Здание Литературного клуба празднично освещено. У подъезда — толпа: это желающие во что бы то ни стало попасть в клуб, но не имеющие никаких оснований быть приглашенными. Многие из них все-таки оказываются в клубе, потому что находят повод, предлог, под которым минуют дежурного администратора. Не попасть сегодня к писателям — значит почувствовать себя в чем-то обделенным.

Подъезжали автомобили, долго и медленно пристраивались на стоянку, выдавая тем самым водительскую незрелость владельцев. Круто приминая снег, подруливали такси. На одном из них подъехал уже знакомый нам молодой человек в дубленке и в полуботинках на завышенных каблуках. Сегодня на нем была еще высокая лохматая шапка «авиатор». Звали его Виталием Лощиным. Вместе с прочими посетителями клуба Виталий разделся и оказался в темно-синем блейзере. Сменил очки — квадратную оправу на тонкую золоченую, форма стекол — чечевицы. Золоченые очки надевал в местах особой ответственности.

Для Виталия Лощина события вечера должны были стать достоянием любопытства, должны были подарить наслаждение, потому что он приехал сюда, чтобы наслаждаться, чтобы подсмотреть за великими, хотя он и не из той толпы, которая собралась у подъезда.

В раздевалке женщины приводили в порядок прически, косметику, надевали вечерние туфли. Украдкой наблюдали друг друга. Открывались и закрывались сумочки, пудреницы, футлярчики с губной помадой, мелькали флакончики духов. Мужчины закуривали сигареты, поправляли галстуки, обменивались приветствиями, негромко, застенчиво сморкались. Кто-то бросил первые монеты в аттракционы-автоматы, и они с грохотом заработали. К единственному телефону тотчас выстроилась очередь. Выстроилась очередь на прием и к директору клуба — просьбы, обиды, претензии.

Сбоку от широкой лестницы, ведущей в зрительный зал, был сделан из дерева скат с бортиками. Остался от детского зимнего утренника. Поэт Вася Мезенцев стремительно съехал по деревянной дорожке, упал на ковер. Оказался у ног поэтессы Нади Чарушиной. Она была в узком платье с узкими рукавами, которые до половины прикрывали пальцы. Курила сигарету в мундштуке. Кто-то сказал Чарушиной, глядя на Мезенцева, лежащего на ковре:

— Берегитесь, Надя! Вася Мезенцев улыбается, а это опасно.

Вася, приподнявшись на ковре, тут же прочитал:

— Я ранен вашими стихами, а может, наповал убит, но берегитесь, дорогая, найдется и на вас пиит.

Мезенцев всегда радостно улыбается. Его все любили, и он всех любил. Писал басни, пародии, шутки, эпиграммы. Чарушина неоднократно попадала в его эпиграммы и пародии.

Писатель Артем Николаевич Йорданов беседовал со Львом Ивановичем Астаховым, другом со студенческих лет. Вскоре к ним подсоединился Глеб Оскарович Пытель, старейший драматург. Классик. Родина его Белоруссия, крестьянская Витебщина, как он сам говорил. Был он в нелепой шерстяной кофте цвета пенькового каната и в светлых, не по сезону, полосатых брюках. Его внешний вид отпугивал от него незнакомых людей и доставлял радость Васе Мезенцеву.

У колонны равнодушно застыл Вадим Ситников, писатель, одногодок Нади Чарушиной, небритый, заросший, в давно потерявшем свой первоначальный вид замшевом пиджаке. Но рубашка, которая проглядывала в вырезе пиджака, была свежей, с тщательно отглаженным воротником. Галстук, конечно, отсутствовал. Вадим Ситников поджидал девушку, приглашенную им на сегодняшний вечер.

— Несчастные и никчемные, — сердито сказал Пытель, показывая на Вадима и Надю. Надя застыла у другой колонны.

— Почему? — спросил Астахов.

— Кто постоянно болтается в клубе, будет никчемным для литературы. Умственно недомогающим. Уверяю вас.

— Молоды, — примирительно сказал Йорданов.

— В литературе возраста нет.

Виталий Лощин, который это слышал, сумел бы возразить живому классику, но он понимал, что его время для таких ответов еще впереди. Тем более прямо на стенах клуба, в кофейном зале, есть много на этот счет забавных строчек, написанных поэтами, тоже теперь, кстати, классиками, например: «Если клуб тебе надоел, значит, и клубу ты надоел». Очень справедливо.

Постепенно писатели и гости заполнили зрительный зал. Все ждали начала вечера, ради которого собрались. Наконец вышел Рюрик. Он и повел этот шутливый вечер. Маска Рюрика, его герой — ортодокс. Убежден в своей правоте и непогрешимости в любой обстановке и при любых обстоятельствах.

