Тургенева: «У меня тоже есть подобная драгоценность — это перстень Пушкина, подаренный ему кн. Воронцовой и вызвавший с его стороны ответ в виде великолепных строф известного всем «Талисмана». Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему, так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю русской современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет и «его час», гр. Толстой передал бы мой перстень, по своему выбору, достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями». Но перстень-талисман пропал. Его похитили. Двойник-перстень был у графини Воронцовой, сообщала Ксения. Где же он? Тоже пропал? Найдется ли хоть один из них? Или и эти тайны погрузятся в глубь веков? Сделаются окончательными, вечными?

Йорданов встал из-за стола, подошел к книгам и вынул томик Пушкина со стихами двадцать седьмого года. Нашел стихотворение «Талисман». Начал читать и другие стихи, страничка за страничкой. Когда он в последний раз читал Пушкина? Один, в покое, счастливо лишившись всех и всяких пустяков. А ведь есть люди, которые в покое читают Пушкина всю жизнь. Забавный человек был Тургенев — «мой перстень»… Так вот о пушкинском перстне. «Придаю ему, так же, как и Пушкин, большое значение». Артем слегка фыркнул. К Тургеневу у него никогда не было симпатии. Может быть, это не столько касалось произведений Тургенева, сколько его персоны — барствующий фантазер. По собственной воле счастливо пребывавший во Франции и при этом тосковавший по России. Что-то у Артема получилось очень зло. Артем даже удивился себе такому. Вновь фыркнул, но уже в отношении себя такого. Явно недостойно получилось. Ишь, разошелся. Пи-исатель… А ведь Тургенев усадил Толстого за чтение статей Белинского о Пушкине, и Толстой был решительно счастлив все это время. Корил себя, называл армейским офицером, дикарем. Статьи Белинского о Пушкине помогли Толстому возвратиться к основным началам своей природы. Отмечал не кто-нибудь, а Боткин в письме к Тургеневу.

Артем закрыл томик Пушкина, поставил его на место. Подумал о «чугунниках», но уже своих, с кем учился, закончил Литературный институт. Позвонить, что ли, Астахову — просто так, поговорить?

Телефонные гудки в квартире Астахова оказались безответными.

Жаль. Эх, как жаль. Разговор был бы, наверное, похож на глоток вина из старой бутылки Нифонтова.

В Пушкинских горах весна. Загудела, двинулась весенняя вода, двинулись соки деревьев, двинулись почвенные силы. Посветлели, приблизились звезды, посветлели, промокли сосульки, разлохматился, ослаб дым над печными трубами. Валенки Ксения сменила на резиновые сапоги. Весна — это перемена во всем. Дни Ксении были приятно схожими, проникнуты чужой судьбой, судьбой знаменитого хозяина этих мест. Ксения жила все эти дни в приятном, счастливом подчинении, сложив с себя всякую ответственность. Удобная позиция — ничего не скажешь: эксплуатирует чужую великую судьбу, великий талант, великую силу.

«Ксения, дорогая, Москву скоро потрясет театральное событие, — писал Ксении Володя, — спектакль о Федоре Волкове. Твой друг Леонид и Рюрик колесят по столице, ищут сценическую площадку для своего произведения. Точнее, Рюрик колесит. Если сценическую площадку не найдет — грозит властям занять настоящую площадь и еще пяток улиц. Двинет колонны поэзии, художников, различных народных ремесел. День искусства и ремесла. Так будет выглядеть спектакль в городе. Карнавальное шествие. Рюрик впереди на белом коне — настоящий Волков, а скорее — настоящий Рюрик. Все настоящее, и ничего понарошку. И я пристроюсь к одной из колонн. К поэзии, например. С твоего позволения. Хотя нет, мое прямое место в ремесле. Ты права».

Ксения услышала, как ей показалось, иронические нотки: Володя иронизировал над самим собой.

Дежурит небось в клинике или отлаживает по поручению Нестегина биоуправление или биосинхронизацию какую-нибудь, пишет заявки на чистые халаты, курит на лестнице у холодильников — «Не выключать. Кровь!», кряхтит, читает медицинские журналы, выданные ему Нестегиным, чтобы крепил во всеоружии отечественную науку.

В короткие свободные паузы пишет письмо. Иронизирует, защищается от тишины, которую не слышит, которой, возможно, боится.

Что за человек Володя?

