Около себя Артем увидел дочь. Сидела неподвижная, странно застывшая под слабым светом ночника. Лицо дочери несло сейчас дополнительный возраст, внезапно возникшую тяжесть. Артем пошевелил рукой. Геля повернула голову.
— Папа.
— Ты не помнишь, кто написал статью о льде?
— О чем?
— О гляциологах. Недавно в журнале. «Наука и жизнь».
— Папа…
Слабость. К руке что-то прибинтовано. На штативе колбочка с жидкостью. Штатив стоит рядом с кроватью, касается подушки. Манжет на руке, на другой. Вплотную — столик с лекарствами и стерилизаторами, в которых шприцы; столик даже нависает. На спинке кровати прикреплена сумка, виден ее край, из сумки торчит гофрированная трубка. Еще что-то прикреплено к кровати кусочком бинта. Это в ногах.
— Лежи спокойно.
Геля встала. Высокая, красивая девушка. Неужели в ней законченность, завершенность? Волосы подобраны и подколоты на затылке? Разве она так носит волосы? Они у нее всегда распущены. Или он забыл. Да нет же. Концы их Геля наматывала на палец, когда была смущена или задумывалась над чем-то. Когда он в последний раз видел около себя дочь? Ну, теперь войдет Тамара. Но вошел молодой врач. Зажег большой свет. За шею зацеплены полукружья фонендоскопа, а сам фонендоскоп убран в карман халата. На кармане ржавый след. От скрепки, догадался Артем. Халат выстирали со скрепкой. Артема обрадовало то обстоятельство, что он может фиксировать детали. Это ему важно? Очевидно, важно, если это его обрадовало. На кармане, ниже следа от скрепки, приколота табличка с фамилией. Табличка бликует, и фамилии не видно.
Врач положил руку на запястье, спросил:
— Как себя чувствуете?
— Как обычно. — Если спросит, как аппетит, как спал, тогда можно подумать, что Артем лежит здесь месяц. Так оно и есть?
Врач об аппетите не спросил. Появилась медсестра. Лицо строго сосредоточенно. Врач отдал ей распоряжение, и она так же строго сосредоточенно, быстро записала в блокнотик. Артем не слышал, какое.
— Маркин, — сказал Артем.
— Что вы сказали? — Врач оказался совсем молодым пареньком, не старше Гели. Медицинская шапочка была особенно плотно надета.
Артем понял, что он уже видел себя здесь, в больнице. Он просыпался и засыпал. Маркин. Артему стало легче: вспомнил фамилию автора статьи.
В палату вошел еще один доктор, постарше. Тоже полукружья фонендоскопа, только сам фонендоскоп не убран в карман, а подсунут под поясок халата.
— Я должен поинтересоваться, что со мной? — обратился Артем к доктору постарше.
— Не ощущаете боли в области сердца?
— Ощущение льда. В ногах. И немеют пальцы.
— Пройдет. — Врач подозвал сестру и велел принести грелки.
Артем ничего не сказал.
— Придется побыть у нас некоторое время.
Артем хотел спросить, а сколько времени он здесь? Но не спросил.
Сестра принесла грелку, подсунула под одеяло к ногам. Врач отпустил сестру. Потом подержал руку Артема.
— Простите, доктор. Я все-таки хотел поинтересоваться… — Артем не выдержал и решил задать вопрос.
— Вам не надо разговаривать. Владимир Алексеевич, — это врач обратился к молодому, у которого на кармане был ржавый след, — попрошу дочь отправить домой — нечего ей прятаться по коридорам.
— Хорошо.
Хорошо назван фильм у Кипреева: «Лифт в одноэтажном доме», — подумал Артем, оставшись один. Может быть, претензия? Трудно быть простым, естественным. Простота требует времени. Время иногда выпадает из рук, как монета в толпе. Вот это претензия. Конечно. Пытался освободиться от этой привычки всю жизнь. Она, будто капкан, хватает за ноги. Собственно, привычка опять не то слово. Даже вовсе не то. Нет у него никаких точных слов. Артем начал вспоминать недавнее свое состояние, и ему стало страшно. Не оттого, что есть, а оттого, что было. Сердце стиснулось — и потом боль, от которой воздух превратился в тяжелые комки, и Артем задохнулся.