Многочисленные стулья перегородили сцену. Но только один из них был занят. На нем сидел всем известный Лаймон Арвидович Вудис, местный парикмахер. По случаю праздника Лаймон Арвидович был в черной паре, в ботинках образца начала столетия — с кнопками — и в галстуке строгой расцветки, который почему-то свернулся в трубочку, Лаймон Арвидович знал московских поэтов и прозаиков, ушедших и здравствующих, — Серафимовича, Лебедева-Кумача, Фадеева («Он любил говорить своим друзьям, — рассказывал о Фадееве Лаймон Арвидович, — ссоритесь, а книг хороших нет»), Назыма Хикмета, Твардовского (ответ Твардовского молодому поэту: «Ругать вас не хочу, но и похвалить не за что»), Юрия Олешу («Никто не владел теорией метафоры лучше, чем Олеша»), Казакевича («Хотя никогда у меня не стригся»).

Лаймон Арвидович Вудис был неизменным участником клубных развлечений «1001-й раз о сенсациях», вечеров простого отдыха «В кругу друзей», вечеров уже непростого отдыха «В кругу друзей и… врагов», устных выпусков «Фольклор» и «Вам телеграмма», и место Вудиса при этом было постоянно в президиуме. Повелось с давних времен, с тех пор, как он приехал из Юрмалы и когда он впервые постриг Алексея Толстого и Толстой выбрал его в президиум. Еще одна коротенькая литературная история. Виталий знает и копит эти истории, пускай, может быть, и шутливые. Они для него — питательная среда, положительный раздражитель, сущность жизни.

— Будет разыгран приз, — сказал Рюрик строгим, бескомпромиссным голосом. Помолчал, увидел в зале Чарушину. Она шла по проходу между креслами.

— Лотерея. Хотя я и не сторонник азартных игр. — И Рюрик опять замолчал, сосредоточился. Голова его была повернута в сторону Чарушиной. Надежда Чарушина спокойно села на свободное место и подняла на Рюрика глаза. — Пум-пум-пум, — улыбнулся Рюрик и, помолчав, продолжал: — Между прочим, книга — смерть дерева. Приватно мне сообщил Лаймон Арвидович. Из его наблюдений над… лесом.

— Над писателями. — Это, конечно, Вася Мезенцев.

— Над лесом. Писателей он не трогает, ну разве что их головы… — И Рюрик повернулся к Лаймону Арвидовичу. — Я верно вас понял?

— Юноша, вы меня всегда приятно поражаете, — скромно отозвался со своего места в президиуме парикмахер и даже привстал при этом. — У вас совершенно круглая голова…

— Ну! — Рюрик торжествующе поднял палец. — Человек из президиума… Умный спросил — умный ответил.

Виталий, прищурившись, внимательно смотрел на Рюрика сквозь свои чечевицы. Как приятно, удобно расположившись в этом просторном зале, быть участником подобного обозрения. Но Виталий, конечно, еще не полноправный участник. До поры до времени, кто знает… Может быть, начать стричься у Вудиса?

— Прошу достать номерки от пальто. Начнем азартную игру.

На сцену вынесли и положили сверток. Довольно объемистый. Рюрик кивнул в сторону свертка:

— Приз. — Подумал и не спеша добавил: — ПрезенДт. — Вставил в слово букву «д» и сложно через нее перебрался. Потом объяснил, что по номеркам от пальто будет определен победитель лотереи.

— Немножечко баловень судьбы, — добавил парикмахер.

— Эть! — опять торжествующе воздел палец Рюрик. — Афоризм.

Вынесли на сцену ящик с бумажками, на которых были написаны цифры. Пригласили из зала желающего вытащить цифру. Лаймон Арвидович по этому поводу сказал:

— У продавца счастья глаза должны быть закрыты.

Из первого ряда партера вызвался критик Вельдяев, поднялся привычным шагом на сцену и вытащил бумажку с цифрой. Вельдяеву безразлично, по поводу чего выйти на сцену, важно напомнить о себе. Для этого специально садится в первый ряд. Виталий Лощин его разгадал: будьте покойны, он в этом соображает. Тактика у Вельдяева примитивная, старомодная, часто вызывает обратное действие.

Вельдяев передал бумажку Рюрику и, удовлетворенный, спустился со сцены. Место его было занято: на нем устроился Вася Мезенцев. Вельдяев растерянно топтался перед Васей, а Вася невозмутимо сидел. Шутка удалась. Вельдяеву пришлось откочевать к задним рядам.

Рюрик зачитал номер:

— Девяносто восемь.