Недавно побывал в каком-то госпитале, где оперируют в специальных камерах под давлением. С восторгом сообщил об этом.

Страшно полюбить такого? Ну что? Страшно?

Ксения устала рассуждать. Она любит Володю! И Пушкинские горы, работа с письмами, музей, Тригорское, речка Сороть, аллея Керн, очерки для «Молодежной», Мария Семеновна, Андреяша, солнечные часы и еще многое другое, что согревало ее, — все это не разлучало ее с Володей, не спрятало от него, наоборот — возвращало к нему. Двинулись в Ксении какие-то подпочвенные силы. Не побороть. Не удержать. Не усмирить.

Александр Сергеевич, дорогой Александр Сергеевич, я уезжаю! Я влюблена. Нестерпимо влюблена! Когда вы влюблялись, Александр Сергеевич, вы уезжали из Михайловского, вы гнали лошадей, вы мчались, спешили.

И я хочу спешить. Боюсь опоздать. Боюсь!

Вперед, пусть и по едва намеченному маршруту. Это смущает окружающих, тех, кто рядом с Ксенией в данный момент. Они ее не понимают. Да и понять нельзя. В подобные минуты она делается глухой к окружающим и в чем-то жестокой. Жестока она по отношению к Володе? Конечно. Бросила его. Как негодяйка. И по отношению к матери она негодяйка. И теперь будет такой же негодяйкой и по отношению к Марии Семеновне. Все видит, все понимает и никак не изменит себя к лучшему. Не в состоянии.

— Мария Семеновна, я уезжаю, — сказала Ксения как можно мягче.

Мария Семеновна молча поглядела на Ксению.

— Отопительный сезон заканчивается. Пропадет надобность в истопнике. А вообще — выхожу замуж.

Мария Семеновна попыталась улыбнуться, спросила:

— Он вас любит? — Она снова назвала Ксению на «вы».

— Любит.

— Не обидит?

— Нет. Не обидит. Он только мой, я только его. Я поняла.

— Приезжайте, когда поженитесь.

— Я его привезу.

— Он вам не отвечал, а теперь ответил? — осторожно спросила Мария Семеновна. Ей казалось, она поняла причину, по которой Ксения появилась в Пушкинских горах.

— Не отвечала я. Прилично сразу выходить замуж? Как угорелой?

— Замуж всегда прилично выходить.

— Вы сразу вышли? Вы как?

— Я не была замужем.

Ксения смутилась. Мария Семеновна сказала:

— Я сама виновата. Он женился на моей подруге.

— А теперь?

— Женат. Вы его видели. Ночевали у них в доме.

— Я?

— Ну, это не совсем их дом… Он смотритель в Тригорском. Идите, бегите, вам надо спешить. Как угорелой замуж — это лучше всего.

— Да. Спасибо вам за все, дорогая моя Мария Семеновна.

Ксения была готова в дорогу. Мария Семеновна поцеловала ее.

— Хотите, Андреяша отвезет до автобуса?

— Передайте Андреяше привет. Я сама быстрее.

— Передам. Спешите.

Ксения побежала. Ей нужен был рейсовый автобус на Псков, или попутная машина, или попутный самолет, прямо отсюда, с места, с этого пути! Сегодня повезло — успела на рейсовый автобус-экспресс. Ксения спешила к человеку, от которого стремительно уехала и теперь хотела стремительно к нему вернуться. И не надо ее больше ни о чем спрашивать. Во всяком случае — сейчас. Не надо. Только бы скорее, стремительнее добраться до Москвы. Первой протянуть руку любимому. Как прекрасна я, милый, как прекрасны мои очи-голубицы из-под фаты. Мои волосы как козье стадо, мои зубы как постриженные овцы, возвращающиеся с купанья. Как багряная нить мои губы, как разлом граната мои щеки из-под фаты… Александр Сергеевич, вы мой бог — благословите меня и мою любовь!

Москва. Ксения забежала домой — некогда, мама, некогда! — оставила вещи, на ходу весело постучала по панцирю черепаху Керамику. Мать накинулась на Ксению — куда она? Куда ее несет? Только вернулась и опять исчезает. За все время толком — ни строчки. Появляется, как чужая. Что же это за дочь? Никакого уважения к родной матери, хотя бы самого элементарного. Сказала бы для приличия в двух словах, как ей жилось в Михайловском. «Скажу, мама», — и Ксения захлопнула за собой дверь.

Примчалась в «Реалист».