Кажется, сейчас ночь. Еще одна из многих тяжелых однообразных ночей, когда ты спишь и не спишь, живешь и не живешь. Артем лежит один среди других одиноких людей в палате. Боится закрыть глаза. Надо что-то беспрерывно видеть. В средневековье палачи отрезали веки, чтобы человек никогда не мог уснуть.
Он бы хотел сейчас только видеть. Воспоминания не нужны, он боится их. Видеть и ничего не вспоминать. Жизнь слагается из одиночных ударов небольшой мышцы, из отдельных сокращений. Потенциально одиночество в человеке заложено природой, но человек с этим не считается до какого-то момента. Человек несет в себе с детства миллионы жизней и смертей одновременно. Несет и не знает. И не должен узнать. Никогда.
В палате сестра, уже другая, не та, что была с блокнотом, подошла к Артему. Он услышал, закрыл глаза. Сестра отошла. Ее белый халат растворился в полутьме. «Полутьма, как полусознание, отвратительная вещь», — подумал Артем. К кровати Артема прикреплен кронштейн, с которого спускается ременная петля. Он может вставлять руку и так держать ее на весу, двигать из стороны в сторону, даже брать что-нибудь со стола. Он должен вновь открывать пространство своего тела, находить взаимосвязь между собой и окружающим миром.
«Лифт в одноэтажном доме» — в чем там дело? Речь о счастье, но украденном, а поэтому не принесшем радости, — лифт оказался в одноэтажном доме. Удачно придумано и удачно исполнено на экране. Лифт постепенно превращается в кучу хлама, потому что его растаскивают случайные люди. Кипреев талантливый сценарист, можно простить ему заносчивость и нелюдимость. Артем что-то недавно записал… что же… что же… да… вспомнил: ложь в искусстве — нарушенная правда, правда — это понятие, от начала родившееся. Для чего это ему сейчас? Важно до конца довести цепочку рассуждений. Первое движение человека — всегда движение к истине. Ложь рождена ослабленной правдой, она вторична. Сам придумал или где-то читал? Читал, конечно. Истина чему предшествовала? Чему, а? Равнозначной истине. Просто и ясно… просто и ясно… Значит, истина рождает только истину и никогда не рождает ложь. Опять просто и ясно. Дальше нельзя потянуть цепочку? Как учил профессор Асмус в Литинституте.
Артем устал, он по-прежнему боялся упустить себя.
Когда человек умирает, он умирает совсем? Дверь закрывается плотно — и ни единой щели? Глухая однородность? Истина рождает только истину и никогда не рождает ложь. Опять просто и ясно. Жизнь совсем не намного старше смерти. Гёте? Гёте сказал, что жизнь прекрасное изобретение природы, а смерть — ее уловка. Кто же сказал, что жизнь не намного старше смерти? Эмерсон? Эмерсон говорил что-то о вежливости, что жизнь не настолько коротка, чтобы людям не хватило времени на вежливость. Асмус был удивительно вежливым человеком и глубоко образованным.
Понимаешь это только теперь.
Была молодость, был избыток чувств и значительная доля невежества. Невежество помогало, делало все подвластным, доступным и даже объяснимым. Кто такой Эмерсон? Что написал? Злостное отсутствие образования! Чего же удивляться — он продукт среды; залог успеха — усредненность. Да, были в жизни профессор Асмус, профессор Реформатский — специалист по русскому языку, древнему и современному, профессор Шамбинаго — специалист по истории и прочтению «Слова о полку Игореве», но была и среда, которая успокаивала и поощряла. А поощренный, ты уже гордился и никуда не уходил. Начал уходить, но не успел. Опоздал.
Артем смотрел перед собой в негустую темноту, разбавленную ночными лампочками. Подумал: что такое жалость к себе? Продукт беспомощности? Страха? Страха. Да. И это закономерность.
Ему рассказывали, что когда человек умирает, он пытается снять с себя видимую только ему одному паутину. Не увидеть бы паутину. Теперь. В какой-то миг. И именно в этот миг он перестал что-либо видеть. Он не видел, как вбежала сначала сестра, потом вбежали врачи. Кровать быстро покатили в реанимацию, и все началось сначала.