В зале тишина. Все смотрят на свои номерки от пальто. Раздается торжествующий возглас Васи Мезенцева:

— У меня!

— Васенька удачлив! — сказал кто-то громко, похоже — директор клуба. — Он само рвение и мужество.

Хвалить Васю — это тоже ритуал. Виталию Лощину давно известно.

— Васе часы не бьют, — сказал Вудис.

Достал из кармана и показал большие солидные часы. Из другого кармана достал маленький театральный бинокль, приложил к глазам и потребовал, чтобы Вася поднял над головой номерок. Мезенцев поднял.

Вудис долго номерок рассматривал.

— Что вы тянете, — возмущался с улыбкой Вася. — Откройте глаза на мое счастье! — И Вася потряс номерком. — Вам же деваться некуда!

— Подлинник, — сказал наконец парикмахер. — Деваться некуда!

Мезенцев взбежал на сцену. Рюрик хлопнул в ладоши эдаким факирским манером — подали большой сверток. Рюрик не спеша принял его в свои факирские руки, прикинул вес и с подчеркнутой обходительностью (под несмолкающие завистливые аплодисменты зала) вручил сверток удачливому Васе Мезенцеву. Вася подхватил приз и собрался стремительно исчезнуть со сцены. Но из зала закричали, остановили:

— Разверни! Куда!..

— Обнародуй!

Всем было интересно, что в свертке.

Мезенцев начал разворачивать и вытащил из свертка с полным недоумением собственное пальто. Недоумение было столь велико, что даже Вася перестал быть Васей.

— Примерь. — Рюрик с невозмутимым видом заставил парализованного Васю надеть пальто. — Впору, — сказал Рюрик. — Он был стройней рапиры гибкой. Завернуть или так пойдешь?

Даже находчивый Мезенцев не знал, что ответить. Пробормотал:

— Киндермат.

Лаймон Арвидович снова вытащил из кармана часы:

— Они ему все-таки ударили. Лошадь думает об одном, а всадник о другом.

Хозяйка книжной Лавки Вера Игнатьевна Ковалевская, которая присутствовала в зале, громко смеялась. Она ведь тоже знает московских поэтов и прозаиков. Многих, как говорится, с их литературного детства. И вот такие веселые встречи, как эта, были возвратом в прошлое, пусть и несытое и неблагоустроенное, но счастливое. А может, и самообманом, кто его разберет.

В какой-то момент, именно когда Вася Мезенцев стоял на сцене в собственном пальто, Артем Йорданов ощутил, что ему жестко сидеть, что кресло сделалось тесным. Подвигался, чтобы устроиться иначе. Рядом сидели Тамара и Геля.

Артем устал. В последнее время мучило странное и необъяснимое желание: надо было победить в себе писателя, чтобы стать писателем. Родилось убеждение в один день, сразу. Никаких объяснений не было. Ничего не предшествовало. Вдруг понял, как всю жизнь мельчил, сомневался, жалел что-либо в себе отрицать, боялся, потому что все было накопленным, приобретенным тягостным и продолжительным трудом. Из этого складывался успех, обеспеченное литературное счастье. Его имя.

Он снимал копии с самого себя. Упрощенные от повторения. В новом романе, над которым начал работать, стремился уйти от самого себя, от всего консервированного, охлажденного, заранее приготовленного, чуть ли не отдающего устойчивым запахом склада. Уйти от своего скучного однородного счастья.

На сцене появились артисты эстрады с маленькими обезьянами и очень серьезным вороном. Ворон вполне удачно высказывал критические замечания в адрес поведения обезьян, покачивал тяжелым клювом. Ворону дали вытащить билетик из ящика, объявили настоящий приз. Его выиграл Глеб Оскарович Пытель. Это был жареный гусь. Вручил гуся, конечно, парикмахер — по-прежнему единственный член президиума. Потом показали фильм, составленный из отрывков популярных зарубежных кинокартин, но озвученных текстом на злобу дня. Нелепо, но забавно.

Вася Мезенцев, вновь сдавая в гардероб пальто, дал гардеробщикам рубль и попросил, чтобы, когда будет получать свое пальто Рюрик, гардеробщики вручили бы ему на чай этот рубль. Желательно при свидетелях.

Гардеробщики сказали, что все исполнят в точности: они не первый год при литературе, как не первый год на забавных вечерах сидит один за всех в президиуме парикмахер.