Должна немедленно увидеть Гелю. Застать бы ее! Геля, на счастье, оказалась в театре. Ксению попросили обождать — сдача нового спектакля какому-то управлению Моссовета.

Ксения начала ждать, хотя ей было это очень трудно — мучило нетерпение. Не превращает ли она опять все в игру? Нет. Мы постоянно там, где хотим быть. Мы должны быть постоянно там, где хотим быть.

Геля в удивлении замерла, когда увидела Ксению.

— Сделай меня красивой, — потребовала Ксения. — Ты умеешь. Накрась, раскрась, разрисуй! Расчеши! Перечеши!

— Что случилось?

— Подумай.

— Ты от кого-то убежала…

— Наоборот — прибежала.

— Тебе приснился сон, и ты все решила. Да?

Совсем недавно Геля видела во сне Рюрика — он стоял и держал в шляпе, как у Сережи, антоновские яблоки. Яблоки рассыпались. Геля начала их собирать в подол платья. Они приятно холодили живот. Когда собрала, Рюрика уже не было. Она долго стояла и держала яблоки. Или это был Сережа? Какие-то немыслимые глупости, от которых колотится сердце и мутнеет голова.

Геля и Ксения отправились в гримерную. По пути Геля сказала:

— Я у тебя на заводе работаю.

Ксения даже приостановилась:

— Ты шутишь.

— Нет.

— Тогда что ты там делаешь?

— Ты меня спрашивала, в чем я себя ищу, помнишь?

— Не помню.

— Давно было.

— Глупый вопрос — ты же в театре.

— Я и сейчас в театре, как ты видишь.

— Так что же ты делаешь на заводе?

— Руковожу театральной студией.

— Руководишь театральной студией?.. — повторила Ксения, покачала головой: — Невероятно!

— Во мне погибала учительница, педагог. Можешь представить?

— Не могу. Ты — и педагог, что общего?..

— И я не могу. Не могла… Но ты не смейся. Свободный полет на одном крыле! Автородео!

— Мы обе сошли с ума!..

— Вам звонили, — сказала Володе врач-биохимик, когда он появился в ординаторской. — Не могла вас найти…

— Был во дворе. Ребята пленку жгут.

Володя собрал старую ненужную рентгеновскую пленку и теперь жег, чтобы сдать золу в пункт приема цветных металлов: в золе серебро, вещь, по нынешним временам, дорогая.

Можно получить для нужд клиники и на аппаратуру рублей пятьсот, а то и шестьсот. Конечно, не тот финансовый размах, что в барогоспитале, даже вовсе не тот, но, исходя из Володиных возможностей, все-таки кое-что. Лаборанты достали железный ящик, вытащили его во двор и начал жечь в нем пленку.

— Отнесу ребятам маски. Дым едкий. Задохнутся. Кто звонил?

— Из Вторчермета.

— Чугуном пока не торгуем.

— Он ждет. Вторчермет.

— Где ждет? У телефона?

— В парке.

Володя весь день писал дневники в историях болезни. Задолжал. Однообразная писанина, раздражающая. Поэтому взглянул на биохимика без юмора.

— Ждет. В аллее. Женский голос.

— Лобов.

— При чем тут Лобов?

Николай Лобов медленно вплыл в комнату. Табличка на халате была приколота вверх ногами.

— Извольте убедиться, — сказала врач-биохимик.

— В чем убедиться? — вяло поинтересовался Лобов. — Дыму напустили — не продохнуть. Кто устроил безобразие?

— Владимир Алексеевич. Вторчермет ждет.

— Так это Вторчермет? — Лобов опустился на стул.

— Если вы в сговоре, — Володя взглянул на Лобова и биохимика, — вернусь, обоих на гильотину.

— Привели на гильотину одного деятеля, — сказал Лобов. — Раз… гильотина не работает. Раз… не работает. Вспомнили, спрашивают: «Ваше последнее желание?» — «Отремонтируйте сначала гильотину».

— У меня заработает.

Володя снял халат и через боковую дверь вышел в ту часть парка, где была аллея. Спустился по тропинке. Он шел быстро. Деревья и кусты уже начали покрываться зеленью, было тепло, сухо. Аллея пустая. Надули, конечно. Если не Лобов, то лаборанты, добытчики серебра, в отместку за копоть. Отправит их прочесть шефскую лекцию о вреде курения во Всесоюзный институт табака и махорки. Им нужна галочка по санпросветработе? Будет галочка.