Тамара лежала на диване в кабинете Артема. Накрылась пледом. От жесткой диванной подушки затекла шея, но Тамара не обращала внимания. Рядом на стуле — телефон. Тамара сняла его с письменного стола и поставила на стул. Ждала звонков из клиники. От кого, каких? Геля договорилась с лечащим врачом Владимиром Алексеевичем Званцевым, что он будет звонить, если что-нибудь случится. А что? Что еще? Лечащий врач Артема оказался тем самым, который приезжал на «скорой». Он уверил Гелю, что клиника, куда он поместил ее отца и где он сам работает, — первоклассная. Возглавляет клинику профессор Игорь Павлович Нестегин.
Тамара Дмитриевна со своей практичностью, напором, умением все извлекать из жизни теперь вдруг растерялась. Не думала, что между ней и Артемом такая зависимость: силен он, сильна и она. Сейчас она утратила себя совершенно. Хотелось спрятаться, не верить: с Артемом катастрофа! С ними со всеми катастрофа! Артем работал на пределе. Тамара не уберегла Артема, себя, свою семью.
Все дни звонил телефон. К телефону подходила Геля. Тамара не подходила. Геля повторяла одно и то же, вынуждена была рассказывать о случившемся. Геля достаточно волевая, чего за ней прежде не наблюдалось. Просто она еще не понимает, что она теряет с потерей отца. Что они обе теряют. Они были надежно прикрыты им, его именем, положением. Не понимает, может быть, потому, что родилась поздно, при полном уже благополучии семьи.
Тамара разговаривала только с Левой Астаховым и Степой Бурковым. Лева и Степа ездили в клинику, пытались что-то выяснить, о чем-то попросить. Но им сказали, что Нестегин не любит ходоков.
Тамару знобило. Это не пройдет до тех пор, пока не станет известно, что опасность позади. Только что ушла Наташа Астахова. Наташа близкий семье Йордановых человек, и Тамара в ее присутствии всегда откровенна.
— Зачем надо было так работать? Имя давно работало на него. Я сделала его честолюбивым. Но я не из-за денег. Наташа, ты мне веришь?
— Успокойся. Артем сам нагружал себя. Он бы никому не позволил вмешиваться в работу. Даже тебе.
— Но я постоянно была рядом. Я должна была…
— Не смогла бы. Не обманывайся. Ты жена писателя. Я тоже.
Наташа ушла только тогда, когда Тамара перестала плакать.
На письменном столе стояла портативная машинка, в нее был вставлен лист бумаги и напечатаны первые фразы делового письма. Печатал Артем. У него была манера: надо уходить из дома, он вдруг вспоминает, что должен вычеркнуть слово в рукописи, или заменить его, или составить на машинке начало какого-нибудь делового письма. В обычном, нормальном порядке деловое письмо было для него мукой, а в одну стремительную минуту, даже вроде бы незаметно для себя, — готово начало. Значит, готово и почти все письмо. Написать первую фразу в деловом письме не менее сложно, чем первую фразу романа.
Тамара сердилась, но постепенно привыкла. Она ждала в коридоре, не надевала пальто, если это было, как теперь, зимой, и наблюдала за Артемом, как он судорожно ворует для работы минуту-другую. Эти минуты казались ему особенно дорогими и необходимыми. Она не протестовала — если так ему хотелось, так всегда и было. Она жена писателя, как сказала Наташа, и все, что касалось работы мужа, должно принадлежать ему. Нет и не может быть никаких ограничений. Писатель в семье — в значительной степени эгоист. Тамара заявляет с полной ответственностью.
В прошлом месяце они собрались к Геле в театр. Артем улизнул из коридора, присел к рукописи. Тамара вытащила его из-за стола, но вид у Артема был счастливый — успел заменить слово. Но это вовсе не значило, что замененное слово останется в рукописи: пройдет время и Артем может вернуться к первоначальному слову — сочтет его более удачным, точным.
Тамара смотрела на белеющий лист, вставленный в машинку. В нем была тревога. Тревога была во всем — в жесткой подушке дивана, в переплетах книг, в фотографиях, развешанных на стенах, в пустых темных комнатах с раскрытыми повсюду дверями и, конечно, в телефоне на стуле рядом с Тамарой.