…Боль прошла по телу и остановилась в кончиках пальцев левой руки. Артем изменил позу. Правой рукой незаметно под пиджаком сквозь рубашку потер грудь. Артем старался дышать глубоко и спокойно. Все пройдет. Все ерунда. Бывало уже так. Совсем недавно в Тарусе вот было. Он как раз сидел в кабинете Паустовского над документами, которые ему предоставила вдова писателя Татьяна Алексеевна, и смотрел на небольшой сад за окном, на дорогу из Тарусы в Серпухов. В саду были яблони, нагруженные снегом, легким синим морозом. Была тишина, и тот чистый цвет, и то чистое неугасающее состояние, которое любил Паустовский и которое любил Йорданов в последнее время. За этим состоянием он тогда и приехал — подтвердить его в себе и укрепить. Приехал за чистотой и светом.

Здесь в Тарусе пятнадцать лет тому назад с Паустовским прощались жители города. Присутствовало большинство учеников. Место на кладбище, по просьбе Татьяны Алексеевны, тоже выбрали ученики, над рекой Таруской.

Лева Кривенко потом сказал, что Паустовский постоянно напоминает о том, что за чужой счет в литературе жить нельзя. Юрий Бондарев отмечал, что у Паустовского была чистейшая позиция художника. Трифонов как бы добавил к словам Бондарева, что Паустовский помог не только в построении фраз, в умении сделать концовку или построить сюжет, а помог понять, построить жизнь, судьбу. Владимир Тендряков вообще рассказал случай, имевший место на одном из семинаров, на котором Артем тоже был. Разбирался рассказ о продавщице и о покупателе, об их нежной любви. Рассказ давал повод резкой критике, и все, в том числе и Артем, с молодым азартом набросились на автора, своего же товарища. Не стесняясь в выражениях. Да, именно так и было. И не замечали, что резкость, которую искренне приняли за принципиальность, переросла в довольно грубые нападки. И вдруг Константин Георгиевич — он обычно бывал не только вежливым, но и на редкость бережливым в обращении с людьми — гневно взорвался. Да, именно гневно, Володя Тендряков точен, вспоминая это, Паустовский говорил, что на свете нет ничего более важного и значительного, чем человеческое достоинство.

Артем приехал в Тарусу и за своим человеческим достоинством, кажется утраченным.

Гнев Паустовского на том семинаре кончился настоящим ультиматумом:

— Кто не согласен со мной, пусть выйдет и никогда больше не переступит порог семинара!

Вот таким он мог быть, учитель, когда дело касалось человеческого достоинства, порядочности, писательского быта, воспитания. И прав Володя Тендряков, когда он еще добавил к сказанному, что учеников у Паустовского немало. Связь времен не оборвется. Володя умер. Бегал каждый день в Подмосковье свои километры, и однажды километры бега сделались последними. Следующая большая потеря среди семинаристов, после Юры Трифонова. Володя Тендряков… В студенческом обиходе был просто «Тендряк».

Артем участник связи времен? Его книги? Все прежние? Успешные? Слишком успешные? Кому Артем завидовал больше всего? Он даже не знает. А кому завидовал Паустовский? Бунину. «Знаете, кому из писателей я больше всего завидую? Бунину». Это слышал от Константина Георгиевича Юрий Казаков.

Хвалил Паустовский Сережу Никитина как рассказчика. Нравился он ему. Никитин нравился и Артему. Всегда. Еще в Литинституте.

Йорданов долго сидел в кабинете, вспоминал, просматривал документы, письма, черновики. Письмо от Казакевича. У вас надо учиться современной русской фразе, — писал Казакевич. За гуманность и добросердечность называл Паустовского — доктор Пауст. Выступление Всеволода Иванова на юбилейном вечере, посвященном семидесятилетию Константина Георгиевича: книги Паустовского мост через бурную реку жизни на высокий и добрый берег жизни. От Каверина письмо, тоже по поводу семидесятилетия, — желает новых книг о том, как надо любить природу, искусство и честь.

Да, доктор Пауст никогда не выхлопатывал себе успеха, признания, литературных удобств. Он был примером человеческого достоинства и чести.

Прочел тогда Артем и письмо Константина Георгиевича из Пушкинских гор. Очень давнее, от 37-го года.

«Рувим! Пишу Вам это письмо около могилы Пушкина, в Святогорском монастыре. Могила очень простая, вся в простых цветах, вокруг цветов — вековые липы. Все полно громадного «неизъяснимого» очарования, и теперь понятно, почему Пушкин так любил эти места. Ничего более живописного я не видел в жизни — корабельные сосновые леса, озера, холмы, пески, вереск, чистые реки, травы, и главное — очень прозрачный и душистый воздух. Здесь много пчел и пасек. Цапли на озерах подпускают к себе почти вплотную. Живем мы рядом с Тригорским, в погосте «Воронич», около церкви, где Пушкин служил панихиду по Байрону».