За спиной, совсем близко, услышал:

— Вы невнимательны.

Он обернулся. Перед ним стояла девушка в длинной твидовой юбке, в куртке с отложным воротником и застегнутой на крупные пуговицы. Сверкали сапоги на высоком каблуке. Волосы, пышные, прикрывали часть лица. Девушка рукой приподняла воротник, что тоже затрудняло разглядеть лицо. Стояла она в стороне под деревом. Ксения… Нет, не Ксения… Да нет, Ксения… Но…

— Вы не знакомитесь на улице?

Он глубоко и медленно вздохнул, постарался обычным голосом спросить:

— А вы?

— Решитесь меня поцеловать… Не хочу разрушать планетизацию.

— В Михайловском выращивают красавиц? — сказал Володя: надо было как-то себя ободрить, действительно решиться.

— Я умывалась из маленького пианино.

Он обнял ее. Он целовал ее долго. Чувствовал приоткрытость ее губ, прохладную весеннюю мягкость волос, ее ресницы, видел в мочке уха тонкий прокол для сережки, подумал — никогда не замечал на Ксении серег. Носит она их? Чувствовал, как она вся вздрагивает, а потом замирает до какого-то полного молчания внутри, будто прячется, но он звал ее всю к себе, потому что она этого хотела.

Ксения отвела Володину голову. Теперь Ксения смотрела на Володю — коротко постриженные волосы клинышком спускаются к переносью, широкий, достаточно упрямый подбородок, глаза…

— Я больна.

— Чем? — испугался Володя.

— Я больна любовью. Дайте мне яблоко, я больна любовью… «Песнь песней»…

Ксения совсем близко смотрела на него. Вся в кружеве первой зелени. Володя осторожно взял ее руки, сжал. Ксения спросила:

— Плохо без меня?

— Плохо.

— Что будем делать?

— Жди меня здесь. — Он быстро побежал пе направлению к клинике. — Жди — как вкопанная!

Ворвался в ординаторскую, где было полно народа — ординаторов, аспирантов. Лаборанты, которые жгли пленку, отмывались, фыркали в умывальниках, биохимик делала вид, что собирает химическую посуду, чтобы идти к себе и мыть ее двадцать раз проточной водой и десять дистиллированной. Но ее интересовал, конечно, результат выхода Званцева в парк. Этого ждали все, были оповещены.

— Шефу скажите, что я…

— Не волнуйся. Мы все согрешили в Адаме.

— Я — по личным делам. Важным. — А сам подумал: «Ну надо же, как в воду смотрят, паразиты».

— Знамо дело — важные дела.

— Почему ты ее нам не покажешь? Привел бы сюда, — попросил один из аспирантов.

— Привел, потом ждал всю зиму. Дома тоже требуют показать.

— Хлопца́ обидели.

— Вова, — сказал Лобов. Он все еще сидел в ординаторской. — Нам тебя ждать все лето?

— А ты, между прочим, остался без квартиры.

Володя подбежал к рукомойнику, сунул голову под кран и пустил струю холодной воды. Выключил воду, потряс мокрой головой, вытерся своей докторской шапочкой и выскочил из ординаторской. Схватил в раздевалке плащ и, натягивая его на ходу, выбежал в парк. Боялся — Ксения исчезнет.

Когда Володя и Ксения выходили на улицу, в одном из окон торчало штук десять докторских шапочек.

— Групповой снимок переростков.

— Что они знают обо мне? — спросила Ксения.

— А ничего.

— А ты что знаешь обо мне?

Володя взглянул на нее:

— Тоже ничего.

— «Скачет мячик, скачет желтый, скачет мячик по стене. Посылает его мальчик круглым стеклышком ко мне», — прочитала Ксения.

— Теперь я знаю о тебе все! Я тебя подглядел. В детстве.

— Меня подглядело солнце.

Ксения и Володя шли по оживленным, улицам. День с запахом свежераскрывшихся листьев, влажных водосточных труб, с обновленной разметкой осевых линий и мест перехода через улицы, с протяжными сверкающими потоками машин, новенькими будками телефонов-автоматов, с первыми детскими рисунками на тротуарах, с первой синевой неба, с первыми вымытыми окнами в домах. Да, пахло небом, деревьями и первой травой, пахло воздухом. Ксения держала Володю под руку. Он не ощущал ни малейшей тяжести ее руки, и ему даже казалось, что он не слышит ее походки.