Когда у Артема был опубликован первый в жизни рассказ — в журнале «Молодой колхозник», — Тамара купила десяток номеров и выстелила ими пол в комнате, сделала ковровую дорожку. Артем пришел и засмеялся. Он был тогда молод и Тамара была молода. Артем часто потом говорил, что с этим журналом связана целая группа молодых писателей начала пятидесятых годов, студентов Литинститута, — Борис Бедный, Юрий Трифонов, Николай Евдокимов из семинаров Паустовского и Федина. Борис Бедный опубликовал рассказ «Землянка». Юрий Трифонов рассказ «Знакомые места». Все они обменялись первыми автографами со словами — «в надежде и с уверенностью». Заведовал литературным отделом журнала писатель Анатолий Ференчук.
Тамаре показалось, что она слышит стук машинки: кто-то печатает. Задремала. Открыла глаза, испуганно взглянула на машинку, на торчащий из нее неподвижный лист. О чем новый роман Артема? Он перестал ей показывать рукописи, пока не надо было их окончательно перепечатывать на большой машинке. Этим занималась она. Тамара встала, подошла к столу, зажгла лампу. Выдвинула нижний ящик стола, вытащила папку, потертую, проклеенную на сгибах для прочности полосками ткани и белыми зубчатыми лентами от листов с почтовыми марками. На одной из бумажных лент было пятно с подрисованными ногами и руками. Папке столько же лет, сколько номеру журнала «Молодой колхозник», где был напечатан первый рассказ. Артем, пока работал над рукописью, обязательно держал ее в этой папке. Когда рукопись была готова, перекладывал в другую, новую, и сдавал Тамаре. Этот день отмечался: уезжали гулять, напрашивались к кому-нибудь в гости или собирали друзей у себя. Будучи молодыми и здоровыми, пили водку, крякая при этом и веселясь. Постарев, водки пили меньше, но все равно веселились. Наташа Астахова брала в руки гитару: «Зачем растить побег тоски и сожаленья?..»
В старой потертой папке лежал роман. Не закончен. Назывался «Метрика». Тамара не развязала ленточки на папке, не достала рукопись. Смотрела на папку, на пятно с подрисованными ногами и руками, странно обессилев, потеряв решительность.
Артем долго сохранял картонную обертку на паспорте. Такая обертка была на его паспорте и на Тамарином. Оберткам тоже лет по двадцать с лишним. У Тамары на обертке был записан номер телефона Артема в общежитии Литинститута. Артем любил период цветения тополей, уходил в сквер института. Ее с собой не приглашал. Уходил всегда один. Старался исчезнуть незаметно, как старается незаметно, уже в пальто, убежать к себе в кабинет и присесть к машинке. Артем никогда не рассказывал Тамаре о себе, о своем детстве, юности. Познакомились они, когда он поселился уже в общежитии, хотя он вырос в Москве, учился в школе. Потом служил в армии. Но каких-либо подробностей о детстве и юности Тамара не знает. Артем никогда не рассказывал, никогда ничего об этом не писал. Может быть, в новом романе будет что-нибудь? Не напрасно же он называется «Метрика».
Однажды к Артему пришел Трифонов. Они заперлись в кабинете. О чем говорили? Нет, не просто о литературе — о своем прошлом: Артема с Трифоновым объединяло детство. Когда Трифонов поздно вечером ушел, Тамара не выдержала, спросила:
— Зачем он приходил?
Артем шутя ответил:
— За прототипами.
Артем и Трифонов были одноклассниками. Их учил литературе один и тот же преподаватель — Давид Яковлевич Райхин. Преподает литературу и сейчас, и в той же школе № 19 имени Белинского, в которой Трифонов и Артем учились, начиная с пятого класса, и кажется, А. Все это отрывочно известно Тамаре. Выяснилось, когда собирали деньги на подарок по поводу юбилея Райхина и представители школы попали к Тамаре.
Тамара ни о чем их не расспрашивала, они сами рассказали о Райхине, каким непререкаемым авторитетом он пользовался у учеников и пользуется до сих пор у совершенно нового поколения. Он участник обороны Москвы, сражался в ополчении. Имеет много наград. Он по-настоящему прививает вкус к родной литературе, к родному слову. Рассказали, между прочим, и о том, что ни Трифонов, ни Артем ничем особенно литературным в классе не выделялись, а были как все — нормальные успевающие. Юра, может быть, выделялся только тем, что носил желтые, высокие «мотоциклетные» со шнуровкой ботинки и был во время перемены в первых рядах там, где шла мальчишеская борьба: очень ему хотелось быть таким же сильным, как Стась Цицин, который однажды на спор оторвал в школе, в коридоре, от стены батарею парового отопления. О батарее рассказал Тамаре человек, который отрекомендовался как Олег Владимирович Сальковский, профессор, доктор экономических наук, Юрин и Артема одноклассник.