Рувим Фраерман потом подчеркивал, что его другу Паустовскому была присуща внутренняя свобода.

И за этим тоже приехал тогда Артем? К учителю?

Концерт закончился. Надо пойти и вдохнуть свежего морозного воздуха. Прежде не задумывался над тем, что воздух может быть вполне овеществленным.

Все из зала спустились в ресторан. Усаживались. Двигали стульями, подкладывали под ножки столов туго свернутые бумажные салфетки, чтобы столы не качались. Разглядывали и громко обсуждали закуску. Читали этикетки на винных бутылках. Жизнь есть жизнь.

Артем задержался у наружных дверей клуба. Кто-то тронул его за плечо. Артем обернулся — Рюрик.

— Мир острит, — сказал Рюрик мрачно.

— Пойдем ужинать.

— Вы не волнуйтесь — я за другим столиком, потому как из другого аула.

— Уже сбежал?

— Дисквалифицировали из вашей сборной.

Артем не стал ничего уточнять. Ему Рюрик нравился.

Артем прошел в ресторан. Тамара и Геля были за столом. Глеб Оскарович нес гуся на блюде, будто таз с водой, которую он боялся расплескать. Неподалеку с улыбкой причастного к событиям человека вышагивал Вельдяев. Надежда Чарушина сняла откуда-то украшение — бумажную голубую звезду — и вставила в прическу. Деталь, которая окончательно дополнила ее наряд на сегодняшний вечер. Виталий Лощин в этом не сомневался.

Вадим Ситников со своей девушкой оказался за одним столиком с Чарушиной. Стол по составу назывался сборным: ни от Вадима, ни от Чарушиной заказов на компании не поступало. Еще за столом сидели двое неизвестных, может быть кассиры железнодорожных касс или работники торга. И потом еще подсел Лощин. Девушка Вадима разглядывала Чарушину, но так, чтобы не ущемить собственного достоинства, как она считала. Ситников быстро выпил рюмку водки. Пригласил выпить неизвестного мужчину — кассира или работника торга, потом Лощина. Лощин скромно выпил. После третьей или четвертой рюмки Вадим начнет поддразнивать Чарушину, будет говорить о ее стихах — в них мало звуковых параметров, пользуется она преимущественно не словами, а очертаниями слов, рифмы подыскивает к мыслям, и то жалким, разбегающимся. Чарушина будет курить, совершенно невозмутимая. Кассир или работник торга, осмелев, заведет разговор о деньгах — какая у писателя получка. «Триста рублей в месяц, да? Или четыреста?»

— У вас ведомость с собой? — спрашивал Вадим.

— Какая ведомость?

— На получку. Покажите, где расписаться, и я распишусь.

Вступила в разговор Чарушина из жалости к людям, которых Ситников мог довести до отчаяния, испортить им праздник.

— Писатели не получают зарплаты.

— Она нет, а я готов получить. Где ведомость? Где мои премиальные, квартальные, вертикальные?

— Извините.

— Вадим, прошу тебя, — морщилась Надя. — Это, наконец, невыносимо.

— Да?

— Да.

Девушка Вадима сидела ни жива ни мертва. Она боялась быть за что-нибудь в ответе, боялась скандала. Чарушина успокаивающе кивнула ей. Кассир или работник торга, затеявший этот разговор, затравленно озирался. Он тоже был ни жив ни мертв.

— Да будет вам, — сказал ему Ситников. — Вы честнейшей души человек, никаких отклонений от нормы. Я — отклонение, аритмия.

— Вадим, уймись.

— Унялся. Готов получать ровно столько, сколько казна платит.

Работник торга, несколько успокоившись, осторожно спросил уже у Чарушиной:

— А выслуга лет?

— Что — выслуга лет?

— Ну, пенсия?

— А мы здесь все пенсионеры, — вмешался опять Вадим. — Пенсионеры великой русской литературы!

Лощин предпочитал молчать — он все видел и ничего не видел: лучшая форма общения в компании, когда присутствует подвыпивший человек, который поступает так, как ему вздумается.

За каждым столиком велись разговоры, решались проблемы или просто перебрасывались веселыми фразами. Это ведь искусство — быть просто веселым. Через некоторое время многие начнут пересаживаться — и образуются новые варианты шуток или разговоров, в первую очередь, конечно, о рукописях, об издательствах, театрах или киностудиях, о том, от чего зависит жизнь каждого писателя. Так будет в течение вечера, пока все не переговорят со всеми, кто с кем хотел бы повидаться, переговорить. И Виталий Лощин путем этих перемещений незаметно приблизится к столику, за которым сидели Йорданов, Астахов, Бурков. Он будет улавливать отрывки разговора, отдельные фразы. И для него все это войдет в свое понимание жизни, в свою оценку перспектив и возможностей для тех, кто населяет этот дом.

— Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их надежды, — сказал Лева Астахов, с удовлетворением оглядывая друзей за столом.

— Удачная мысль.

— Не моя.

— Все равно удачная.

— А у кого из нас свои мысли? — спросил Артем. — Занимаемся примеркой готовых платьев.

— В какой-то степени, может быть.

— В большей степени.

— Ну вот договорились. — Тамара не любила, когда Артем оказывался в новом для него настроении. Артем и сам почувствовал, что слова прозвучали неуместно. Сказал:

— Неудачная мысль.

— Потому что собственная.

— Неужели не можем поужинать, как нормальные люди? — спросила жена Астахова Наташа.

— Верно, Наташенька. Положи мне что-нибудь со вниманием, — попросил Артем.

Наташа взяла у Артема тарелку.

— Зачем изводить себя смутностью, — улыбнулся Бурков, — терзаться душой. Что-то предполагать. Мир и без того раскален и сотрясаем.

— Грустно, — сказал Артем. — С каждым годом все грустнее веселимся в раскаленном и сотрясаемом мире, Степа.

— Ты все грустнее веселишься, — опять не выдержала Тамара. — Ты один. И сегодня портишь всем настроение. Прошу тебя, Артем.

— Неужели я один?

— Представь себе.

— Но первым о разбитых надеждах заговорил Лева.

— Он болтун, мой Лев, — сказала Наташа. — Я похожа на разбитую надежду? А тебя, Артем, никому не позволю обидеть. Сама обижу, но другому — никому. Даже Тамаре.

— Интересно, есть люди, которые ни при каких обстоятельствах не болтают глупостей? — подумала вслух жена Буркова.

— Люда, — сказал Бурков, — тебе лучше помолчать.

— Все относительно, и прежде всего то, что считать глупостями, — заметила Тамара.

— Глупости — тоже подарки. У каждого поколения они свои, — кивнул Астахов.

— Мы все состоим из автобиографий. И ничего иного нет, — сказал Артем, принимая от Наташи тарелку.

— Со вниманием, Артемушка.

— Спасибо тебе.

— Что должно быть иным? — спросил Бурков.

— Хотя бы немного иррационального, что ли, Степа.

— Надо опустить в воду палку.

— Для чего?

— Она покажется переломанной.

— Древние любили ходить в лабиринтах, — улыбнулся Астахов. — Возможно, это их отвлекало от повседневности.

— Принципиальные принцы, — не выдержала опять Наташа, — а я счастлива, когда я с вами повседневно. Артем, вылазь из лабиринта. Хочешь, приглашу к нашему столику Вудиса.

— Он и сам придет, — сказала Геля.

— Я вижу свой возраст только на детях. Это стыдно? — не успокаивалась Наташа. — Иррационально?

Геля любила Наташу Астахову, которую иначе и не назовешь как Наташей. Конечно, она всех здесь собрала, а не мама. Мама говорит: «Я пригласила за столик», это она любит, но собрала всех, каждого уговорила прийти, без сомнения, Наташа Астахова. Если бы мама хоть в чем-то была похожа на Астахову, насколько было бы легче с ней жить. Геле — легче, а может быть, и отцу.

Мимо прошел Кипреев, автор нашумевшего кинофильма. Держал пакет с жареными орешками кешью. К Кипрееву подскочила обезьянка, быстро взобралась по нему и потребовала орехов. Кипреев растерянно взмахнул пакетом. Тут же другая обезьяна подпрыгнула и выхватила у него пакетик. На обезьянах были мягкие ошейники с тонкими и почти незаметными поводками. Сейчас поводки оказались в руках у Васи Мезенцева.

За столом, где сидел Пытель, было оживленно, доносились выкрики, но не Глеба Оскаровича, а его соседей по столу. Виталий Лощин с удовольствием подарил бы им реплику по такому случаю, тем более — он был уже рядом с этим столиком: «Делим курицу славы!» Делили гуся. Но для славы это не имеет никакого значения. Слава в общественном месте — это шум. Важно, чтобы вокруг тебя шумели. Столик Пытеля в ресторане — это слава, шум, желает того сам Пытель или нет.

Несколько пар вышли танцевать. Чужие для клуба люди, они стремились поскорее доказать, что чувствуют себя здесь как дома. Быть чужими им казалось неудобным. По краю зала медленно и красиво шла Чарушина. За ней брел Ситников. Чарушина остановилась, мягко осуждающе наклонила голову: этого было достаточно, чтобы Ситников тут же развернулся и покорно побрел обратно к столику. Вдруг громко, ни к кому не адресуясь, произнес:

— Молитва — это безмолвие!