— Внутри тебя зеленая энергия.

— Конечно. Хлорофилл. Фотосинтез. Химический процесс.

— Перестань. Ты настоящая итальянка.

— Не сочиняй.

— Не веришь? — Он взглянул на нее. — Твои предки строили Санкт-Петербург. Великий зодчий Антонио Ринальди.

— Наконец-то ты заговорил, как человек, — засмеялась Ксения. — Наконец-то…

Володя и сам был поражен, как он заговорил. Он — зачарованный?..

— Куда ты меня ведешь? — спросила Ксения.

— Жениться.

— Приданое у меня небольшое — черепаха Керамика. Ты мне ее и подарил.

— Вполне достаточно. Будем торговать керамическими щенками.

— Зайдем вначале к Саше Нифонтову.

— Хочешь успокоиться?

— А ты? — И Ксения замолчала, как она умеет замолкать.

«Она понравится отцу, — думал Володя. — Сто процентов! Приедет — огорошу итальянкой».

— Я тебя любила, — сказала Ксения.

Володя в удивлении глянул на нее.

— Я тебя люблю, — продолжала Ксения. — Я тебя буду любить.

— Да. Ты как есть итальянка. Или как это… у старика Нифонтова… веселая дикая кошка.

Саша Нифонтов, когда увидел Володю и Ксению, открыл дверь, выбежал навстречу. Бар еще не работал: Саша пришел раньше Тани Апряткиной, чтобы получить лотки с пирожными и булочками, которые должны были привезти.

— Ксения! Здесь, вместе с нами!

— Это я. Это он.

— Издали я подумал, что он…

— С другой?

— В некотором роде.

— Сашенька, как я рада тебя видеть! Всех ребят. У тебя появились вазы, цветной телевизор.

— Щипцы для сахара, — добавил Володя. — Мойка из нержавеющей стали. Автомат для мытья посуды.

— Штанга под ноги у высоких табуретов, — продолжала разглядывать бар Ксения. — Новые плакаты. А это что?

— Коралл. С Кубы привезли. Хочешь послушать новые пленки?

— Хочу.

Саша зарядил магнитофон и негромко пустил его.

На гладкой поверхности кофейной машины стояли маленькие белые чашки и стопки белых блюдец. Открытый шейкер напоминал тоже две чашки, только большие. Саша проверил кулер для приготовления льда.

— Угощу новинкой — шоколад с солодовым молоком. Рецепт вычитал в детективном романе. Еще не принят кулинарным советом.

Володя поднял руку:

— Саша! Вино монаха дона Перильона!

— Выхожу замуж, — сказала Ксения. — Присядь с нами.

— За него? Званцева? И он об этом знает?

— Знает, — сказал Володя. — Но еще не привык. И-и… такая вот история…

— Я сегодня веселая дикая кошка!..

— Все понял. Иду за шампанским.

Саша принес бутылку шампанского, снял с пробки зажим.

— С салютом?

Пробка белым ядрышком вылетела из ствола бутылки и застряла вдруг на потолке среди деревянных реек.

— Останется на счастье, — сказал Саша.

— Достать и забрать на счастье? — спросил Володя Ксению.

Ксения покачала головой.

— Не надо. Память будет. Володя, мы поедем в свадебное путешествие?

— Поедем. Обязательно.

— Куда?

— Куда назначишь.

— Вначале в Ленинград на белые ночи назначаю.

— Потом?

— Потом к Марии Семеновне в Михайловское. Я обещала.

— А не хочешь ли потом скатать к моему отцу в экспедицию? На край света, где можно выпить кедрового сока и подержать за бороду самого бога?

— Хочу. Я все хочу.

— Свадьбу устроим в баре, — сказал Саша. — Фруктовый салат «Мехико», ветчина, сардины, ореховый пудинг. Пить будем настойки из рябины или подадим бананы, залитые горячим ромом. Дамы — в платьях «без спины».

— И еще яблоко, — сказал Володя.

— Яблоки? — переспросил Саша.

— Яблоко. Одно.

Ксения громко засмеялась.

— Это мне.

— Где поселитесь? — спросил Саша. — После края света? Или так и останетесь у бога?

— У Лобова жить будем.

— Как у Лобова? — поразилась Ксения. — Любая свадьба — маленькое забавное несчастье…

— В его однокомнатной квартире и без всякого несчастья, а с готовой подпиской на газеты и журналы.