Вот что выслушала Тамара в тот день.
Тамара развязала на папке ленточки, вынула рукопись. Теперь привычно, как машинистка, взглянула на цифру на последней страничке — триста сорок девять. В рукописи четырнадцать с половиной авторских листов. Пока что, потому что рукопись не закончена.
Первая глава называлась «Три страницы на машинке». Написана была от первого лица.
«Я поднялся по лестнице. Не на лифте. Дверь от лестницы была направо. На дверях медная рыба, а в ней прорезь, чтобы опускать письма и газеты. Я пришел к Константину Георгиевичу Паустовскому. Москва. Лаврушинский переулок. Здесь совсем поблизости Малый Каменный мост и Большой Каменный мост и между ними — улица Серафимовича. Но не об этом сейчас… Сейчас о Паустовском. Он жил в большом доме, темно-сером и, очевидно, тоже постройки тридцатых годов. Я принес сюда одно из своих произведений. О старом художнике, об осенних протяжных туманах и дождях и, как всегда, о неудавшейся картине. В рассказе все было чужое и ничего своего. Но это я теперь окончательно понимаю: самое главное свое было рядом, там, где два каменных моста. А тогда у меня в рассказе все было взято напрокат — люди, их судьбы, манера письма об этих людях и их судьбах. Но честно взято, потому что так понималась литература. Свое производилось от чужого, осваивалось.
Позвонить в дверной звонок или просто опустить рукопись в медную рыбу? Стою, думаю. Рукопись держу в руке. На лестничной площадке темновато: наступал вечер. Вдруг за дверью обедают и я помешаю: стучит посуда. Прижался ухом к медной рыбе. Нет, показалось. Обедали, очевидно, в квартире напротив. Может быть, этажом выше? Может быть, вообще в другом доме? Мне было страшно, вот и все».
Тамара поняла — роман действительно о молодости Артема, но все же о Литинституте. Артем ездил в Тарусу за воспоминаниями, за настроением. Проскочила только фраза об улице Серафимовича. На этой улице и жил Артем в детстве.
«Я сел на ступеньку, прислонился к перилам. Рассказ положил рядом. Позвонить или просто опустить? А может быть, опустить, позвонить и убежать?
Совсем стемнело.
Я сижу. Наблюдаю, как подрагивают четыре маслянистых троса, на которых подвешена кабина лифта. Сколько торчу в этом доме? Сколько еще буду торчать? Именно — торчать.
Двое с этажа ниже идут по лестнице. Не ждут лифта, спускаются пешком. Разговаривают. Один из них громко пощелкивает пальцем по перилам, и это болезненно и раздражающе отдается у меня в ушах. Едет, приближается ко мне лифт. Я вскакиваю, хватаю своего художника, дожди, туманы и тоже иду вниз. Поспешно и деловито, хотя меня никто не видит.
Первый этаж. Что это в самом деле? Я писатель, и лично я в этом уверен. И моя знакомая из городского комитета профсоюзов уверена, — Тамара узнала себя. — Опять решительно поднимаюсь на самую верхнюю в доме лестничную площадку — лифтом не пользуюсь неведомо почему, — дверь направо и… кажется, стучит посуда. Обедают. Или в квартире напротив? Или в другом доме? Или в другом городе?
В который раз медленно и безнадежно сажусь на ступеньку. Большой, гладкий, исхоженный камень. Опять кто-то идет вниз. Но почему не спускается на лифте?! Когда я вновь занял свое место на ступеньке, громко поехал лифт. Вдруг остановится на самом верхнем этаже, на котором я сижу? Лифт остановился ниже. Из него что-то долго вытаскивали, похоже, детскую коляску.
Вспоминаю теперь обо всем этом, как об одном из самых сильных впечатлений. Потом уже, когда я учился в семинаре Константина Георгиевича, он попросил нас, его учеников, записать не больше чем на трех страничках что-нибудь из своей жизни. Словами простыми и ясными. Учил мастерству короткого рассказа, умению сюжета, построению фраз, умению сделать концовку.