К Ситникову направился директор клуба, но директора перехватил Вася Мезенцев:

— Иван Ильич, оставьте Вадима в покое.

— Но от него не знаешь чего ждать.

— От него можно ждать талантливой книги. Вдруг!

— Дорогое удовольствие.

— Надо рискнуть.

— Вам не кажется, что безнадежно?

— Не сомневаюсь я в одном, что ум зависит от того лишь, каким ты вскормлен молоком.

Ситников опять развернулся и побрел к столику, где сидели Вера Игнатьевна Ковалевская, Аркаша, Вудис с семьей и Вельдяев. Вельдяев даже чему-то смеялся. Он только что устроился за этим столиком.

Ситников подошел. Встал перед Вельдяевым.

— В жизни еду по кладбищу. Проезжаю одно за другим.

Вельдяев тут же склонился над своей тарелкой, не желая вступать с Ситниковым в разговор. Вудис хотел вступить в разговор, но его рукой остановила Вера Игнатьевна. Ответила Ситникову:

— Вадим, нехорошо получается, некрасиво. Пусть и маленький, но праздник у людей.

— Сообща радуетесь, значит?

— Не следует людям праздник омрачать. Не нужно кладбищ, Вадим.

— Я ведь что, Вера Игнатьевна, соединенье простых чувств.

— Мы соединение праздничных чувств.

— Нет коммуникации со мной?

— Нет.

— Значит, я сегодня затерявшееся письмо. А вам весело. И даже смешно…

— Смех — общее совершенствование, — не выдержал Аркаша.

Ситников кивнул, побрел дальше: Аркадия ему не одолеть.

Артему хотелось абстрагироваться, чтобы ощутить легкость и затейливость происходящего, купить пакетик кешью и заполучить обезьян. Хотелось включения в общую атмосферу смеха, отдыха, беспроблемности. Устал он, устал. Хотелось вылезти из лабиринта.

— Наташа, ты меня по-прежнему любишь?

— Люблю. Не сомневайся. Только что тебе об этом сказала. — Наташа занималась тем, что пыталась кусочком яблока подманить одну из обезьян.

— Достань пакетик кешью.

— Тамара, слышишь, во что он ценит даже мою любовь?

Артем хотел ответить, но не смог, не успел: короткий улетающий свет — Артем потерял всех из вида и себя тоже.

Володя Званцев дежурил на подстанции: было относительно спокойно. С ним, как всегда, Толя и Гриша. Работал телевизор с почти выключенным звуком. Перед телевизором сидел инспектор ГАИ Леша Булычев. Ему скоро выходить на перекресток подменять товарища. Пока что он смотрел передачу. Обожает телевизор, с трудом с ним расстается. Инспектор ГАИ Леша Булычев — непременная составная часть подстанции. Иногда после дежурства остается и досматривает телепередачу.

Диспетчер Нина Казанкина объявила по трансляции:

— Двадцать первая бригада на выезд! Пострадавший в пограничной зоне! Адрес… — Нина быстро продиктовала адрес.

Голос у Нины слегка подхрипывал — это она волнуется. Нина эмоциональна, и к ней человеческое волнение приходит даже по телефонным проводам. Нина только ей данным чутьем угадывает глубину несчастья. Когда примет сложный вызов и отправит по адресу машину, сидит успокаивается.

Гриша и Толя хватают форменные пальто и фуражки. Гриша еще раскрывает маленькую коробочку, где у него хранятся линзы для глаз, которые он вынул, чтобы отдохнули глаза. Толя несет флягу: вода необходима для больных, чтобы быстро и в любых условиях запить лекарство. Вода кончилась. Сами выпили, и Толя наполнил флягу. Его обязанность.

Бегут вниз по лестнице, потом через гараж во двор, где стоит «микрик». Парадные двери подстанции на ремонте. Извещает надпись со стороны улицы. Водитель мигает фарами, чтобы ребята среди десятков одинаковых «микриков» увидели свой.

Захлопываются на ходу и каждый раз на одном и том же месте дверцы «микрика», когда он, выезжая с подстанции, делает крутой поворот на магистраль. Водитель включает желтые предупредительные фары, маячок-мигалку, сирену. Володя сидит с водителем. Никаких лишних разговоров: все внимание на дорогу. Толя и Гриша — в кабине. Гриша подправляет линзы. Толя поближе подвинул сумки и чемодан с медикаментами. Щиплет пальцами прозрачную молодую бородку, которую усердно выращивает, чтобы сфотографироваться на новый паспорт.