— Он где будет жить? — не понимала Ксения.

— У бога. Нас сие не касается. Лобова касается. Его забота.

— Ты с ним уже договорился, что ли?

— Я решил, а не договорился. Я решительный гугенот. О квартире информировал его — позаботился о человеке по-человечески. Вполне.

Ксения весело покачала головой. Саша разлил по бокалам шампанское. Пустил магнитофон на полную мощность. Всё сотрясалось.

В дверях застыл шофер, который привез лотки с пирожными и булочками:

— Во! Динамят.

Артем сидит у себя за столом в рабочей комнате. В старом, растянутом на локтях свитере, в обвисших вельветовых брюках.

Чего он добивается?

Старик Гран прав — строгий порядок в самом себе создает свободу себя же самого. Первостепенная частность. В атмосфере порядка, только так, набирается смелости мысль. И порядок требует постоянного действенного присутствия. Замечательная у старика Грана тетрадь — в ней раскованность, полетность, свобода, чистота движения, благородство и еще многое другое. Неукоснительная, строгая, определенная с самого начала жизнь. Философия бесстрашия. Старик Гран всегда знал, чем он занимается, чего хочет. Создавал многолетние вина, как поэмы и романы. Не метался, не спешил. Не оппонировал, не рассогласовывался. Работал. Факты и логика, а не симпатия к себе. Работал последовательно, шаг за шагом. Законами морали были для него общие законы.

У Грана Афанасьевича записано: «При единении растет и малое, а при раздоре распадается и величайшее» и что «Всякому разумному человеку нужно несколько часов в день на размышления». Он работал, исполненный фанатичной любви и надежды. «Это и есть мои религиозные переживания, — пишет он. — Превозмогающая меня сила. Акт веры».

И сейчас некоторые начатые им вина в рейсе, в пути. Заложены на многолетнюю выдержку, чтобы достичь вершин. На этих винах будут учиться молодые виноделы. Какая из книг Артема способна к многолетней выдержке? Не говоря уже о том, конечно, чтобы достичь каких-нибудь вершин… Как хорошо сказано у Нифонтова о детстве вина: пока вино не снято с дрожжей — это его детство, а после первой переливки вино становится вином, на него заводится паспорт.

В квартире тихо.

Артем видел, как за окном молча шевелились ветви деревьев, вздрагивали листья, как беззвучно проехала огромная грузовая машина, как пробежали по улице мальчишки с открытыми ртами: мальчишки кричали, но глубокая тишина все плотнее обволакивала Артема.

Незадолго до болезни, пролистывая современного французского автора — был куплен при последнем посещении книжной Лавки, — прочитал фразу: было так тихо, как в электрической лампочке. Тишина, в которую уходят силы, желания, надежды. Вот уж полная изоляция. Откачанная.

Робкий свист. Привычный, еле слышный. Неровный, сиротский. Артем с удовольствием отметил для себя. Свистел в тишине чайник.

— Мама, сними, кипит, — негромко, осторожно сказала Геля из своей комнаты.

Теперь Артем уже откровенно наслаждался требовательным звуком, вырывавшимся вместе с паром. Это выталкивало из откачанной тишины электрической лампочки.

Появились еще звуки — на цыпочках прошла мимо двери кабинета Тамара, сняла с огня чайник, неловко опустила на подставку — горячо! — открыла банку чаю, уронила на стол ложку — это у нее всегда! — попыталась поймать, накрыть ладонью. Удалось.

Артем с интересом и волнением вслушивался в собственный дом. Захотелось свободно покачаться в кресле хотя и не приспособленном для качания, вытянуться, расслабиться. Тронуть стопку чистой бумаги, которую ему нерешительно положила на стол Тамара. «Присвоена квалификация литературного работника». Так написано в его дипломе. Совсем недавно он ему попался на глаза.

Пробились новые звуки — медленные слова из комнаты Гели. У нее гости с завода, ее новые друзья из театральной студии. Казалось, пробуют танцевальные движения, потому что слышен счет и легкое топтание у танцевальных перил: «И раз, и два, и сюда теперь широким, круговым движением». — «Не согласен. Все равно не согласен», — погрохатывает голос Рюрика. «Согласишься. Не спеши», — это Геля. И Рюрик замолкает. Очевидно, Геля делает ему еще знак, чтобы он соблюдал тишину.