Тогда я этого не сделал. Прошло двадцать пять лет, нет, ошибаюсь, двадцать семь лет. И теперь не сделал… но, думаю, то, о чем я все же рассказал, теперь займет не больше трех страниц, которые задавал нам Константин Георгиевич. А те, все другие странички о старом художнике, старательно написанные красивыми словами, давно не существуют. Их так и не увидел и не прочитал Константин Георгиевич. Как хорошо, что в доме в Лаврушинском переулке все время ездил лифт и где-то все время стучала посуда. Но хорошо ли, что я до сих пор не сделал и тех единственных трех страниц, которые все собираюсь когда-нибудь сделать? И которые с каждым годом вижу и чувствую все отчетливее».
Тамара положила рукопись в папку, убрала на место: не хотелось читать, не хотелось ничего больше вспоминать одной в этой комнате. То, что было в папке, не утешало, а отзывалось болью.
Ходил Артем в Лаврушинский переулок незадолго до того, как они с Тамарой решили пожениться. Артем сказал, что задумал попасть в семинар Паустовского. И попал. Не сразу, но попал. Константин Георгиевич прочитал рассказ Артема в «Молодом колхознике» и зачислил в свой семинар.
Тамара еще немного побыла за письменным столом. Вынула из машинки лист, но испугалась, вставила обратно. Почувствовала — за ней кто-то наблюдает, подняла глаза: в дверях стояла Геля. Она подошла к Тамаре.
— Мама, разреши.
— Что?
Геля сняла телефонную трубку, набрала номер.
— Такси на дом. — Продиктовала адрес.
Тамара смотрела на дочь, ничего не понимая.
— Собирайся, мама.
— Куда мы ночью?
Тамара схватила Гелю за руку.
— Ты что-то скрываешь.
— Мы поедем к папе.
— Что случилось?
— Ничего. Сейчас все в порядке.
— Зачем мы едем ночью? Нас не пустят.
— Пустят. Ты увидишь папу.
Тамара Дмитриевна пошла переоделась. Геля ждала ее в коридоре. Они спустились вниз, в подъезд. Такси уже стояло.
За окнами такси привычно мелькали редкие уличные фонари и погашенные к ночи витрины. Выпал снег и лежал нетронутый, подчеркивая безлюдье и тревогу. Проехали мимо Литинститута, мимо занесенных снегом тополей. Тамара вздрогнула. Это почувствовала сидящая рядом Геля.
— Мама, ты что?
— Мы на Тверском бульваре.
— Я вижу.
— Почему мы оказались здесь?
— Мы едем на такси по городу.
— Это…
Геля не дала договорить.
— Не ищи совпадений. Я прошу тебя.
— С чего ты взяла? Мне просто подумалось…
— Перестань думать о плохом.
Такси подъехало к клинике. Геля повела мать к черному ходу. Когда они вошли, их встретил Володя Званцев. Дал халаты и повел по крутой лестнице с тонкими холодными перилами. Пахло больницей и едой из кухни. На лестничной площадке четвертого этажа стояли два больших холодильника. На них было крупно написано: «Не выключать. Кровь!» Рядом на старой прикроватной тумбочке — пепельница и в ней остатки погашенных у самого фильтра сигарет. Вот и сушильный шкаф. В нем в колбах персонал готовил для себя по ночам крепкий кофе, сушил сухарики. Володя рассказывал Геле. Однажды угощал таким кофе из шкафа. Кофе действительно получился крепким.
Артем Николаевич лежал уже в одиночной палате.
— Он не спит, но разговаривать сегодня не надо, — предупредил Володя.
— Да. Да. Конечно, — сказала Тамара Дмитриевна.
Она положила свою руку на руку Артема. Тамара все бы отдала за то, чтобы вновь вернуться в молодость вместе с Артемом. Артем сидел бы на ступеньках в доме в Лаврушинском переулке, а она в который раз перепечатывала бы его рассказ о старом художнике на старом ремингтоне, у которого в каретке давно сломалась возвратная пружина и от каретки к стене была натянута обычная резинка. Но жизнь не имеет черновиков, пишется набело и в одном-единственном экземпляре.
Артем Николаевич смотрел прямо перед собой, неподвижно, как будто никого не видел. Геля наклонилась над кроватью. Его губы дрогнули в улыбке. Потом он увидел Тамару. Хотел ее видеть? Важно было одно — мыслить, чтобы не упустить себя, если решил побороться за себя же.
Тамара стояла тоже неподвижная, окаменевшая и только держала свою руку на его руке.