Бригада вбежала в клуб. Детская деревянная горка, аттракционы-автоматы. Один из автоматов работал, гнал по импровизированной дороге мотоцикл, хотя никого возле автомата не было. Очевидно, его «закоротила» гнутая монета.

Володя не сразу увидел пострадавшего. Он лежал на полу.

— Откройте окно!

Окно открывают.

— Немедленно покинуть помещение. Всем!

Володя наклонился к больному. Цвет лица, поза, капельки пота… Надо действовать по максимальной программе. Это понятно и бригаде.

Сумки и чемодан раскрыты. Шприцы, капельница, баллоны с кислородом и углекислотой.

Девушка и рядом с ней женщина дышат Володе почти в затылок. Семья. Володе некогда отвлечься, сказать, чтобы отошли. Отложен шприц, и Володя погружен в ритмичную, физически изнурительную работу. Грудь пострадавшего и Володины ладони — одно целое. Грудь и ладони — одно целое. Сжим, расслабление. Сжим, расслабление. Володя пристально всматривается в лицо лежащего перед ним человека, ждет ответного движения. Связь и обратная связь. Володя — воплощение всего самого живого. Он нацелен в решающие для больного пограничные минуты только на его сердце. Оно должно стать реальностью. И только реальностью.

Володя видит, как в такт движениям его рук сжимаются и разжимаются пальцы женщины рядом. Не отошла и девушка.

Позвякивает посуда на столе: угол скатерти вместе с галстуком больного попал Володе под пальцы. Девушка выдернула скатерть. Посуда перестала звякать.

Володя работает все грубее, активнее. Он диктует себя другому, диктует жизнь. Для этого он сам должен быть все более грубо, активно живым. Для окружающих он — воплощение надежды, постоянной, прочной, беспредельной. Несколько минут тому назад его никто здесь не знал, теперь он для них все. И они безжалостны, беспощадны в своей беспредельной вере. Они хотят подчиняться только ему до последней степени рабства, и при этом они даже не представляют меру жестокости по отношению к его нервам, к его физическим и моральным силам. Он врач, он профи, но он такой же человек, как они, в общем-то. И у него тоже своя пограничная зона каждый раз. Каждый раз.

Володя ясно ощутил сокращение сердца.

Гриша тихо:

— Присутствует?

Володя кивает.

Гриша:

— Есть?

Володя кивает. Он знает, что Гришу ни в чем сразу не убедишь. Гриша опять тихо:

— Завели по-чистому.

— Да. Будем сворачиваться.

Толя прибинтовывает шланг капельницы к руке больного, а капельницу держит сам.

Больного укутывают в одеяло и перекладывают на носилки. Под чьей-то ногой хрупнула пустая ампула.

Артем открыл глаза. Он увидел склоненное над ним лицо. Одно. Второе. Еще лица, немного подальше. Горела люстра, с нее свисали украшения — маски, игрушки, разноцветные шишки. Счастливое детство. Все это покачивалось: в открытое окно дул ветер. Воздух, конечно, овеществлен, его можно трогать губами, брать и держать во рту, медленно и глубоко проглатывать.

Гриша и Толя понесли носилки. Они умели носить быстро, ровно. Привычка, сработанность. Гриша нес головной конец — у него короче руки, чем у Толи, и головной конец тогда приподнят.

Носилки вдвинули в «микрик». Володя только теперь, как будто впервые, увидел лицо больного — это был писатель Йорданов.

Володя начал радиопереговоры со своей клиникой: у Володи в палате было свободное место, и он решил взять Йорданова к себе.

Володя Званцев учился на третьем курсе медицинского института, когда случайно попал на вечер в Литинститут. Петя-вертолет выполнял для кого-то в институте заказ на редкие книги и пригласил с собой в институт Володю. Петя и Володя жили в одном доме на Щелковской. Пока Петя искал, кому он должен передать книги, Володя заглянул в зал, где, как он понял, проходил литературный вечер. В сквере перед зданием института летал тополиный пух, скатывался в шары или лежал толстым слоем на лужах, оставшихся на асфальте от полива. Пухом было набито и помещение института. Шары катались по лестнице, по коридорам и в зале, где собрались студенты. Открывая вечер, Йорданов поймал и подержал в руках такой шар. Выпустил его, и шар скатился с трибуны в зал. Кто-то из студентов поднес к нему горящую спичку, и он, вспыхнув, сгорел.

Йорданов сказал:

— Вы убили в себе поэта.

Красивая фраза, не более того. Володя ее запомнил.