В доме должна быть тишина, всепоглощающая, всеобъемлющая. Каждодневная. Обязательная. И повинен в этом Артем. Он один. Постыдно здоровый.

Выйти бы, как раньше, из кабинета на кухню и увидеть чашки со свежим чаем, вазочку с вареньем — айва с лимоном и фисташками. Варенье — подарок Наташи Астаховой. Выйти бы после удачно законченной главы в рукописи — удовлетворенным, счастливым и по-хорошему опустошенным, свободным от самого себя. Как это бывало, кажется, совсем недавно. Всегда в минуты окончания работы хотелось немедленного действия — встреч, общения в особенности.

Писал он тогда легко и естественно, не чувствуя ни горечи, ни разочарования, ни малейшей фальши. Доверяя первым же прикосновениям со своим сознанием. Ощущая, может быть, только сложности словесных ситуаций.

Все настоящее пришло потом, незадолго до болезни, — он решил перестать мельчить, торопиться и, как он понял, беспричинно радоваться. Решил перестать постоянно снимать копии с самого себя, быть системой, порождающей механическую прозу. То, что он попытался наконец сделать в романе «Метрика».

Но рукопись романа убрана. И для Артема пока недействительна, потому что в ней не все, что он хотел сказать о себе и о своем поколении. Не все до конца. Вернее, не все от начала. К началу надо возвращаться. Сказать все надо заново. Только бы успеть. Он теперь знает цену времени. Рубикон… И что, Рубикон до сих пор течет где-то на Апеннинах? Можно переходить?

Йорданов из глубины стола достал номера журнала «Молодой колхозник». Положил перед собой и рассматривал — нехитрые, но такие ценные теперь произведения и автографы друзей, умерших уже и живых еще. Своих «чугунников». Во что верили, к чему стремились, через что в жизни прошли.

Попытался припомнить, кто из пушкинского лицейского выпуска остался в живых последним? Князь Горчаков? Страшно остаться последним!.. Вот это и будет самым последним одиночеством. Для кого-то.

В Литинституте семинар по Пушкину вел Сергей Михайлович Бонди. Как замечательно вел. Слушать Бонди было наслаждением. Он вас погружал в творческую лабораторию Пушкина, дарил вам тайны его рукописей. Убеждал Пушкиным, как надо работать, воспитывать себя постигать жизнь. Все Артем потом забыл. Все.

Непривычный далекий звонок из коридора.

Тамара берет трубку. Артем слышит, как Тамара отклоняет чью-то просьбу позвать Артема Николаевича. Надо бы самому подойти и взять трубку. Все-таки приятно, когда звонит телефон. В кабинете отключили — так захотел Артем, когда вернулся из клиники.

Звонок в дверь. Слышен голос. Лощин. Артем узнает его без труда и без всякого интереса. С Лощиным говорит Тамара. Лощин выполнял ее очередную просьбу и делал короткий отчет. Рюрик должен сейчас что-нибудь сотворить, иначе это будет не Рюрик. Недавно он и Лощин столкнулись нос к носу в коридоре. Зрелище доставило Артему истинное удовольствие. «Амикошон вы», — сказал Лощин. «Чаво-о!» — возмутился Рюрик в своей обычной манере. «Почитайте Мопассана, тогда поймете». — «А ну-ка, Умсик, выдвигайся отсюдова! — и Рюрик грудью выдвинул Лощина из квартиры. Потом крикнул: — Мы тебе и нашего Пушкина не отдадим!»

Сегодня Лощин в квартиру не зашел. Отчитался перед Тамарой, и дверь за ним захлопнулась. Не рискнул, очевидно.

Потянулись пить чай, шепотом предупреждая друг друга — не шуметь, не беспокоить Артема Николаевича. Так хочется, чтобы кто-нибудь побеспокоил наконец. Рюрик поорал бы, не отдавал Пушкина.

Надо с чего-то начинать. В надежде и с уверенностью? И это — когда тебе к шестидесяти?..

Вдруг квартиру наполнил громкий торжествующий крик: кричал Рюрик, постукивая ладонью по губам, — боевой клич ирокезов! И все-таки — Рюрик!

Артем засмеялся. Катастрофически счастливый.

P. S.

На бывшей Болотной площади, напротив серого, как шинель, дома, охваченного ветрами и речной водой Москва-реки, часто сидит в парке на скамейке пожилой человек. Сидит долго, одиноко, до темноты.

Осень. Желтая прохлада.